Последняя осень — страница 77 из 101

ми потоками мигрантов из деревень. Вчерашние хлеборобы пополняли армию лимитчиков, заселяли небольшие, разбухающие от великих строек городки и поселки.

В таком поселке под Ленинградом и обосновался Альберт Михайлович Рубцов, к которому приехал в 1955 году Николай. У Приютина, вокруг которого вырос этот поселок, своя история. Здесь в усадьбе первого директора Императорской Публичной библиотеки, президента Академии художеств, секретаря Государственного совета Алексея Николаевича Оленина гостили А. Пушкин и К. Брюллов, М. Глинка и И. Мартос, А. Мицкевич и Ф. Толстой… Как писал Константин Батюшков:

Мечтает там Крылов

Под тению березы

О басенных зверях

И рвет парнасски розы

В приютинских лесах.

И Гнедич там мечтает

О греческих богах,

Меж тем как замечает

Кипренский лица их

И кистию чудесной,

С беспечностью прелестной,

Вандиков ученик,

В один крылатый миг

Он пишет их портреты…

Но все это было давно. Пришел с годами в запустение прекрасный английский парк, заросла камышами речка Лубья… Над усадьбой и над поселком в пятидесятые годы распростер свои крылья испытательный артиллерийский полигон. Все строения оленинской усадьбы — господские дома, людская, кухня-прачечная — принадлежали ему. В бывшем барском доме, где сейчас открылся музей, в крошечной комнатушке жил со своей семьей Альберт Рубцов. Во флигеле напротив было общежитие: в большой — 96 квадратных метров — комнате, перегороженной шкафами и занавесками, разместилось двенадцать человек. Двое — с семьями. Здесь, в этой комнате, и поселили Николая Рубцова, устроившегося на полигон слесарем-сборщиком.

Сейчас дом, где жил Рубцов, вроде бы реставрируется. Но и разрушается… Собственно говоря, сейчас, когда повсеместно победила «демократия», слова эти стали синонимами. По узенькой лестнице поднялись мы на второй этаж, заглянули в комнату-общежитие. Полы там уже сняты, и проемы окон как-то неестественно поднялись к потолку.

Старого (тысяча девятьсот пятьдесят пятого года) Приютина уже не существует. Давно выселены прежние жители, но — странно! — самые близкие Николаю Рубцову все еще живут в поселке…

Уточняя, где находится дом номер два, Николай Тамбе, мой товарищ, с которым мы приехали в Приютино, обратился к парню, возившемуся во дворе запущенного, но еще не разрушенного флигеля.

— А вы подождите немного… — ответил тот. — Сейчас Николай приедет. Вроде он жил в том доме…

— Ему не Беляков фамилия? — спросил я.

— Беляков… — ответил парень и удивленно посмотрел на меня. — А вы откуда знаете?

О Белякове я знал из книг Николая Рубцова, из его:

Не подберу сейчас такого слова,

Чтоб стало ясным все в один момент.

Но не забуду Кольку Белякова

И Колькин музыкальный инструмент…

— стихотворения, написанного в Приютине в 1957 году.

— А-а… — сказал парень. — Вон там за флигелем Колькина мать сидит. Поговорите, если хотите.

Действительно, в глубине двора грелась на солнце древняя старушка, а у ног ее, теребя сползшие чулки, крутился толстый, похожий на мячик щенок.

— Колюшка-то? Рубцов-то? — переспросила бабушка, когда нам удалось докричаться до нее. — Как же, как же не помнить… А где он сейчас-то, чего-то давно я его не встречала…

Мы не стали рассказывать, что — увы! — уже не встретить Николая Рубцова, что давно умер он, что его именем названа улица в Вологде, что, бронзовый, сидит он сейчас на берегу холодной реки… Восьмидесятичетырехлетняя старушка лучше помнила, что было в пятьдесят пятом году, чем то, что случилось вчера. Она и нас, похоже, приняла за приятелей Рубцова.

— Дружил он с Колькой моим… — сказала она. — Такой паренек хороший…


Зато Николай Васильевич Беляков разговорился не сразу. Жизнь у него сложилась нелегко, да и не очень-то он готов был к разговору. Хотя и слышал Николай Васильевич о Рубцове по радио, но настоящая слава поэта, похоже, еще не докатилась до Приютина.

Разговорился Николай Васильевич в парке, когда вспомнил вдруг — слышанное еще тогда, в 55-м, — рубцовское четверостишие:

И дубы вековые над нами

Оживленно листвою трясли.

И со струн под твоими руками

Улетали на юг журавли…

— Ну, как жили? — рассказывал он. — Бродили, колобродили, по ночам не спали. Рубцов много рассказывал, стихи читал, вспоминал детство свое, какое оно у него было плохое — рано остался без родителей. У них было два брата: он и Олег…

— Альберт… — поправил я.

— Олег, по-моему… Он уже женат был, жил тут в господском доме, у них там типа комнаты было… А Николай в нашем доме поселился, в общежитии. Я ему понравился, он мне понравился, в общем, подружились. Другие-то на Николая не обращали внимания, потому что он привязчивый очень был, все старался свои стихи прочесть… А у тех людей свои заботы… Ну, а нашел меня, и мы с ним частенько в этом парке сидели, разговаривали. Стихи свои прочитает, а потом спрашивает: нравится? Нравится, нормально, конечно… А он говорит: пойдем, я тебе еще почитаю. Так и ходим всю ночь с ним. Можно сказать, частенько ходили… Поэму свою читал. В ней все с самого малого детства, как он из детдома. Про себя и про брата. Они как раз вместе и росли там. Кормиться было трудно, так они убегали с братом. В общем, читал там о каждой корочке хлеба. Рассказывал эту поэму очень долго… А вообще нормальный парень был. Дружбу любил настоящую. Не любил, когда изменяют ему… Он верил в человека…


Этот бесхитростный рассказ Николая Васильевича Белякова я записал на магнитофон, и только дома, перенося на бумагу, услышал громкие, порою заглушающие нашу беседу голоса птиц. Такие же птицы пели здесь, наверное, и Николаю Рубцову…

— Вы, наверное, и в армию его провожали? — спросил я.

— Нет… Ну, в общем, об этом необязательно знать, но заступился я за одного товарища, и, короче, посадили меня. Так что, скорее, это он меня провожал, ну и потом писал письма. И с армии писал. Такие письма были ужасно-прекрасные…

— А они не сохранились?

— Нет… Я потом снова сидел. Этот дом разломали, а мы во флигель перебрались. Куда-то исчезло все.

— А вы после встречались с Рубцовым?

— Да… Он приезжал сюда, когда узнал, что я освободился. И вот такой интересный эпизод был. Он вышел на Бернгардовке и решил проголосовать, чтоб сюда приехать. Поднял руку. Остановилась машина. Куда? В Приютино… Ну, садись… А это вытрезвитель, в общем, был. А Коля поддавший. Ну и отвезли его туда. А у него с собой сто пятьдесят рублей денег было. Так пока его не раздели, восемьдесят рублей он спрятал в валенок. А остальные отдал. Ну и, короче говоря, когда оттуда вышел, деньги, которые отдавал, ему вернули, а те, что в валенке были, — исчезли. А ко мне наутро пришел. В дырявых валенках. Вот честно говорю — дырявые пятки. Сто пятьдесят рублей, а пятки на валенках рваные.

— А в каком это году было?

— Это было… В шестьдесят втором я женился… Шестьдесят четвертый примерно. Точно не помню, но так, у меня сынишке уже было года два. Вот он пришел и жалуется, так, мол, и так, в такую историю попал. Ну, короче говоря, взяли мы, это дело отметили… И он уехал в Вологду. Обещал приехать. Даже, по-моему, это не шестьдесят четвертый был, а где-то побольше, потому что больше я его не видел…

— Может, он из Москвы приезжал?

— Да. Он учился там где-то. Значит, это было позже. Из Москвы он тоже ко мне приезжал, а это было позже. Потому что у меня опять неприятность получилась. И, короче, я уже в лагере узнал о его кончине. Такой журнал есть «Молодая гвардия». Там некролог написан был: трагически погиб. Я потом спрашивал вологодских ребят, а они говорят: да, его жена зарубила…

— Задушила…

— Или задушила. Ну… Я многих вологодских ребят спрашивал: знаете ли такого? Да, говорят, знаем…

Он замолчал.

— Мама ваша его хорошо помнит… — осторожно сказал я.

— А как же… — улыбнулся Николай Васильевич. — Отлично помнит. Он мою мамку здорово любил. Сюда приходил, никогда ему ни в чем не отказывали. И он такой внимательный был… А сам весельчак, на гармошке любил играть. Ночами тут покоя не давал некоторым. Гармошка, она ведь громко играет, не то что так просто… Он из-за Таи очень сильно переживал. Очень расстраивался. Он мне и в тюрьму писал об этом, и сюда… Почти все письма стихами были написаны.


О Тае я тоже кое-что знал. В Госархиве Вологодской области (ГАВО), в фонде Рубцова, я видел фотографии красивой девушки, которые Рубцов сберег в своих бесконечных странствиях.

— А где она теперь живет? В Ленинграде?

— Тая-то? Нет… Здесь она живет. Поедемте, покажу.


И вот мы в квартире Таи Смирновой — сейчас Таисии Александровны Голубевой.

Момент для встречи выбран неудачно. Еще не исполнилось сорока дней со смерти мужа — на телевизоре, рядом с его фотографией в рамке, стоит рюмка, прикрытая ломтиком хлеба. Не вовремя мы пришли — да откуда же знать? — но Таисия Александровна не отказывается от беседы.

Чуть смущаясь, чуть посмеиваясь над той собой, давней, она роется в альбоме.

— Рубцов веселый был. Такой веселый, ой! Выйдешь, бывало, на крыльцо, а он уже на гармошке играет. И на танцах играл. Тут парк такой хороший был, дак народ к нам даже из города приезжал. Это сейчас он заросший.


О танцах в приютинском парке Николай Рубцов вспоминал и в последний год своей жизни…

«Вечером придем с ребятами, девок еще ни одной нет. Я начинаю на гармошке играть, чтоб Тайка слышала. Потом отдам гармошку приятелю, чтоб тот играл, а сам — к Тайкиному дому. Проберусь как-нибудь задворками, и прямо — к крыльцу. Туман стоит, вблизи даже плохо видно. Смотрю — стоит Тайка на крыльце в белом платье и гармошку слушает. Она думает, что я играю, а я вот он где! Сердце стучит, на душе хорошо! Выскочишь из тумана — и к ней. Она вся испугается, а я смеюсь. Хорошо было!»