Последняя свобода — страница 26 из 35

К нашему столику подсел обтрепанный критик (забыл, как звать), и Гриша налил коллеге рюмочку. Они забубнили, что жизнь невыносима. Я отключился, подумав, что не был в Дубовом зале с поминок Прахова, — и те же ощущения нахлынули на меня. Звучала «Лучинушка», и нимало не беспокоил меня прах Прахова. Между тем как надвигалась гроза. Между тем как я помнил лицо покойника, полное абсолютного ужаса. А ученичок в черном, заглядывающий в Малый зал?.. И надо признаться честно: с Марго я уже внутренне расстался и под звон застолья разделывался с годами нашей жизни. И в это же самое время меня кто-то от нее освободил.

Я встал, пробормотав «пойду пройдусь», уловил Гришин «голый» взгляд — его страх… Прошелся по апартаментам, как выразился Васька, заглянул в Малый зал, где заезжий диссидент на том же месте, где стоял гроб Прахова, строго и наставительно поучал в стихах кучку млеющих дам. Вдруг спиной почувствовал чей-то взгляд, обернулся: некто прошелестел мимо дверей — ну, прямо как тогда! Я ушел, хватит с меня стихов, поэтов, поэтесс… Но зараза уже проникла в душу, и застучало неотвязно (будь она проклята, моя память!): «Остановлю мгновенье, оно прекрасно. И перепутаю часы не напрасно…» Тьфу, пропасть! Чтоб отвязаться, позвонил брату:

— Вась, как Ольга?

— Плоховато. Боремся.

— Она мне писем не писала.

— А то я не знал!

— Слушай, через какое время свертывается кровь?

— Ты имеешь в виду ту, на столешнице?

— Да.

— Вообще-то быстро.

— То есть, я измазался сразу после убийства?

— Если оно было. Да, Леон, мне для Ольги нужен теплый халат из дома.

— А, ключ. Куда тебе его подвезти?

— В больницу. Я как раз на ночное дежурство выезжаю.

— Нет, далеко.

На самом деле при моих теперешних нервишках мне страшно даже приближаться к тому преисподнему коридору.

— Я домой завезу.

— Ко мне, что ль?

— А куда ж?

— Ну, давай.

— Ну пока.

Не распрощавшись с Гришей, я покинул «апартаменты» и в сырых скрежещущих сумерках двинулся по Садовому кольцу в сторону Маяковки.

На этом отрезке, в глубине старых проходных дворов прошли мои «детство, отрочество, юность». И здесь я не бывал с девяностого, и на кладбище у родителей… Нет, с этой «не жизнью» пора кончать!

Прошел дворы, приблизился к милому желтому дому, вошел в подъезд (где когда-то целовались мы с Гретхен), поднялся по ступенькам на первый этаж, отпер дверь своим, с прежних времен, ключом и окунулся в отрадный (за давностью лет) полузабытый, нет, совсем не забытый мир — и радость, и горе.

Здесь умерла от родов мама (своим рождением я обязан смерти); и отец, и опытная акушерка ничего не смогли поделать. А сам он два года пролежал в параличе, прежде чем отойти в лучший мир. «Господи, освободи! — молился я тогда. — Возьми его к Себе!» Здесь отмучилась Татьяна. И родился Коля. И справили мы с Васей две свадьбы, и молоды были, и любили, и начал писать я свою прозу в тесной кухне по ночам.

Я разделся и прошел по комнатам, всюду включая свет, вдыхая привычный домашний запах старого паркета, книжной пыли, курева… Жилище вдовца. Но что-то, неуловимое пока, переменилось в атмосфере. Внезапно меня осенило: здесь бывала женщина!

Я опять прошелся по комнатам — как следопыт. В прихожей на подзеркальнике губная помада — нежно-розовая, уже на исходе. И голубые домашние тапочки на каблучках (я их где-то видел — точно!). На кухне блестит медный кофейник (помню в застарелых подтеках). А изрезанная клеенка на круглом столе в столовой покрыта вышитой скатертью.

Ольга Бергер лежит в больнице, но частицу своего духа, своего быта оставила здесь, в жилище возлюбленного. Это трогательно.

«Это трогательно», — повторил я, прохаживаясь (на месте не сиделось), вживаясь, так сказать, в атмосферу и все больше почему-то возбуждаясь. «Это трогательно». Вошел в спальню. Здесь как будто никаких чужих следов. Рассеянно взглянул на близнеца моего Нестерова над изножием кровати. И снял с крюка — сравнить, нет ли белесого пятна… На пол что-то упало. Бумажка. Она хранилась за картиной.

До сих пор не понимаю, что творилось со мной: я боялся ее подбирать — и все тут! Метался по комнатам как угорелый. Наконец справился с нервишками — и подобрал, расправил. Не одна бумажка.

В глазах запрыгали черные буквы, складываясь в слова: «ство, а своего рода милосердие, доступное лишь избранным! — проговорил Петр и поднес к губам сверкающую чашу…»

Я повесил картину на место и вдруг расхохотался как сумасшедший: ничего не надо восстанавливать, напрягаться, «рукописи не горят». Три странички, аккуратно вырванные из коричневой тетради, в бурых пятнах, и отчетливо виден отпечаток пальца… вот еще один. Надо немедленно сдать их «куда надо» и засадить брата в сумасшедший дом.

Вместо немедленных действий я завалился на кровать и невидяще уставился на «Видение отроку Варфоломею». Прийти в себя, в свою душу! Постепенно проступали прекрасные подробности православной Руси: тонкая березка, желто-зеленые травы, мощный дубовый ствол, возле которого черный монах с невидимым лицом и с драгоценным ларцом, пастушок напротив, и дальше, в глубине — леса, леса, бревенчатые избушки, капустный огород, деревенская церковка с крестами на куполах…

Но любимый с детства ландшафт не успокаивал, а внушал ужас. За ним — кровь.

Из «скорбного списка» я мысленно вычеркнул брата. Остались двое — я и сын.

Но зачем? Зачем два года Василий хранит такую убийственную улику?

Или не Василий? Кто здесь живет? Прячется?

Некому довериться, не к кому прийти и заплакать, в конце концов! Позвонить Коле?.. А, брось сантименты! Прежде всего необходим тщательный обыск.

Самый тщательный, на какой я был способен, обыск детской моей обители ничего больше не дал. Тех вещей (нож, платье, халат) здесь не было. Но был чужой дух. Может, не чужой?.. Да как бы она тут протянула два года и зачем, Господи Боже мой! Как? В безумии? И Василий ее выхаживает? Тайно?

Призраки, прочь!

Заклинание не действовало. Проклятие Прахова действует — вот в чем дело.

Что делать? Закрыть «дело»? Еще в грозу — помню, помню! — я поклялся не связываться с милицией.

Телефонный звонок заставил не то что вздрогнуть, а затрепетать.

— Ты дома?

— Ага.

— Ольгин ключ положи на обеденный стол.

— Ага.

— Может, заночуешь?

— Ага.

— Леон, что с тобой?

— Да так. Засмотрелся на «Видение отроку Варфоломею».

— Ну, у меня никаких пятен — гарантирую! — Василий засмеялся, меня мороз по коже продрал. — Еда в холодильнике, постельное белье возьми…

— Да ладно, Вась, я к себе поеду. Пока!

Если она связана с ним, то есть шанс устроить ловушку. Не городи ерунды, она лежит в больнице… Все же я погасил повсюду свет, постоял у входной двери — не запирать? Нет, может насторожиться и не войти, а ключ у нее должен быть, коль она тут живет… Да кто она, опомнись! Мертвые не возвращаются.

Глава 25

Я залег в спальне, одетый, на свою же кровать (когда-то на ней умирала Татьяна). Сегодня день возвращений в прошлое. Впрочем, уже ночь. Остается ждать. В мозгах тут же назойливо зазвенело: «Грозовой перевал одолеть, перейти, и опять, и опять — ждать!»

Итак, моя догадка подтвердилась: рукопись была украдена как уголовная улика, — кровь и отпечатки пальцев. Почему Василий сохранил эти жуткие страницы, да еще в таком необычном месте? Это что — какая-то заумная символика? Подаренный отцом «Отрок»… Погоди! С «моего» Василий стереть кровь не мог — дежурил в реанимации.

Я спросил: «Где ты видела кровь?» Алла ответила: «Где умирал Прахов, — пауза, — где ты его зарезал».

Вот тут, на первой страничке, я его и зарезал. Она видела замаранные страницы и погибла?

Пасть мусоросжигалки, гладь озера, камень на сырой земле. Без паники! Кто, черт подери, принес сюда уголовную улику и спрятал за «Отроком»?

Во тьме, разбавленной дворовым фонарем, забрезжила разгадка — кто-то посмотрел на меня в окно спальни. Ага, черный капюшон — начинается кошмарик. Я закрыл глаза. «Демоны следят за нами и радуются». Открыл. Черный капюшон шевельнулся и исчез.

Из последних сил я поднялся и вышел во двор. Казалось, снится безобразный сон, однако крупные капли дождя упали на лицо. Нет, не сон — дождь. Никого не видать, и искать бесполезно: три выхода в соседние дворы.

Какое-то время я походил вокруг да около фонаря, уговаривая себя вернуться в родной дом. Метро еще работало, я мог сбежать к себе… да хоть пешком дойти! Но вдруг кто-то придет — он или она — и я упущу единственный шанс.

Пришлось пойти на компромисс: остаться и принять что-то успокоительное. Трусоват мужичок, но я серьезно боялся сойти с ума.

В Васькиной аптечке удалось отыскать нечто апробированное: начатую пачечку тех желтеньких. Сунул в карман — пригодятся — и принял одну, лег. «Благодать» не приходила. Принял вторую. Нет «благодати»! «Полумрак, полусвет, полусон, полуявь». В этой чертовщине приходили ко мне мужчина и две женщины. Я старался разглядеть их лица и не мог, но знал, что они убиты, и бормотал: «Не я виноват, не я отвечаю за убитых».

Но на видении окровавленного отрока — нестеровского пастушка — проснулся внезапно и окончательно. «День на дворе или ночь? Шутить опасно».

Разгорался красный рассвет. Грозовой перевал одолен и пройден.

Позвонил в Кукуевку, долго не отвечали. Я поднял с пола упавший тюбик помады, поднес к лицу и услышал голос Марии:

— Алло!

— Это Леонтий Николаевич. Разбудил?

— Да.

— Где Коля?

— Спит.

Ей и соврать недорого взять.

— А можно его разбудить?

— Не надо. Он недавно заснул. Вы разыскали Юру?

— Кажется, да.

— Вы теперь будете жить в Москве, Леон?

— Всего доброго.

Нет мне места на земле!

Я отправился на вокзал, слежки вроде бы не ощущая. Да черт с ними со всеми, я должен убедиться! Три страницы при мне, с пятнами, с отпечатками, но в милицию я не пойду, «шутить опасно».