Я смутно помню утро похорон
И за окошком скудную природу…
В стихах чуть-чуть смещены события, но причина — не забывчивость поэта. В повествовательной логике не сходятся и не могут сойтись те беды, что обрушиваются в эти дни на мальчика. Сразу же за смертью сестры разыгрывается новая трагедия. Тетка забирает старших детей — Галину и Альберта — к себе[23], а младших — Николая и Бориса — ожидает Красковский дошкольный детдом.
Софью Андрияновну можно понять: у нее — свои дети и идет война. Она и так сделала все, что могла… Каждый ли способен на такое — взять двоих чужих детей? И наверняка взрослый Рубцов понимал это… Но что чувствовал шестилетний ребенок? Горе раннего сиротства, осознание собственной несчастливости захлестывали его. Ведь более легкая участь досталась другим! И тем мучительнее, тем болезненнее рана, что о новой беде приходится молчать. Если и пытался жаловаться шестилетний мальчишка, то в ответ встречал неприязненное недоумение; зависть — качество, неприятное даже в ребенке. Молча, таясь от всех, предстояло шестилетнему Рубцову пережить эту, кажется, достойную пера Шекспира драму, когда не ты выбираешь свою несчастливую судьбу, а тебе ее выбирают. И оттого, что выбирают самые близкие, самые родные люди, — еще тягостней, еще больней… Тогда-то и наползают в душу поднимающиеся из-под земли сумерки:
Откуда только —
Как из-под земли! —
Взялись в жилье
И сумерки, и сырость…
Но вот однажды
Все переменилось,
За мной пришли,
Куда-то повезли.
В Краскове — раньше в этой усадьбе жил писатель Гаршин — Николаю Рубцову предстояло пережить еще одну трагедию. 20 октября 1943 года вместе с группой детей, вышедших из дошкольного возраста, его отправляют в Никольский детский дом под Тотьмой. Младший брат остался в Краскове. Рвалась последняя ниточка, связывающая Николая с семьей, с родными…
Я смутно помню позднюю реку,
Огни на ней, и скрип и плеск парома,
И крик «Скорей!», потом раскаты грома
И дождь… Потом детдом на берегу.
Тотьма… Устье Толшмы… Древняя, овеянная легендами русская земля. Здесь творил чудеса святой Андрей Тотемский. Летописи рассказывают, он стоял возле храма в снегу, по обыкновению босой, и молился. И увидели его «сибирския страны варварского народа людие» и их старейшина — слепой Ажбакей. Обратился он к блаженному с мольбой о помощи. Андрей испугался и убежал, но Ажбакей не растерялся. Пал на колени, и водой, что, натаявшая, стояла в следе святого, умыл лицо. И тут же прозрел.
Едва ли Николай Рубцов слышал это летописное предание. Он не отличался особой религиозностью. Да и где мог услышать эту историю? В детдоме? В техникуме? Но тогда откуда же словно бы воскрешающие образы древнего предания стихи?
Я шел, свои ноги калеча,
Глаза свои мучая тьмой…
— Куда ты?
— В деревню Предтеча.
— Откуда?
— Из Тотьмы самой…
Может быть, сама здешняя земля настраивает людей на один и тот же лад, независимо оттого, сколько столетий разделяет умеющих вслушиваться в ее голос сограждан?
Сюда, в устье Толшмы, и привезли в 1943 году семилетнего Николая Рубцова. Лошадь за детьми, разумеется, не прислали, и двадцать пять километров по разбитой дороге под злым осенним дождем малыши шли пешком. Когда добрались до интерната, там уже спали.
«Вдруг голоса откуда ни возьмись! Топот за окнами и хлопание двери… Антонина Михайловна Алексеевская, воспитатель младшей группы, с мокрыми волосами и с крапинками дождя на плечах, проталкивает вперед присмиревших гостей.
— Ребята, это ваши новые друзья. Они протопали от пристани пешком. Двадцать пять километров. Прямо с парома, без передышки…
Алексеевская держала в руках список. Вычитывала фамилии.
— Коля Рубцов! Ложись на эту кровать. Мартюков, подвинься.
Без единого слова, но со светом в глазах шел черноглазый мальчишка…»
Эти воспоминания сотрудника великоустюжской газеты «Советская мысль» Анатолия Мартюкова интересны еще и тем, что дают первый из известных нам портретов будущего поэта. Конечно, можно только гадать, откуда — из октябрьской ночи сорок третьего года или из рубцовских стихов — этот «свет в глазах»? Но есть в воспоминаниях Мартюкова и то, что невозможно придумать, — тот семилетний Рубцов, все еще по-детски доверчивый, надеющийся на ласку, на привет и вместе с тем уже настороженный, все время готовый к любой неожиданности.
«— А тебя зовут Толей, — тихо утвердил он».
(Не сказал, не усмехнулся, а именно, как бы даже безразлично, «утвердил».)
В одной этой фразе сказался опыт годичного пребывания в детдоме. Рубцов еще ничего не знает о своем соседе по койке, но надо с первых же слов заинтересовать будущего товарища, «утвердить» себя.
«— А как ты узнал? (И искуса как-то заинтриговать нового приятеля не возникало в Рубцове. — Н. К.)
— На дощечке написано…»
Диалог очень точный и напряженный. Так может говорить человек, уже хорошо познакомившийся с невеселой детдомовской «наукой». А сколько ее еще было впереди?
Как вспоминает Антонина Михайловна Жданова, воспитательница младшей группы, в которую попал Рубцов, жили тогда в детдоме очень трудно. В спальне иногда было холодно. Не хватало постельного белья, Спали на койках по двое. Рубцов — вместе с Анатолием Мартюковым. Дети со всем смирились. Ни на что не жаловались. При детдоме было свое подсобное хозяйство, работали все, в том числе и младшеклассники. Особенно тяжело приходилось летом — заготавливали сено, работали на огороде, собирали грибы, ягоды, лекарственные травы. Зимой становилось полегче, но зато и тоскливей. По ночам в лесу, возле деревни, выли волки… В коридоре, возле двери, стояла большая бочка с кислой капустой. Запах ее растекался по всему дому…
Когда читаешь воспоминания о Рубцове, порою начинает казаться, что стихи самого поэта звучат как бы в ответ на эти воспоминания, спорят, не соглашаются с ними.
Вот, например, Евгения Буняк пишет: «Годы были трудные, голодные, поэтому мало помнится веселого, радостного, хотя взрослые, как только могли, старались скрасить наше сиротство. Особенно запомнились дни рождений, которые отмечали раз в месяц. Мы с Колей (Рубцовым. — Н. К.) родились оба в январе, поэтому всегда сидели за столом в этот день рядом, нас все поздравляли, а в конце угощали конфетами, горошинками драже. Как на чудо, смотрели мы на эти цветные шарики».
Об этих днях сам Рубцов писал позднее так:
Вот говорят, что скуден был паек,
Что были ночи с холодом, с тоскою, —
Я лучше помню ивы над рекою
И запоздалый в поле огонек.
До слез теперь любимые места!
И там, в глуши, под крышею детдома,
Для нас звучало как-то незнакомо,
Нас оскорбляло слово «сирота».
Разница поразительная. Евгения Буняк вспоминает детдомовский нищенский быт (а жили действительно очень плохо… В обед воспитанникам полагалось пятьдесят граммов хлеба и тарелка бульона, и они воровали турнепс и пекли его на кострах. Не было и обуви. До 1946 года детдомовцы, стуча, ходили в башмаках с деревянными подошвами…), но для Рубцова и нищета, и голод существуют как бы на втором плане. «Я лучше помню…» — говорит он, и это не поза. И нищету, и голод для него заслоняло осознание собственной несчастливости, своей несчастливой избранности. И поэтому-то, едва коснувшись бытовых трудностей, он сразу начинает говорить в стихах о главном для себя. К сожалению, стихи Рубцова очень часто толкуются в духе обычной поэтической риторики, и строка: «Нас оскорбляло слово „сирота“» — выдается порою за утверждение некоей особой, домашней атмосферы, что существовала в Никольском детдоме, атмосферы, в которой дети якобы и не ощущали себя сиротами. Подобное толкование лишено малейших оснований. Стихотворение «Детство», как и большинство рубцовских стихотворений, предельно конкретно, и не нужно выискивать какой-то переносный, не вложенный в его строки смысл.
В Никольском детдоме жили, конечно, не только сироты, здесь больше было эвакуированных детей. Некоторые попали в детдом даже с вещами родителей. Вещи эти они очень берегли.
Пионервожатая Екатерина Ивановна Семенихина вспоминает, что дети постоянно просили ее пустить в кладовку, где хранились «взрослые» вещи. Нужно было проверить, «как они висят».
— Это моей мамы пальто… — хвастали они.
И не важно, что у многих уже не было в живых мам, — мамино пальто было как бы гарантией того, что мама жива, что с ней не случится ничего плохого.
Почему-то из педагогических соображений считалось целесообразным скрывать от детей, где их родители (у многих, кстати, как, например, у Геты Меньшиковой — будущей жены поэта, они отбывали срок в лагерях), и вечерами, когда старшие воспитатели и учителя расходились по домам, дети просили у пионервожатой:
— Посмотрите в личном-то деле, где у меня мама?
Трудно поверить, что Николай Рубцов не участвовал в этом захлестывающем детдом мечтании о родителях. Он знал, что отец жив, и верил — а во что еще было ему верить? — вот закончится война, и отец заберет его, и в домашнем тепле позабудет он про тоскливые и холодные детдомовские ночи.
И как же тут не оскорбляться словом «сирота», если оно отнимало у ребенка последнюю надежду. «Большинство одноклассников Коли были эвакуированные дети, — пишет в своих воспоминаниях Н. Д. Василькова. — Из Белоруссии, с Украины… Из Ленинграда блокадного тоже были… И все-таки многие верили, в том числе и Коля Рубцов, что после войны родители их вернутся и обязательно возьмут их из детдома, — этой верой только и жили, тянулись со дня на день… И действительно, в сорок пятом — сорок шестом стали приезжать в Никольский детдом родители за детьми. Помню хорошо, как за первой из нас приехал отец — за Надей Новиковой из Ленинграда. (Эта девочка была привезена к нам из Красковского детдома вместе с Колей Рубцовым…) Для нас приезд отца за Надей был большим праздником, потому что каждый поверил, что и за ним могут приехать. И жизнь наша с тех пор озарилась тревожным светом надежд, ожиданий… Коля Рубцов тоже ждал…»