Последняя метель — страница 18 из 42

Варя, сидевшая до этого молча, подошла к матери и тоже стала успокаивать.

— Что ты, мама. Куда он денется? Придет и будет смеяться над собой, как это с ним бывало и в Махтанге.

— Подождите-ка, голубушки, а не мог он уйти к Евгению Степановичу, ведь они, кажется, уславливались в двенадцать поехать в бассейн. — Елизавета Андреевна поднялась, прошла в кабинет и позвонила мужу. Ей сказали, что он выехал куда-то. — Женя куда-то уехал. Наверно, вместе с ним, — сообщила она, возвратись.

— Но ведь он же голодный.

— Бог ты мой, Ольга Владимировна. Да тут на каждом углу можно выпить и закусить. Подождем. Думаю, что они сейчас заявятся. Пойдемте-ка на кухню, я вас угощу чаем. Варя, поставь чайник.

Варя ушла, а Елизавета Андреевна завела разговор о покупках, о других свадебных делах, рассказала, кто будет на свадьбе.

Она старалась отвлечь от беспокойных мыслей не только сватью, но и себя.

Через полчаса зазвенел звонок, и Елизавета Андреевна, не торопясь, подчеркнуто спокойно пошла открывать дверь. Она знала, что это муж, и страшно боялась сейчас увидеть его одного. Это был действительно Окушко и один. Ольга Владимировна и Варя почти одновременно вышли в коридор и замерли, увидев его одного.

Евгений Степанович, не замечая пока никакой тревоги, подошел к Ольге Владимировне и, улыбаясь, поздоровался с ней.

— Василий Игнатьевич у нас пропал, Евгений Степанович, — тихо и вроде даже виновато произнесла Ольга Владимировна.

— Пропал? Как это пропал? Ну, что вы, что вы, Ольга Владимировна? — успокаивал ее Окушко, заметив и ее волнение, и слезы в глазах. — Город, наверное, исследует.

Елизавета Андреевна объяснила ему, в чем дело, и Окушко очень спокойно с улыбкой стал уверять, что нет оснований для беспокойства, а тем более для слез.

— Город-то вон какая махина, миллион с четвертью.

Опять раздался звонок, и все устремились в коридор. Но это прибежал с работы Юра.

— Давайте обедать, — решительным тоном сказала Елизавета Андреевна. — Пока накрываем на стол, то да се и подойдет наш путешественник. Пойдемте, Ольга Владимировна.

Они ушли на кухню. Юра увел к себе присмиревшую Варю, а Евгений Степанович, войдя в кабинет, почувствовал противную боль в пояснице, словно кто-то сдавливал и переламывал позвонок. Он, морщась, опустился в кресло. Давеча утром, после разговора с женой, он, кажется, совсем уже успокоился, а теперь снова охватила та же тревога.

Он мучительно и долго обдумывал сложившуюся ситуацию и искал решения: что делать?

Решение же пришло само собой и показалось простым и единственно верным. Он даже удивился, почему раньше не пришла эта мысль в голову. Поднявшись, прикрыв плотно дверь, он подошел к телефону и набрал номер близко знакомого ему полковника Глазырина.

— Сергей Петрович? Окушко приветствует тебя. Да, да…

После общих фраз о том, что давно не виделись, как жизнь и прочее, Окушко сказал, что ему непременно и как можно быстрее нужно с ним посоветоваться.

Они условились о времени и месте встречи.

6

Горбунин, — а это был он, Окушко не ошибся, — выйдя из квартиры, быстро спустился к Волге и, часто оглядываясь, словно проверяя, не идет ли кто за ним следом, торопливо зашагал по набережной, которая была почти пуста в этот ранний час.

Но Волга уже жила своей обычной шумливо-беспокойной и напряженной жизнью. На стремнине реки, сделав большую петлю, разворачивался для причаливания белоснежный трехпалубный теплоход, пришедший снизу. Еще несколько пароходов, таких же и меньше, стояли или медленно маневрировали в разных местах реки. Речную гладь неторопливо утюжили небольшие, носильные работяги-катера, легкомысленно сновали в разных направлениях беззаботные моторки, промчалась вниз по реке «Ракета», оставляя за собой плотный белый вал дробящейся воды; слышались короткие гудки, стук моторов и мерные удары волн о гранитную набережную.

Вся эта жизнь не трогала Горбунина, он просто не замечал ее. Он весь был охвачен в этот момент острым сознанием тревоги и полной безысходности своего положения.

Долгие годы Горбунин жил ожиданием именно этого рокового дня, часа и даже мига, когда вдруг какая-то неожиданная встреча или непредвиденный мимолетный просчет разрушат все его старания скрыть себя и свое прошлое, и тогда гибель, конец всему.

И хотя в последние годы он все чаще и чаще стал обретать уверенность, что все обошлось, что судьба оказалась милостивой, он все же никогда не утрачивал острой настороженности, особенно к новым встречам и житейским обстоятельствам.

Он привык к новой фамилии, вполне вжился в присвоенную и частично дополненную им биографию Старкова, но это не мешало ему всегда чувствовать себя того, настоящего, прикрытого чужим именем, как краденой одеждой.

Даже Ольге, которая давно привыкла к нему, никогда и в голову не могло прийти, что это не настоящий Старков. Она считала, что у него замкнутый и нелегкий характер, чувствовала, что у него что-то и было когда-то, какая-то неприятность. Она была довольна тем, что относился он к ней ровно и хорошо, заботливо, был трезв, трудолюбив, расчетлив, а главное — отличался редкостной привязанностью к дому, к семье, и особенно к детям.

А когда дети, подрастая, расспрашивали его о детстве, то он почти всегда отделывался фразой, что у него не было детства. «Были голод и нищета, была смерть родителей и детские дома, то один, то другой, то третий. Вот и все мое детство. Не будь советской власти, не было бы, наверно, и меня». Дети верили ему. И, называясь Старковым, он тут почти ничего не выдумывал.

Даже старший из детей, Игорь, который не был фактически его сыном, был абсолютно уверен, что это его родной отец.

Горбунин не сомневался, что Окушко узнал его. Если даже не определенно, то, видимо, о чем-то все-таки догадывался, иначе не стал бы так следить за ним, почти с первого дня. И вчерашний разговор Окушко по телефону с Крутовым, показ фотографий, особенно той, где Окушко снят с подполковником Крутовым и его, Горбунина, первой женой Шурой, — сняли всякие сомнения.

Горбунин отлично помнил, что в первый день, когда они долго сидели вдвоем с Евгением Степановичем в его кабинете, фотографий этих на стене не было. Его взгляд тогда сразу же привычно и цепко осмотрел все.

«Хитрец, хитрец этот хромой сват. Ох, как я попался, попался… И опять этот Крутов…» — шептал про себя Горбунин торопливо и не обращая внимания, куда он идет. И только когда почувствовал, что кончился асфальт под ногами, остановился.

Дальше был крутой спуск, и сразу же начиналась узкая окраинная улочка, растянувшаяся почти вдоль самого берега и застроенная низкими домиками. Слева виднелась песчаная коса, далеко вдававшаяся в Волгу, заросшая мелким кустарником. Туда, не раздумывая, направился Горбунин. Ему хотелось как можно быстрее остаться одному. Тревога его нарастала и только одна раскаленная мысль сверлила мозг: «Конец. Это все, все…».

Шел он быстро и вскоре оказался на песчаном мысу. Подойдя к самому берегу, опустился на почерневшее, наполовину занесенное песком корявое бревно, около чахлых кустиков тальника. Солнце уже припекало, и день обещал быть жарким. Не было ни прежней дерзости, ни прежнего желания к действию, он не видел выхода, никакой спасительной надежды: «Бежать? Но куда, куда?.. Это же не война, — рассуждал он. — В тайгу? Но они и до тайги теперь не допустят».

Иногда приходило в голову, что, может быть, ничего нет опасного, что и раньше бывали такие моменты. Но как только он вспоминал разговор Окушко с Крутовым и возможность встречи с ним, так эта надежда тут же гасла.

«И это все Ольга, Ольга, дура… дура. Это она уговорила: «Поедем, поедем». Вот и приехали; как младенец, сам влез им в руки. И тут она: «Ах, ах, какие славные, какие культурные люди…» Горбунин до скрежета сжал зубы и, словно испугавшись этого звука, стал медленно поворачивать голову, то в одну, то в другую сторону, осмотрел все кругом и, убедившись, что никого поблизости нет, снова задумался.

Он ощущал жалость к самому себе, и эта жалость рождала небывалый прилив желчной злобы и мстительной ненависти к Окушко, Крутову, ко всем людям, к их благополучию, спокойствию, к их счастью, будто они все повинны в том, что он должен жить этой страшной двойной жизнью, постоянно оглядываться, как затравленный волк.

А ведь совсем недавно, оставаясь один на один в лесу, он испытывал затаенно-радостное чувство от сознания своей исключительности, что никто другой не смог бы выйти так ловко из почти смертельных перипетий и жалел, что нельзя никому сказать об этом.

Горбунин старался не вспоминать своих жертв, — а их было много, — словно это были не люди, а незначительные вехи на извилистой и мрачной дороге его жизни. Он не только их не жалел, но и ненавидел их уже за одно то, что они были, что они не исчезли из его памяти, что они и мертвые не давали ему покоя.

Почему-то неожиданно он вспомнил сейчас свой побег из города Б.

Он долго скрывался тогда в этом городе, почти рядом, как говорится, под боком у райотдела НКВД, и это было надежное и верное укрытие. Он знал, что его ищут, что перекрыты все дороги к фронту, потому что никто из искавших его не сомневался, что он обязательно будет пробиваться на запад, чтобы где-то перейти линию фронта и уйти «к своим».

И в самом деле, он делал попытки осуществить это желание. Но уйти ему тогда не удалось, каждый раз что-то вставало на пути, и он снова уходил в укрытие и ждал, ждал.

И наконец дождался самого подходящего момента — конца войны. Началась демобилизация, и по всем дорогам потянулись эшелоны, которые везли тысячи радостных, возбужденно-шумных победителей. Их встречали везде: на больших и малых станциях, на полустанках и безымянных разъездах.

Горбунин был уже к этому времени в другом месте и следил, тщательно маскируясь, за эшелонами. В той неповторимо радостной толкотне он выходил на станцию, смешивался с толпой и внимательно наблюдал за всем, в поисках подходящего случая. Он знал, что были отстающие, чаще всего пьяные, которые потом догоняли всякими способами свои эшелоны. Некоторые сходили раньше, по какому-то давнему уговору с другом, чтобы