Последняя осень — страница 95 из 101

Замерзают мои георгины.

И последние ночи близки.

И на комья желтеющей глины

За ограду летят лепестки…

Посреди этого кладбищенского, словно бы рождающегося из сновидения пейзажа и начинает звучать голос Рубцова, голос его посвящения другу:

Нет, меня не порадует — что ты! —

Одинокая странствий звезда.

Пролетели мои самолеты,

Просвистели мои поезда,

Прогудели мои пароходы,

Проскрипели телеги мои, —

Я пришел к тебе в дни непогоды,

Так изволь хоть водой напои!

Разумеется, звучащий из нашего с вами будущего Голос невозможно ни накормить, ни напоить, если забыть при этом, что вода бывает еще и живою… Правда, и волшебная живая вода — а что в этом полусне-полусказке не волшебно? — не способна ничего изменить в судьбе, и потому-то:

Не порвать мне житейские цепи,

Не умчаться, глазами горя,

В пугачевские вольные степи,

Где гуляла душа бунтаря.

Не порвать мне мучительной связи

С долгой осенью нашей земли,

С деревцом у сырой коновязи,

С журавлями в холодной дали…

И уже откуда-то издалека, из еще не наступившего времени — затихающий голос:

Но люблю тебя в дни непогоды

И желаю тебе навсегда,

Чтоб гудели твои пароходы

Чтоб свистели твои поезда!

Как робкая надежда звучит для нас, для нашей Родины сейчас это пожелание. Для нас, захлестнутых зловещей бедой… Это сейчас… А Голос-то звучит из будущего…


31

Лето 1966 года Рубцов встретил в общежитии Литературного института. Ехать ему было некуда…

«Пошли однажды компанией, человек семь, в столовую пить пиво… — вспоминает Борис Шишаев. — Сидели долго. Николай неожиданно сказал: „Надо мне куда-нибудь поехать. Туда, где никто меня не знает…“ Слова эти выражали усталость».

Нигде больше за всю свою жизнь не встречал Рубцов такой отзывчивости, как в общаге на Добролюбова. Вот и сейчас — едва успел сказать, как тут же начали ему предлагать адреса, куда можно было поехать. И уже вечером Рубцов «ходил по комнате и с веселым, не соответствующим теме видом твердил экспромт»:

Наше дело — верное,

Наши карты — козыри,

Наша смерть, наверное,

На Телецком озере.

Таким — веселым, но со страшными словами о смерти — и запомнился Рубцов товарищам накануне поездки на Алтай.

В этом неожиданном поступке была своя логика. До смерти надоело прятаться от коменданта, ночевать на чужих кроватях. Хотя «надоело» — неудачное слово. Правильнее заменить его — усталостью. Усталость, смертельная усталость охватывала порою перевалившего на четвертый десяток Рубцова, та усталость, когда человеку в тягость становится и сама жизнь. И вовсе не удивительно, не странно сочетание «веселой улыбки» и страшного содержания экспромта. С мыслями о смерти Рубцов, кажется, уже и не расставался, а веселье тоже объяснимо. Оно оттого, что удалось так хорошо придумать — уехать, забиться в даль, где тебя никто не знает, исчезнуть, чтобы… чтобы… Едва ли Рубцов думал в ту минуту о смерти всерьез, но, поскольку эта мысль всегда жила в нем, она получала неожиданное и какое-то романтически-красивое развитие. Вот и улыбался Рубцов, повторяя эти строки.

Удивительнее другое. Удивительнее то, что Рубцов пережил в Сибири.

Он взял в журнале «Октябрь» командировку и поехал в Сибирь, словно бы притихнув, как и всякий впервые едущий туда человек, перед самой огромностью этого слова.

Сибирь он представлял себе смутно…

«Пишу тебе из Сибири. Ермак, Кучум… Помнишь? Тайга, Павлик Морозов…» —

напишет он 28 июня А. Романову.

Но Сибирь встретила Рубцова совсем не угрюмо, совсем не сурово, а не по-сибирски весело. И не пустынной оказалась она, а переполненной людьми. По-ярмарочному тесно и весело в стихотворении Николая Рубцова «Весна на берегу Бии»:

Трактора, волокуша с навозом,

Жеребята с проезжим обозом,

Гуси, лошади, пар золотой,

Яркий шар восходящего солнца,

Куры, свиньи, коровы, грачи,

Горький пьяница с новым червонцем

У прилавка

                  и куст под оконцем —

Все купается, тонет, смеется,

Пробираясь в воде и грязи!

И такая животворящая сила исходила от этого весеннего столпотворения людей и домашней живности, солнца и воды; такая сила вливалась в поэта от этой еще не до конца разоренной земли, что забывались мрачные мысли, вытесненные ощущением сказочного, былинного могущества, когда «услышат глухие», «прозреют слепые», когда захлестывает человека рвущаяся изнутри радость жизни:

Говорю я и девушке милой:

— Не гляди на меня так уныло!

Мрак, метелица — все это было

И прошло — улыбнись же скорей.

Этот радостный оптимизм, в общем-то, совершенно не свойствен Рубцову. И объяснить его можно только удивительным состоянием самого поэта, пережитым в Сибири. Даже в письмах к друзьям прорывается столь не характерная для эпистолярного наследия поэта радость жизни:

«Цветы здешние мне понравились. Вино плохое. Поэтому, наверное, я его так редко здесь пью. Предпочитаю чай».

Несомненно, что именно в Сибири Рубцов сумел преодолеть назревавший в нем кризис, увидел другой, возможный для себя вариант жизни. Об этом его стихотворение «В сибирской деревне»:

То желтый куст,

То лодка кверху днищем,

То колесо тележное

В грязи…

Меж лопухов —

Его, наверно, ищут —

Сидит малыш,

Щенок скулит вблизи.

Мастерски, как бы небрежными мазками рисует поэт картины окружающей его жизни, а на самом деле, как и положено у Рубцова, каждая деталь пейзажа несет тот внутренний, почти неосознаваемый смысл, который и определяет логику стиха. Лодка, которой по законам рубцовской поэзии положено догнивать на речной мели, перевернута кверху днищем, готова к ремонту, а может, уже и к будущему плаванию. И не так страшно валяющееся в грязи колесо от разбитой телеги. Все равно дальше уже не ехать, а плыть… плыть… И малыш сидит среди лопухов. На мгновение, словно легкий вздох, еще слышен голос неторопливого пейзажиста: «Его, наверно, ищут…» — и все, пейзаж исчезает, вернее, автор-пейзажист уже исчез в ребенке. И хотя намеченное действие еще продолжается: «Скулит щенок и все ползет к ребенку…» — оно не нужно и напрасно, игра закончена. Взрослый мир Рубцова стремительно заполняет строфу своей смертной печалью:

А тот забыл,

Наверное, о нем —

К ромашке тянет

Слабую ручонку

И говорит…

Бог ведает, о чем!..

Про ромашки у Рубцова написано немало, и всегда ромашки у Рубцова «будто бы не те».

Понятно, что с реальным пейзажем распахивающееся перед нами мироздание сходно точно так же, как берег моря с крохотной песчинкой на нем. Само необратимое время спадает с открывающихся бездн высоты и уже не властно в распахнувшемся пространстве:

Но крепче сон,

Когда в ночи глухой

Со всех сторон

Шумят вершины сосен,

Когда привычно

Слышатся в лесу

Осин тоскливых

Стоны и молитвы…

Слово, обращенное к Богу — не забудем, что у Рубцова оно произносится младенческими устами, — и достигшее Его, уже само несет в себе искомый ответ об ином, возможном в пространстве, где нет времени, Пути.

Отец, тот предатель отец, которого еще при жизни убивал Рубцов в своих стихах, сейчас, четыре года спустя после реальной смерти, возникает из смешанных с глухой тишиной стонов и молитв, возникает пусть и в обобщенном, но подлинном своем облике:

В такую глушь,

Вернувшись после битвы,

Какой солдат

Не уронил слезу?

И сливаются слезы отца и сына в едином искупительном порыве прощения и покаяния. Примирение состоялось. Медленно рассеивается мерцающий свет вечности…

Случайный гость,

Я здесь ищу жилище…

— все еще про себя, все еще там говорит Рубцов, но мир уже возвращается в привычные глазу очертания, и только память об искупляющем чуде помогает ровно, не ломая интонации, закончить эту сходную с молитвой пейзажную зарисовку:

И вот пою

Про уголок Руси,

Где желтый куст

И лодка кверху днищем,

И колесо,

Забытое в грязи…

Незаметное стихотворение Рубцова «В сибирской деревне», которое мы попытались прочитать так, как оно и было написано, несомненно, имело истоком какое-то очень глубокое прозрение его автора. Свидетельством этого потрясшего Рубцова прозрения может служить и стихотворение «Шумит Катунь». Правда, свидетельством косвенным, поскольку само это стихотворение является как бы конспектом произошедшего озарения, из него можно лишь узнать, в чем именно состояло это озарение, но самого чуда, как в стихотворении «В сибирской деревне», в нем не происходит. Впрочем, «конспект» пригодился Рубцову, когда он здесь же, на Алтае, писал «Старую дорогу»:

Здесь каждый славен —

                                  мертвый и живой!

И оттого, в любви своей не каясь,

Душа, как лист, звенит, перекликаясь

Со всей звенящей солнечной листвой…

Такие стихи можно писать, только когда знаешь, что «летом земля (вообще жизнь) особенно красива. А сколько еще впереди этих лет?».

Задавая этот вопрос в письме к приятелям, Рубцов подразумевал, что таких лет теперь у него будет много, очень много… Между тем и всяких-то лет оставалось у Рубцова впереди, не считая лета шестьдесят шестого года, всего четыре…