Последняя свобода — страница 15 из 35

— Как «давно»? — Я вошел в роль «сыщика».

— Не скажу, ишь какой хитренький!

— Аленька, голубчик, пойдем поспишь…

— Не пойду! И ты больше не пойдешь.

— Куда? — заинтересовался я.

— На свое озеро. Сегодня все удочки переломаю.

— Да разве Гриша рыболов?

— Это проклятое озеро его зачаровало.

— Люблю воду, ничего страшного. Я — «рыба» по рождению, мартовский…

(«Кот!» — добавил я про себя.)

— …на утренней зорьке посидеть, на вечерней поплавать, — продолжал несчастный муж лепетать в стиле Аллочки. — Безо всех, ото всех, наедине с Богом…

«С дьяволом!» — поправил я про себя, и подумалось в смятении: «Мой рыболов из сна!». Тут наконец с громогласным подтверждением рухнула верхняя половина шкафа. Аллочка успела отскочить и, кажется, несколько протрезветь. Мы втроем так и замерли.

— Уходите оба! — приказал Гриша в сдержанном бешенстве.

Но мы, конечно, бросились поднимать неподъемный шкаф, битком набитый, как тут же выяснилось, папками — две из них выпали наружу и валялись в битом стекле.

— Гриш, надо вынуть все, — выговорила Аллочка робко, — иначе не поднять.

Я с любопытством посмотрел на обложку серой объемистой папки. «Григорий Горностаев, — было выведено четким, в отличие от моего, чеканным лиловым почерком. — Чаша терпения. Роман. 1980 год», — и не мог скрыть удивления.

— Все эти папки — твои…

— Каждая вещь — в пяти экземплярах.

— Так ты пишешь прозу?

— Почему бы нет?

Действительно, почему? Учились мы в одном семинаре на отделении прозы: потом я пошел в театр, а он в критику.

— Но почему тайком? С твоими возможностями…

Гриша, не отвечая, с остервенением запихивал папки в лежащую боком на полу половину шкафа. Я затронул слишком деликатные струны, наступил на пресловутую любимую мозоль… Очень любопытно, очень! Такие глубины открылись вдруг через двадцать-то пять лет.

Аллочка, сыграв роль «каменного гостя», удалилась, пошатываясь. Ученик: «Она вышла в горе, ломая руки, я почувствовал ее страдание». Господи, чем живут эти двое, какие фантазии осеняют его на розовом рассвете или над черным омутом? И почему пьет она? Откуда, наконец, взялись денежки на частное издательство?

Средь всего этого разора и дребезга Гриша сел в кресло, закинул ногу на ногу и закурил. Я поддержал — все молча, остро ощущая пропасть, провальчик в тайну ночную, маниакальную. «Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед». Этим «винам», боюсь, не настанет; боюсь, прогоркли.

Гриша заговорил со спокойной иронией:

— Я слишком люблю русскую литературу, чтобы обременять ее… Нет, серьезно: как профессионал я ощущаю недостаток своих вещей. Пока что. Всему свой черед.

— Какой недостаток?

— Тайны.

Четко и профессионально он определил результат настоящего творчества — «тайна». Нечто не от мира сего.

— У тебя этого много? — Я кивнул на поверженный шкаф.

— Кое-что есть.

— Интересно, какую прозу пишет блестящий критик.

— Я же сказал, не блестящую. Пока что. Мне хотелось бы, — произнес он с неким пылом, — открывать собственные потаенные миры, а не блуждать, подсчитывая просчеты, в чужих.

— Ты создал свой реальный мир — издательство.

— Мне этого мало, — обронил он сдержанно и закрыл тему: — Аленька больна, поэтому — будь снисходителен — иногда перебирает.

— Что с ней?

— Давление подскакивает, ну, коньяк расширяет сосуды.

— Что ж вы скрывали? Тут необходим Василий.

— А, что может медик.

— Он — почти невозможное, выхаживает почти безнадежных.

— Отец ваш умер, Татьяна умерла.

— Он в параличе, у нее рак легких. Василий сделал все, что мог, протянул сколько мог.

— Протянул их муки?

— Он отдавал им свою жизнь.

— Да! Ты прав. Я им завидовал. Не тебе, Леон, хотя Марго всех затмит, но… Они с Татьяной жили друг для друга. Удивительная женщина. Как он выдержал…

— Работа спасла — вот это преодоление безнадежности. Больные на него молятся. Я с ним поговорю насчет Аллы.

— Не надо. У нее блажь.

Мы пристально посмотрели друг на друга. Гриша схватился за очки.

— А я все-таки поговорю.

Вышли из дома, постояли по привычке возле крыльца. Вода в бочке зацвела сплошь — давно не было дождей, — и барахталась на желто-грязной пленке обреченная бабочка. Языческий символ души — Психеи. Я ее извлек, она тяжело взлетела и упала оземь умереть или оправиться. Пахнуло мерзким смрадом — тухлыми яйцами, сероводородом по-научному. Проще — серой.

— Леон, прости и запомни: ничего у нас с ней не было за двадцать пять лет. Ничего.

— Тогда что прощать? Юность?

Он молчал.

— Что прощать, Гриша?

Он повернулся и ушел в дом.

А я поплелся по знойной улице. В сонном воздухе, в зелени на обочине, за оградами, во всем летнем пестром пространстве ощущался тайный страх. Студенческие страсти, роковые цифры — 25 — кружили голову не ревностью, не злостью — ужасом. Как помнил я безрассудство и смелость моей Марго — на какую сделку пошла бы она, какой шантаж стерпела? Только ради сына. Ему двадцать четыре. Господи, как я одинок! Из скорбного списка действующих лиц и исполнителей я мысленно вычеркивал одного за другим, одного за другим…

Глава 16

Я стоял посреди кабинета смотрел на камень. В прихожей послышались приглушенные шаги. Резко распахнул дверь. Мария.

— Вас можно на минуточку?

Она пожала голыми плечами, блестящими от загара. Неловко мне было смотреть на нее, страшно, потому что, кажется, не знал я женщины желаннее — и ненавидел ее за жуткую эту зависимость, и презирал себя, твердя: «Ты сыщик, сыщик, сыщик — ничего больше!»

Мария вошла и уставилась на письменный стол. Каким-то сверхъестественным путем — клянусь! — я уловил симптомы: страх и азарт.

— Что это?

— Тяжелый серый камень.

— Ну — и что дальше?

— Возможно, тот, из письма, понимаете? Видите, какой необычный? С нашей улицы, я его узнал.

— Леон, — заговорила она низким своим, волнующим голосом; я отошел от греха подальше и сел в кресло, — расскажите мне все. Я никому не скажу.

И я чуть было не поддался, да опомнился вовремя, душой и плотью ощущая опасность, исходящую от нее.

— Пока особенно нечего. Но вам первой — обещаю.

Я соврал — и золотой блеск глаз приглушился, почти погас.

— Знаете, где его Коля нашел? На озере, на том берегу. Вам он встречался?

— Кто?

— Камень.

Она о чем-то задумалась.

— Мария!

— Я вспоминаю сон. Рассказать?

— Пожалуйста.

— По ночной улице идет человек, ветер развевает черные одежды. Под фонарем он оборачивается.

— И вы его узнаете?

— Я видела только губы — крупные и красные.

— Ну, это какая-то аллегория, слишком для меня умная.

— Это очень страшный сон.

— Страшный?

— Его одежда в крови.

— Да разве ночью на черной одежде видна кровь?

— Так ведь это сон.

Мне вдруг стало ее жаль.

— Вы всю жизнь прожили с Праховым?

— Да. Мама с папой погибли в автомобильной катастрофе. По вашему роману все потомки должны погибнуть — до какого колена?

— По моему роману грех убийцы взял на себя другой убийца — и проклятие перешло на него.

— То есть вы даете мне шанс пожить?

— Не надо, Мария.

— Вы же меня изобразили?

— Скажем банально: свою мечту.

— Неужели вы меня совсем не помнили?

— Помнил. Ребенком. Подростком — вы заходили к Коле. И еще я запомнил девушку во дворе в белой шубке. А не узнал, потому что был тогда в запале… не связал с вами.

— Дедушка вышел у вас очень живой и зловещий, но вы не все угадали.

— Например?

— У нас не было драгоценной чаши для причащения, вообще ничего церковного, ни одной иконы.

— А если он от вас прятал?

— Зачем? Он сам от всех прятался, от чужих, конечно. От жизни. Вы в чем-то усложнили, а в чем-то упростили его образ. Дедушка не был вором, он горел за мировую революцию.

— Что-то я за ним не замечал.

— В юности.

— Знаете, мировая революция отлично сочетается с деяниями из Уголовного кодекса и требует золота и золота. Он вам рассказывал о своей юности?

— Об этом — нет.

— Отчего же вы так уверены в его чистом «горении»?

— Я так чувствую, я его люблю.

— И похоронили в Спасском монастыре?

— Мне про монастырь Юра сказал.

— Понятно. Может быть, вы все же поведаете, о чем написал Прахов в завещании?

— Это не завещание, просто записка в запечатанном конверте. На конверте написано: «Машеньке вскрыть после моей смерти». Текст: «Моя дорогая девочка! Прошу о последней милости: тело мое сжечь, а прах развеять над водой, чтоб памяти обо мне нигде на земле не осталось. Твой дедушка». И подпись.

— И все?

— Все.

— А состояние?

— Какое состояние?.. Кооперативную квартиру с обстановкой он отдал мне еще при жизни, по дарственной.

— А деньги? Драгоценности?

— Леон, вы романтик. На сберкнижке у дедушки осталось пять тысяч.

— На что же вы живете?

— На аспирантскую стипендию. И подрабатываю на кафедре. Сейчас у меня отпуск.

— Мария, похоже, вас обокрали.

Она усмехнулась, обожгла меня усмешкой, прошлась по кабинету, взяла с кушетки картину, вгляделась.

— Вам все мнится византийский потир с каменьями?

— Но ведь кто-то хотел погубить вашего прадеда. За что?

— Да ничего подобного! — Она оглянулась через плечо, я опустил глаза. — У вас перепутался литературный вымысел с действительностью после убийства… или до?

— Убийства Марго?

— А что, было еще одно? Два? Три?..

— Как странно вы говорите, Мария. Вы надрываете мне сердце.

— Правда? Это хорошо.

На смуглом прелестном лице мелькнуло выражение жестокости; а ведь только что передо мной была такая милая доверчивая девочка. Контраст раздражал и мучил.

— Почему вы унесли Нестерова из спальни? Побоялись осквернить «Отрока» нашим грехом?