После окончания военного училища Горбунин прибыл в полк и был назначен командиром взвода в роту Крутова. Это был не очень старательный командир: немного ленивый, но заносчивый и очень обидчивый, с обостренными претензиями, которые были выше его возможностей, как считал Крутов. Сам же Горбунин был иного мнения о своих служебных неудачах.
В 1939 году, после окончания средней школы, к Крутову приехала его младшая сестра Шурочка и осталась у него жить. Она училась в фельдшерско-акушерской школе и часто бывала с братом и его женой в полковом клубе. И там, на одном из вечеров, она увидела Анатолия Горбунина. Внешне он производил очень приятное впечатление: стройный, всегда аккуратно одетый, был обходителен в обращении и остроумный. К тому же он неплохо пел под гитару, а на вечерах художественной самодеятельности и под аккомпанемент рояля. Женщинам он нравился.
Шура влюбилась в него с первого же взгляда. Когда брат узнал о том, что она встречается с Горбуниным, он попробовал отговорить ее, но ничего из этого не вышло. Довод, что он не нравится брату, был для нее неубедителен, и она, краснея, защищала Горбунина: «Толя очень добрый и отзывчивый. У него очень тонкая душа, и его понимать надо».
Они поженились, и Шурочка была на седьмом небе от счастья. Горбунин тоже любил ее, жили они дружно, весело, хотя немного замкнуто. За неделю до войны Крутову, уже командиру батальона, присвоили звание капитана. Он был рад первой шпале и пригласил близких товарищей «обмыть» ее.
— Вот, видишь, всех обскакал. Я знал это, — с нескрываемой завистью произнес Горбунин, поздравляя Крутова.
— Что ты знал? — спросил удивленный Крутов. — Не мне же одному присвоили.
— Ну да, таких, как я, обошли, сказали: «Обожди немного, не научился еще тянуться перед начальством. А у тебя это получается», — засмеялся Анатолий вроде бы дружески, но за смехом скрывалась обида.
Крутову не хотелось портить настроение, и он отшутился, что в армии по уставу положено тянуться перед начальством.
Это все потом вспоминалось Крутову, хотя он понимал, что этого совсем недостаточно, чтобы плохо думать о человеке и тем более для такого страшного подозрения. Понимал, но что-то все-таки беспокоило Крутова и как бы он ни отгонял от себя эти предположения — они нет-нет да и приходили в голову.
В первые же дни войны, а она обрушилась на их дивизию и полк с первого же часа, Горбунин не просто растерялся, а, кажется, поверил, что война нами проиграна, и как-то заметно сник. Еще на марше при отходе к Березине, на одном коротком привале, перед рассветом, Крутов встретил его в своем батальоне, хотя он уже работал в штабе полка. Тот был в плащ-накидке и в гимнастерке без знаков различия. Это очень удивило Крутова. Сам он все еще носил в петлице ярко-рубиновый прямоугольничек, испытывая скрытую радость, и ему не хотелось менять его на будничную, обтянутую зеленой материей шпалу.
— Ты, Вадим, как на параде, — произнес Анатолий полушепотом, с тайной доверительностью в голосе и с той мерой фамильярности, которую позволяли ему их родственные отношения.
— А ты почему снял кубики? — зло спросил Крутов.
— Мало ли что может быть… Ты что, не видишь, что делается? Смотри, за одну неделю что произошло. Вот тебе и «не гулять по республикам нашим…» Мы пели, а он готовился и всю Европу под себя подмял.
— Вот что, лейтенант Горбунин, — строго и официально произнес Крутов, — если я увижу тебя через пять минут без знаков различия, пеняй на себя. А за такие разговоры тебя, как паникера, надо посадить.
Он собирался еще раз поговорить с ним на эту тему, но произошли события, после которых тот бесследно исчез, а Крутов вскоре был тяжело ранен, и бойцы, отходя, тащили его почти пять километров на самодельных носилках по болотам и зарослям, пока не натолкнулись на санитарную машину полка.
Сколько раз Крутов думал за эти годы о судьбе Горбунина, отгоняя злые мысли, стараясь уверить себя, что если он жив (в смерть его он не верил), то сумеет найти в себе силы и мужество, чтобы уйти к своим.
Но теперь, кажется, сбылись самые худшие его предположения.
Подвели власовца. Рядом с Крутовым стояли лейтенант Окушко, начальник конвоя, шофер подполковника и конвойный солдат. Крутов волновался и мучительно решал, с чего начать разговор. И нужно ли вообще это делать? Где-то в глубине души теплилась какая-то еще надежда, что все это не больше, как случайное недоразумение, всего лишь маскарад, что все это сейчас прояснится само собой, и навсегда снимется с души давняя мучительная тяжесть подозрения. Власовец как-то странно скривил рот, дергал головой, будто контуженный, и все время отводил взгляд в сторону.
— Фамилия? — опять, но уже властно спросил Крутов.
Тот вздрогнул, распрямился, сразу перестал крутить головой, и тут произошло совершенно неожиданное. Он как подкошенный упал на землю, с удивительной проворностью обхватил руками ногу подполковника и надрывно закричал: «Вадим, Вадим… это я… я, Анатолий, спаси, Вадим, я несчастный».
Крутов пытался высвободить ногу, но Горбунин держал ее крепко, терся о голенище сапога. Окушко и начальник конвоя еле разжали его руки. Крутов высвободил ногу и отступил назад, словно боясь, как бы тот снова не ухватился за нее. А тот продолжал колотиться крутым лбом о сухую землю и выкрикивал что-то совсем бессвязное.
Все стоявшие вокруг люди смотрели на него молча, и в каждом взгляде было только удивление, лишенное жалости и сострадания.
— Встать! — уже спокойно сказал Крутов, и Горбунин, почувствовав смягчение в голосе подполковника, увидев, возможно, в этом какую-то надежду для себя, медленно поднялся, но продолжал еще всхлипывать, растирая глаза большими грязными кулаками.
— Исправьте фамилию, — сказал Крутов начальнику конвоя. — Вместо Клещунова поставьте: Горбунин Анатолий Васильевич. — Потом он повернулся к нему, спросил: — Зачем сменил фамилию?
— Стыдно же… Не хотел позорить близких. Все равно жизнь кончена… Какая уж теперь жизнь.
— В какой должности состоял?
— Сам видишь. Какая же должность — рядовой. Вынудили. Судьбу не выбирают.
— Запомни, раз и навсегда, я для тебя всего лишь гражданин подполковник и только. А насчет того, что судьбу не выбирают, ты глубоко ошибаешься.
Горбунин качнул большой головой, втянул ее в плечи.
— В какой должности служил? — снова спросил Крутов.
Горбунин пожал плечами и тихо повторил, что он только рядовой, что его заставили, вынудили.
— Врешь ведь, врешь! Тебя никто не мог заставить, как и вообще никого нельзя заставить силой, помимо воли идти к врагу. Ты сам ушел к ним. Сам… — Крутов хотел сказать все это спокойно, но не сдержался, голос его сорвался, и он не мог подавить в себе острого чувства возмущения.
— Нет, нет… Я не переходил, не переходил! — закричал Горбунин и, взмахивая руками, попятился было назад, но стоявший сзади солдат дотронулся до спины пленного концом ствола автомата, и тот остановился.
Подполковник долго молчал, о чем-то сосредоточенно думал, потом подошел вплотную к Горбунину и, глядя ему в лицо, спросил:
— Куда девал тогда пленного? Говори!
— Что ты, что ты?.. Никуда я его не девал. Тогда же началась бомбежка…
— Ишь ты, как быстро сообразил, о чем я спрашиваю. Тебя что, ранило тогда? Говори: ранило? — Горбунин испуганно крутил головой, и молчал. — Снять гимнастерку. Живо!
Горбунин, не понимая, чего от него хочет Крутов, но повинуясь его властному приказу, снял с себя помятую гимнастерку и грязную нижнюю рубаху, насквозь пропахшую потом. Тело его было довольно упитанное, мускулистое и не было на нем ни одной царапины, кроме красноватой полоски от вырезанного аппендицита.
— Может, ноги ранены? Снимай все! — приказал Крутов и решительно махнул рукой, но тот признался, что ранений у него нет.
— Могут же быть и контузии. Я не помню, как очутился тогда у них… Только вот, — показал он на заметный, но небольшой круглый шрам у левого уголка рта, будто кто-то прижег его краем стреляной гильзы.
— Ты все отлично помнишь. Если тебя тогда контузило и ты потерял сознание, то он бы тебя пристрелил. А после бомбежки мы всю местность прочесали, но ни тебя, ни пленного не обнаружили. А утащить он тебя не мог: у него правая рука была перебита.
— Я виноват, виноват… Разве я один… Я готов кровью искупить свою вину.
— Отвечать будешь за себя, а не за других. Ты и смертью своей не искупишь этого позора, а не то что кровью. Не нужна твоя нечистая кровь.
Крутов постоял немного молча, а затем медленно снял ремень и вместе с портупеей передал шоферу. Все смотрели на него с недоумением, не понимая его намерения. А он осторожно высвободил белье из-под брюк и поднял гимнастерку до самого подбородка, обнажив живот, бока и грудь.
— Смотри сюда! Видишь?
Горбунин и все стоявшие здесь увидели два широких неровных багрово-синих шва на животе и на левом боку, а вдоль правого бока длинную и широкую свежую марлевую наклейку, прикрывавшую недавнюю рану.
— Я мог бы тебе показать и ноги, и руки. Вот этот нижний, — Крутов дотронулся до шва пальцем, — от той бомбежки, а я не ушел. А ты ушел. Собственная шкура тебе оказалась дороже чести.
Горбунин молчал, плотно сжав рот, на скулах от напряжения двигались желваки. Крутов не спеша опустил гимнастерку, надел ремень, тщательно расправил складки на одежде, не произнеся при этом ни единого слова. И из стоящих рядом никто не нарушил этой тишины. Крутов хотел было уже отдать распоряжение отвести Горбунина, но в это время раздался какой-то шум среди сидевших невдалеке пленных. Начальник конвоя быстро побежал туда и вскоре подвел к подполковнику низкого худого человека, с узким болезненно бледным лицом и большими круглыми, как у птицы, глазами. Скомканную пилотку он держал в руке и, вытянувшись перед Крутовым, торопливо заговорил с сильным белорусским акцентом.
— Я далжон далажить вам, госп… то есть гражданин падпалковник, что мяне зовут Кротька. А вот этат, — показал он на Горбунина, — не Клящунов. — Пленный заморгал белесыми ресницами и испуганно переводил большие круглые глаза то на Крутова, то на Горбунина.