В кабинете зазвонил телефон. Какая-то баба Маша искала какую-то Машеньку… В конце концов все выяснилось. Я вышел на терраску и сказал с ужасом:
— Прахов умер.
— С каким диагнозом? — поинтересовалась Марго; я подивился ее хладнокровию.
— От разрыва сердца. Я ведь писал о нем.
— Господи, да об этом все давно догадались!
— Баба Маша говорит… ну, из нашего дома, знаешь, ухаживала за…
— Я знаю.
— Почему ты не сказала мне про Марию?
— Разве ты ее не узнал?
— Нет.
Мы пристально смотрели друг на друга.
— Поедешь на похороны?
— Надо. Не люблю, но… надо.
— Последний раз ты хоронил отца.
— А Татьяну, забыла?
— Ах да, еще Татьяна! Они умерли хорошей смертью.
Ну выдала! Какое бессердечие.
— Они? В таких муках?
Я пошел в спальню, оделся. Когда вышел, она все так же стояла у перил.
— Ты не виноват, в реанимации разберутся.
— Уже разобрались, в морге.
— Ты не виноват, Леон. Не ты отвечаешь за убитых, — сказала Марго на прощанье.
(Знамо дело, не я — я всего лишь прозаик.)
Последний взгляд, последнее прощанье — больше я ее не видел никогда. Неужто так? Неужто существует такое понятие — «никогда»?
Писательское начальство расстаралось ради старейшего члена: гроб был выставлен в Малом зале Дома литераторов. Пустом зале — никто не помнил про либретто для оперетт (давно отпелись), потомки погибли, правнучка пребывала неизвестно где.
Меня потрясло лицо: выражение абсолютного ужаса. Я глядел, глядел, словно вот сейчас раскроется некая тайна… не выдержал и, чтоб отвлечься, перешел к соображениям сентиментальным: гроб из разряда «для бедных», нет цветов… Нет, вон три казенных гвоздики — белых на белом покрывале. Тут мне захотелось здешней суетой заглушить холодок «нездешний», да стало совестно. Я побуду с ним, с убийцей, до конца… если уж больше некому. И пошел позвонить брату: у него как раз кончалась смена в больнице, он поспел к выносу тела с корзиной георгинов и гладиолусов.
Прахов дождался-таки печи огненной; члены похоронной комиссии и мы с Василием вышли из крематория, постояли, помолчали и, не сговариваясь, отправились в Дубовый зал ЦДЛ заглушить «холодок» водочкой.
Пью я редко, но метко — и вечер тот вспоминается в отрывках и обрывках. Пили за «Православие, Самодержавие, Народность» — это точно. И брат гудел под ухом: «Ты ж гори, догорай, моя лучинушка, догорю с тобой и я-а-а-а…».
Проснулся, вернее, очнулся (растолкал старичок-больной, временно живший у Василия) на другое утро, как та самая «догоревшая лучина». Меня разыскал сын.
— Откуда ты звонишь? — заорал я спросонок.
— Из Кукуевки.
Это наш благословенный поселок.
— Как из Кукуевки? Разве вы вчера не уехали в Москву?
— Раздумали. Пошли по грибы.
— Я тебе сейчас покажу грибы, дурак чертов! Прахов умер.
— Серьезно? Когда похороны?
— Уже сожгли!
— Серьезно? Так вы с матерью хоронили, что ль?
— С какой матерью?
— С моей!
— При чем тут мать?
— Ее нет.
— В каком смысле?
— Со вчерашнего вечера.
— В Москву уехала?
— Не знаю. Я домой звонил, звонил — никто не отвечает.
— Ладно, я выезжаю. Подготовь Марию.
Правнучку я уже не застал. Сын стоял на терраске, собранный и напряженный. Тотчас заговорил:
— Сумочка с документами исчезла. А также кое-что из ее вещей. Она нас бросила?
— Записка есть?
— Нету.
— Так не бросают! — вырвалось у меня, и всплыла несчастная фраза: «Давно чувствую, что нам необходимо расстаться».
— А может, и бросила.
Молча мы прошли в спальню — по совместительству это была и комната Марго. Плотные портьеры закрывали белый свет, горел ночник. Трюмо между окнами отразило наши встревоженные лица. Постель не разобрана, но подушка и покрывало примяты, на тумбочке рядом — наполовину очищенное яблоко, слегка увядший белый налив.
— Ты взял нож?
— Я ничего не брал.
На темно-красном ковре валялись бокал и пустая бутылка вина и уже почти не выделялись в цветных узорах брызги «Каберне» — его пили дамы на дне рождения. И еще что-то изменилось… как бы выразиться поточнее… в атмосфере, в интерьере… только я не мог уловить — что. Никак не мог прийти в себя со вчерашнего, с позавчерашнего, однако отрезвляло явное волнение беззаботного, легкомысленного (в мать) Коли.
После тщательного осмотра мы составили опись пропавших вещей: сумочка (документы, кошелек, косметика), большая дорожная сумка, три летних платья, пижама, тапочки, босоножки, серьги и браслет (чешские стекляшки — мой подарок), охотничий нож (презент автора-горца, комедию которого я однажды переводил), мой новый халат-хламида и коричневая тетрадь большого формата — роман (без названия) о Прахове и его соратниках.
Случайный или обдуманный набор? С этими данными я поплелся в местное отделение, где сказали ждать три дня. А на третий день от жены пришло письмо:
Леон!
Посылаю тебе свой привет и желаю житья долгого, с шампанским и усмешечкой. Мое белое платье покрылось пятнами, помнишь? И вода их не смыла, ничего не смыла.
Остаюсь навеки твоя
Марго
Усмешечкой (без шампанского) встретили мой рассказ в милиции. «В чем проблема? Вы желали расстаться со своей женой, и она — редкостная, конечно, женщина — охотно пошла вам навстречу, забрала документы и вещи. Все нормально». — «А письмо?» — «Письмо с душком, да. Ищите по больницам». — «А вы?». — «У нас нет никаких оснований для заведения «дела». — «Но письмо без подписи и напечатано на машинке». — «Что ж, она супруга писателя». — «Не на моей машинке!». — «Дорогой товарищ, на мне висят два полнокровных убийства, в своих семейных дрязгах наводите порядок сами».
Я старался (Коля уже отбыл в Голландию), наводил справки в моргах и сумасшедших домах, давал объявления в газеты, однажды разорился на телевидение… За два года пришло три письма. Зачин и концовка в них повторялись с маниакальной аккуратностью («Посылаю тебе… остаюсь навеки…»). Середина варьировалась. «Душа твоя черна, и остро лезвие. Ты его точил и точил, помнишь?» — это из второго, которое я получил в подарок к прошлому дню рождения, после чего рванул в Ялту. «Какой тяжелый серый камень, ты помнишь? Все помнишь? Тяжелый, серый», — третье письмо пришло сегодня. А утром я нашел коричневую тетрадь в своем сундучке. Она лежала среди рукописей, но два года назад ее там не было.
Дрожащими руками раскрыл, перелистал. Три последних страницы — финальная сцена убийства — были аккуратно вырваны.
Глава 3
Сегодня мне исполнилось сорок пять — и состоится полный сбор. Сбежать, как прошлым летом, не на что — инфляция — и некуда (Крым — ку-ку). А главное: приезжает в отпуск сын. Точнее, уже приехал вчера вечером в Москву и позвонил мне. Я объявил сбор и прибрался в двух клетушках на чердаке, где обычно летом жил Коля (туда ведет наружная лестница). Не поднимался я в мансарду с позапрошлого года — застоялой пахнуло пылью — прахом и тленом — и воспоминаньями.
Сейчас смотрю на скорбный список и размышляю. В прежнем состоянии остался Василий: горит на работе, больные его очень любят, и он любит их. «Румяный критик мой» внезапно разбогател и открыл собственное издательство: у него личный шофер, и мадам Горностаева ходит в соболях. А бывший ученик («учеником» его иронически прозвал Коля, так и осталось) Юрочка стал «мистиком», пропадает по монастырям, со мной общается крайне редко и снисходительно. Однако до сегодняшнего визита снизошел. Все снизошли и обещались, включая правнучку. Она учится в аспирантуре.
На днях ко мне заглянул Гриша и сделал лестное предложение: издать двухтомник моей неизданной прозы. Теперь ведь все можно. Я пересилил тоску и отвращение к жизни и принялся перебирать бумаги в сундучке — старинный, бабушкин еще, стоит у меня в кабинете.
Не раз за эти годы мелькала мыслишка — восстановить украденную рукопись; в сущности, я помнил текст почти дословно. И ничего не писал, ничего, словно боялся, что выдохнется драгоценное вино, плотно закупоренное (для меня, конечно, драгоценное; насчет читающей публики отнюдь не уверен). На самом деле боялся я этого проклятого романа. По монастырям я не езжу, зато остро чувствую внутреннюю связь всего со всем: не сделал ли лукавый старик меня своим наследником (не в материальном, к сожалению, смысле, а в духовном)? Не перешла ли ко мне его ноша? Во всяком случае, я потерял жену и тот дар, что зовется вдохновением.
Раскрыл тетрадь, взглянул на последнюю уцелевшую страницу — и кульминация убийства восстала так живо и чувственно, так ярко… Я пролил кровь — но в воображении, черт возьми! За что? Точилось лезвие, но вода ничего не смыла, а придавил тяжелый камень.
Стоп! Никакой истерики!
Я вышел на терраску в пекло. Возле «белого налива» стояла Мария в красном полупрозрачном платье… ну, и на мне не хламида, одет подобающе. Я смотрел, как сверкают темным золотом глаза ее и волны волос — отвращение и тоска усиливались. И тут подошел ко мне сын — элегантный корректный европеец. Но, поколебавшись, поцеловались троекратно.
Потом и остальные подобрались. У Горностаевых дача тут же в Кукуевке, Василий и Юра прибыли из Москвы. Засели по обычаю в беседке, в сквозной трепещущей тени шиповника — я чувствовал себя чужим среди чужих.
Но они были нужны мне — очень. Кое-какие шаги я уже предпринимал. Например, установил, откуда присылаются письма: с московского Главпочтамта. Пытался сравнить шрифты машинок: пусто-пусто. У Васьки никакой машинки никогда не было, друг и ученик успели сменить, у Марии — праховский древний «ремингтон» — не то. Делал попытки прощупать алиби, но вяло, не надеясь на успех, — успех не состоялся. Однако сегодняшняя находка в сундучке разбудила во мне азарт и ярость. Интересно, что в чопорной невозмутимости сына мне почудились те же симптомы.
Стол без хозяйки не отличался изысканностью и обилием. Заметив, что ученик не закусывает, я простецки положил ему на тарелку кусок колбасы.