И горько и больно для солдата закончился этот романс.
– …Куда пойдешь после войны, если выживешь?
– В армию не пойду.
– Страшно, тебе, Серго?
– Да, страшно.
– Детей хочешь увидеть, как вырастут?
– Да, хочу.
Начало конца
Уходит длинная осень четырнадцатого года.
Уходит из старой нищей страны, где на пепелище прошлых миров, меж старыми дряхлыми городами – не удержать – разгулялась беда. Где валит с каменных ног водоворот перемен.
Была Русская весна четырнадцатого года, и через границу сватался Донбасс к ангелам. Да отвернулись ангелы от людей маленьких да сереньких. И началось Русское лето, когда ползли в Донбасс свататься черти. Но встали из людей маленьких колоссы и титаны, и с медью в черепах споткнулись в вышиванках рогули.
Да вот раскидала всех Русская осень… Нет сил больше свататься у тех и других, и запеклись от крови – не отстираешь – наряды.
Русская осень четырнадцатого года. Вставал в полный рост Русский мир, да лишь час простоял на ногах. Не хватило русских ему на земле.
Эх, русские! Держитесь крепче друг за друга, не то упадете.
И вот мы стоим на пепелище прошлых миров, на передовой Украины, во дворе «Пантеона богов». Огромный строй в восемьдесят семь человек – весь «Беркут» отряда Севера. Кто в «горке», кто в камуфляже, чернеют казачьи, с красным верхом папахи: прибыло – не измерить – в Войске Донском за эту войну. Стоят перед строем Орда и Родник, раздают последние инструкции и угрозы. За ними, с карандашами и списками, повариха Алена – не резать ей больше ночами укропов на блокпостах, не обрывать солдатские вещие сны…
Встает перед нами Север и тоже говорит, говорит, говорит. Но без передыха ударяет в грудь ветер, уносит слова и дым сигарет. Уже загружены мины, гранатометы и пулеметы, стоят во дворе машины, уже Алена зачитывает вслух позывные – считает бойцов. Все здесь, на ветру, лишь нет Беспредела: ушел на неделе в запой, а утром подался в Россию.
Сегодня нас отпускает передовая.
– Летите оттуда, «беркуты», – сказали в штабе Донецка.
– Куда лететь-то? – стоял с серым лицом нужный вчера, бесполезный сегодня Север.
– На четыре стороны, кроме Киева.
– Вот туда-то нам и надо, – уезжал он обратно на фронт.
– Совет вашей банде: прибейтесь к кому-нибудь, – вдогонку ему из дверей.
Не докатились до нас в свое время «Оплоты» и «Востоки» со своими танками и батальонами, не разогнали, не разоружили, не положили, как многих. Далеко от всех столиц, в дикое поле залетел «Беркут», бензина не хватило его разорвать. А нынче уже набрала силу республика и просто показала пальцем на дверь: «Эй, банда! Прибейтесь к кому-нибудь». И больше нельзя было этого не расслышать.
– Грузись, славяне! – гаркнул-каркнул Орда.
– С Богом, казаче! – перекрестился Родник.
Все по машинам, и колонна двинулась до Донецка, где Клуни, обещавший нас повесить и расстрелять, в своем отряде «Би-2» дал место для «Беркута».
Здесь всё романтично и всё поэтично на этой войне: Клуни – из Голливуда, «Би-2» – из черт знает откуда. Рехнувшиеся актеры и музыканты, вложившие душу в свое ремесло. Вот где настоящие оригиналы, вот где идеал мастерства! А в Москве и Голливуде – фальшивки.
Мы выгружаемся в темноте у общежития техникума, что по случаю войны обратился в казарму. На этажах палаты на двух человек, где в каждой собственный душ – живи после передовой как кум королю. Во многих побиты окна – сыпались мины во двор, – и в комнатах гостит улица, с морозами и шумами.
Рядом с общагой аптека на два этажа. Всё разбито внутри. Битая мебель, битые окна, сорваны двери, на полу всё в бумагах и рваных картинах. И страшный трупный запах на два этажа.
Перед крыльцом лежит в грязи «жовто-блакитный». Ива топчет его с полминуты, а отойдя, объявляет другим:
– Товарищи, при входе в аптеку не забывайте подольше вытирать свои ноги!
Я прохожу прямо, лишь наступив на украинский флаг, думая, что всё это шутка. Но разворачивается передо мною боец из местных, спускаясь обратно с крыльца.
– Я забыл вытереть! – зло топчет он тряпку.
– Грех фашистским флагом не вытереть, – встает за ним следующий местный.
А за этими еще двое. Уже ждут свою очередь.
Закончился переезд, и вечером мы разливаем в комнатах чай. Пока еще чай. Еще не расшатал, не разлатал нас Донецк.
Ночью клочьями на небе заря. Она висит кусками сырого мяса, капая кровью на снег. Ночью грохочет город. Трещит вся казарма, а в окнах стоит красный от взрывов свет. Швыряет огни артиллерия, и, падая на Донецк, летают по Млечному Пути туда и отсюда жар-птицы. И ночь заходит с пожарами в ледяные дома.
– Что это? – стоим мы у битых окон, куда забирается ветер.
– Аэропорт… – На кровати в глубине комнаты сидит ополченец. – Там Страшный суд, – веще-зловеще доходит из тьмы.
Так вот почему так холодно нынче от ветра. Рукою подать до входа в зал Страшного суда, где из раскрытых дверей дуют в лицо не ветры, а ужас и страх.
Так мы осели в Донецке. На мягких кроватях, в люксовых полатях, без бессменных постов, без бессонных часов. И сами в вечных гостях.
В Донецке у нас сразу кончилось всё. Уже через день вышел Север и перед строем:
– Продуктов осталось на несколько дней. Теперь не будем есть так, как мы ели. Теперь лишь утром и вечером. В субботу и воскресенье – по одному разу в день. Вяжите крепче ремни.
Отдельно на фланге десяток бойцов – идут в увольнение. Ждут. Раньше тем, кто ехал домой, давали продукты, а реже копейку.
Север подходит к ним тяжким шагом, папаха на бровях, глаза на асфальте:
– Кто ждал денег или продуктов, их сейчас нет. Было время, мы помогали семьям бойцов. Теперь нам нечем помочь.
Эти стоят как нищие, с плевком в руке вместо монеты. И вот молча уходят в город. И после, войдя в родной дом, молча кладут на лавку в прихожей бушлаты. Какие слова говорить им семье?
Один из Донецка. Уже пропустил два раза подряд увольнение.
– Ты что домой не поехал?
– Домой не могу. Приеду – посадят за стол, кормить меня станут. А там жене с ребятишками самим не хватает. Я лучше тут, впроголодь.
После такой поездки пришел к Роднику другой ополченец – Железо.
– Отпустите уже. Поеду в Россию. В военный учебный центр. Профессию военную получу.
Стоит он, сорокалетний мужик, темный, как цыган, с желтыми мозолистыми руками. Стоит и не может толком соврать.
– Бесперспективняк, Железяка, – в бороду бормочет Родник. – Гражданам Украины нет направления в российский военный центр. А еще решат да и выдадут Украине. Найдутся добрые люди.
– Ну, может, возьмут… – уже попался он на вранье.
– Скажи, – стою я в дверях, – научиться надо или из-за зарплаты?
В точку.
– Денег в семье нет, – сдулся Железо. И сразу из великана сделался карликом. – Ехал из увольнения обратно в отряд, в автобусе затребовали билет. Полторы гривны. Кто раньше их за деньги считал?… А сейчас и их нет. Нечем мне, говорю, заплатить. А кондуктор орет: «Платите!» А рядом еще смеются: «Вот тебе и армия, ни копейки за душой нет». Отпустите? Не в Россию, домой.
Что тут скажешь бойцу? Когда правда по канату ходит да милостыню собирает.
– Оставайся пока, Железяка, – не знает, что ответить, Родник.
Железо остался.
Да не пожелали остаться другие. Восстание «минометов». Командир минометного взвода Кацо – длинная нескладная башня. Слово за слово, кулаком по столу, и где-то зацепился Кацо с командирами. Сидят, лают о нем в кабинете.
– Минометчик от бога! – божится за Кацо Японец.
– Дерьмо убого! – собачит того Карабах.
– Казак из него говенный! – сам пять минут в папахе Родник.
– Язык суконный! – утверждает приговор Север.
Мы с Ордой только переглядываемся.
– Кому верить-то?
– Мне верь, – тычет в себя пальцем старик. – Мне верь. Щука щуку жрет – костями давится…
И тут же – клизма, знай свое место! – сняли Кацо с командования взводом.
Кацо ночь переваривал эту новость, а утром в отряде восстали все «минометы». Двадцать человек бросили вызов Северу:
– Давай зарплату! Не дашь – катитесь все к черту! Уходим домой. Полгода бесплатно воюем!
Успели сделать одно – арестовали Кацо. Пока арестовывали, шумел: «Я сейчас нагреюсь, буду стрелять!» Забрали оружие – ручной пулемет, – повели в подвал. Как привели, загудел: «Куда вы со своими пульками без моих мин?»
Открывают двери подвала, а там уж встречает его Беспредел.
– Ты же в Россию уехал?
– Да… – отворачивает глаза Беспредел. – Поехал, да завернул в Макеевку на «Семерку» к Сочи, денег занять.
Где и провалился в «синюю яму». Из неё сразу в подвал, а из подвала сюда, в новый подвал – лечиться до полного протрезвления.
Кацо обезвредили, но нет денег бойцам, нет вообще ничего, и нечем гасить восстание.
– Строиться, «Беркут»! – взбешенный, выходит к отряду Север.
Мы стоим на снегу у казармы, поджимая в ботинках пальцы, – нищие неудачники, проигравшие счастье. И ходит перед строем наш командир. Наш – и не наш. Нет того Севера, что привез нас сюда, с тем навсегда рассчиталась удача.
– Мне такие бойцы не нужны, – один против всех «минометов» стоит командир. Еще в гневе оттого, что теряет, но уже осознавший неизбежность конца. – Если вы не хотите сражаться за свою землю, нам с вами не по пути!
Он думал, ударит в больное. В святое. Да вот проиграл.
– Работу уже подыскал.
– Семье обещал.
– Прости, командир. – полетели вразнос голоса.
Восстание кончилось. Нет больше в «Беркуте» «минометов». Север взял за душу лишь шестерых; четырнадцать разбежались: совесть не голод, можно стерпеть.
Кацо отсидел в подвале несколько дней. Был слух, что хотели его расстрелять, но после он сам повинился, получил по решению казачьего круга двадцать ударов нагайкой и остался в строю, со своими минометами и папахой.