Последняя осень — страница 74 из 101

И в моряцкой конторе

Все просился на судно.

Умолял, караулил…

Но нетрезвые, с кренцем,

Моряки хохотнули

И назвали младенцем…

Напевная, как бы заволакивающая грустью мелодия стиха настраивает читателя на элегический лад, вызывает сопереживание. Каждому — о, это вечное чудо поэзии! — слышится что-то свое, личное в простенькой мелодии, и поэтому диссонансом врывается в нее рвущийся крик, требующий уже не сопереживания, а сострадания:

Кроме моря и неба,

Кроме мокрого мола,

Надо хлеба мне, хлеба!

Замолчи, радиола…

«Фиалки» обычно датируются 1962 годом, годом выхода самодельной книжки Николая Рубцова «Волны и скалы». Написано стихотворение уже после демобилизации Рубцова с флота, но непосредственные жизненные впечатления, положенные в его основу, — несомненно, относятся к более раннему времени. Как это ни парадоксально, но точность датировки лирики Рубцова по конкретным деталям не сравнима подчас с датировкой событий в его автобиографиях и анкетах. Можно, например, сравнить автобиографию: «Отец ушел на фронт и погиб в том же 1941 году», где полная неправда (отец не погиб на войне) соседствует с неточностью (отца призвали не в сорок первом, а в сорок втором году), и — стихотворение «Фиалки»:

Вот хожу я, где ругань,

Где торговля по кругу,

Где толкают друг друга

И толкают друг другу,

Рвут за каждую гайку

Русский, немец, эстонец…

О!.. Купите фуфайку.

Я отдам за червонец…

Если вспомнить первую строку: «Я в фуфаечке грязной…» — и сопоставить ее с запрашиваемой за фуфайку ценой, легко сообразить, что имеется в виду дореформенный червонец, ставший после 1961 года рублем.

Разумеется, лирика — не самый подходящий материал для финансово-экономических изысканий, но смысл произведенной нами операции как раз в том и состоит, чтобы пробиться к реальному четырнадцатилетнему детдомовцу, к тому голодному мальчишке, который пытается продать на рижском рынке единственное свое достояние — грязную фуфайку. Едва ли в цене на том рынке были вышитые и обвязанные одноклассницами носовые платки…

Для четырнадцатилетнего Рубцова рижская неудача была тяжела еще и потому, что все эти годы ему внушали, в какой замечательной стране он родился. Конечно, говорили ему, сейчас трудно, но это только сейчас и только здесь, в глухой вологодской деревне. А вообще-то живется хорошо, и главное — все дороги открыты перед юношами и девушками.

Нет никакого сомнения, что в этом смысле Рубцов, как и все остальные детдомовцы, был инфантильней, нежели его сверстники из нормальных семей.

В Риге вдребезги разлетелся внушенный воспитателями и педагогами миф о дорогах, которые открыты молодым. Никому не нужный подросток оказался в равнодушной толчее чужого города.

Только через две недели сумел он вернуться в Николу.

Как записано в книге учета воспитанников, 13 августа Николай Рубцов уехал сдавать экзамены в техникум в Тотьму — город, где тридцать пять лет спустя ему поставят памятник.

Урок, преподанный в Риге, забылся не сразу. Словно бы подводя итоги, Рубцов напишет в сочинении, анализируя образ Катерины в пьесе А. Островского «Гроза»:

«…к несчастью, человек может быть „поэтически“ настроен до тех пор, пока жестокие удары судьбы не развеют нелепых представлений о жизни как об источнике единственно счастья и радостей».








Пятнадцатилетнему человеку свойственно абсолютизировать собственный жизненный опыт, свои весьма туманные представления о реальной жизни, и не случайно максималистски-мрачный тезис: «Жизнь — это суровая проза, вечная борьба…» — тут же дополняется достаточно оптимистическими размышлениями о возможности «добыть себе счастье, если у него (человека. — Н. К.) для этого достаточно духа и воли…».




Добыть себе счастье Рубцову, конечно же, хотелось, хотя и тогда, в техникуме, да и потом, многие годы спустя, он не очень-то ясно представлял себе, что это такое… А духа и воли Рубцову было не занимать.


8

В стихотворении «Подорожники» Николай Рубцов писал:

Топ да топ от кустика до кустика —

Неплохая в жизни полоса.

Пролегла дороженька до Устюга

Через город Тотьму и леса.

«Неплохая в жизни полоса…» растянулась почти на два года.

Два года жизни в прекрасном русском городе. Как и на Великий Устюг, на Тотьму у отцов новой культуры — луначарских и губельманов — не хватило, видимо, дефицитного динамита, город даже после войны сохранил свою прежнюю красу. Правда, некий Монашонок, вдохновленный призывами разрушить старый мир, походив с красным знаменем по округе, начал было разбирать колокольню в бывшем Спасо-Суморинском монастыре, но — есть, есть Божий суд! — сверзился вниз, сломал три ребра и отбил печенку. Больше на старинный монастырь не покушались. Настоятельский корпус, корпус братских келий, монастырскую гостиницу передали техникуму, готовившему мастеров лесовозных дорог.

Здесь, в золотом листопаде монастырских берез, и увидел впервые Сергей Багров русоволосого, с очень живым, загорелым лицом улыбающегося подростка, которому все кричали:

— Давай, Николай! Давай!

И подросток, подламывая локтями, рванул лежавшую на груди красномехую хромку и неожиданно резко запел:

Куда пошла, зелена рать?

Гремела рать, зелена рать.

Пошла я в лес, зелена рать.

Грибы ломать, зелена рать!

Это и был Николай Рубцов.

Подростки и есть подростки, и школу подросткового мужания Николай Рубцов, воспитанный в детдоме, проходил легко. Он вспоминал потом, как испытывали в техникуме на смелость. Всей гурьбой шли в полуразрушенный собор, от которого остались только стены и внутренний карниз, прерванный проломом. Нужно было пройти по этому карнизу на головокружительной высоте и перепрыгнуть через пролом. Коля прыгал. Было жутковато, но не страшно.

Но таким — отчаянным и бесшабашным — был Рубцов днем, в шумной ватаге сверстников. А вечером? Ночью?

Тот, кто жил в сберегаемых советской властью монастырях, знает, какая тоска обрушивается здесь на человека в сумерках, запекающихся в черных провалах стен, клубящихся под рухнувшими кровлями храмов.

В последние детдомовские годы и годы, проведенные в техникуме, Рубцов словно бы и забыл, что у него есть отец. Никому из его знакомых тех лет не запомнилось, чтобы он пытался восстановить связь с отцом, братом, сестрой, теткой… Быть может, только однажды и попытался рассказать Николай «все накопившееся на душе за эти долгие годы бесконечного молчания». Случилось это уже в 1951 году, когда Рубцов писал сочинение на заданную в техникуме тему: «Мой родной уголок». Оно сохранилось.

Поначалу это обычное ученическое сочинение, пересказывающее экскурсоводческие байки, сочинение, подчас удручающее примитивностью мышления и полным незнанием истории… Приведем лишь некоторые строки из него: «Многое изменилось благодаря Великой Октябрьской революции. Монастырь, бывший очагом насилия и грабежа, превратился в рассадник культуры и грамотности среди населения. В заново отстроенных аудиториях зашумели первые студенты. Бывший тотемский собор превратился в городской кинотеатр, откуда беспрерывно доносится веселая музыка, наполняющая радостью сердца новой молодежи!» Но где-то к середине сочинения Рубцов вдруг оставляет тон разбитного экскурсовода и начинает писать о своем детстве. Вначале, сбиваясь на уже заданный тон: «Иначе и нельзя! Ведь в их среде протекало мое беззаботное, счастливое, незабываемое детство…», но с каждым словом все искреннее и увлеченнее…

«Хорошо в зимнее время, распахнув полы пальто, мчаться с горы навстречу обжигающему лицо ветру; хорошо в летнее время искупаться в прохладной воде, веселой при солнечном свете речки, хорошо бегать до безумия, играть, кувыркаться. А все-таки лучше всего проводить летние вечера в лесу у костра, пламя которого прорывает сгущающуюся темноту наступающего вечера, освещая черные неподвижные тени, падающие от деревьев, кажущихся какими-то таинственными существами среди окружающей тишины и мрака…»

И чем дальше, тем несовместимее сочетание детских слов и оборотов: «играть… кувыркаться…» с точными, свидетельствующими о духовной зрелости и художническом видении мазками: «веселой при солнечном свете» речкой, «черными неподвижными тенями».

Еще более удивительно, как безбоязненно открывается пятнадцатилетний детдомовец, описывая «темные тотемские ночи». Как бы переходя на рассказ о друге детства, Рубцов пытается написать свой автопортрет: «Обычно безудержно веселый, жизнерадостный, он становится порою непонятным для меня, сидит где-нибудь один, думает, думает и вдруг?.. на таких всегда веселых, полных жизнеутверждающей силы глазах показываются слезы!» (Этот «автопортрет» совпадает с тем, что рассказывает о Рубцове Л. С. Тугарина: «А Коля Рубцов ласковый был. У него кличка такая была — любимчик. Но ему что-то безразлично это было. Часто задумчивый сидел». То же самое и в воспоминаниях А. И. Корюкиной: «В детском доме Колю любили все… Он был ласков сам и любил ласку, был легко раним и при малейшей обиде плакал…»)

А дальше, уже забывая о том, что он начал рассказ в третьем лице, как бы о своем друге, Рубцов прямо пишет о том тайном, что мучило его детдомовскими ночами. Страх в этом удивительном сочинении персонифицирован с медведем, превращающимся то в директора школы, то в свирепого хищника…

«Может быть, все это покажется невероятным, но представьте себе, как часто такие истории и им подобные видел я во сне в те же темные тотемские ночи, засыпая под заунывную песню ветра, свистящего в трубе».

Пересказывая сновидение, Николай Рубцов, сам того не понимая, анализирует свои комплексы и пытается преодолеть их. Пускай во сне медв