Последняя свобода — страница 30 из 35

— «Огонек»? А у вас что в руках?

Оказывается, я так и хожу, прижимая к груди «Четвертого Всадника».

— Это мой номер! Собственный.

— Ладно, запомню. Но за девяностый год у нас подшивка, ищите сами.

— Найду, грамотный.

Сел за столик у окна, нашел. Нужная страница аккуратно вырвана. Что и требовалось доказать.

Я сидел в березовой аллее парка пансионата и по-прежнему ничего не понимал. Ни-че-го! А нужно думать и действовать, чтоб заслонить ужас замогильный… абсолютный, который застыл на лице Прахова.

После его смерти она приезжает в Кукуевку и принимается за поиски журнала, точнее, одной страницы — второй половины статьи Горностаева. Почему она не взяла мой номер с праховского стола? Ей помешал убийца?

«Не ты отвечаешь за убитых». Я закрыл глаза: в красном мраке проступила кисть руки, «которой больше нет»… Зачем я трогал могилу, я такой же гробокопатель, как те, они передали мне проклятие! Прекратить истерику!

Я открыл глаза, раскрыл журнал, ткнул пальцем в роковую страницу: здесь шифр, здесь ключ к преступлению. А я ничего не понимаю, а мне невмоготу в десятый, в двадцатый раз, уже зная наизусть, читать про деяния, от которых несет смертью и адом.

Чтоб передохнуть, перевернул страницу. А что, собственно, на оборотной стороне? Литературное эссе «Четыре свободы» (четвертый всадник — четыре… странно!) Пробежал глазами начало. Некий восторженный дурак… ага, Григорий Шварц — даже тезка!.. — неумеренно восторгается (у меня потемнело в глазах) восторгается Голландией!

Что за «четыре свободы», черт подери! Свобода совести, слова, секса и смерти. Да черт с ними со всеми, чего я вскинулся! Это же совершенно естественно, что мать интересуется страной, куда уезжает делать карьеру ее сын. Да почему в день смерти Прахова?

Попробуй рассуждать логически. Гришину статью Марго одолела еще весной, помню — из любезности, такие вещи ее не интересовали: вот роман о любви — это да! Возможно, прочитала и про Голландию, Коля туда уже нацелился. Ну и что?

— Почитываем желтенькую прессу? — раздался над ухом голос Милашкина, который, оказывается, сидел рядом на скамейке. А я даже не заметил, как он подошел.

— Да вот, интересно! — откликнулся я горячо, с жаром истерики: все ж таки живой человек, незамешанный.

— И что такое четыре свободы?

— Это не у нас. В Голландии.

— А, где процветает ваш сынок.

— Вот-вот, в сентиментальной стране тюльпанов. Четыре «С». Совести — чтоб не ходить в церковь. Слова — чтоб издавать порнографию. Секса — чтоб гомосеки официально женились.

— А четвертая?

— Смерти.

— Ну, этой свободы у нас завались. Как, впрочем, теперь и первых трех.

— Нет, смерти хорошей, без мук. Эвтаназия. Желаете вы, например…

— Это убийство! — отрезал Милашкин. — Только ненормальные могут желать…

— Смрада свобод, — закончил я, не вдумываясь, — о котором мечтали в девятнадцатом, разрывая могилы.

И почему-то в голове моей всплыла та застольная фраза: «Разве убийца непременно ненормальный?»

— Леонтий Николаевич, у меня такое впечатление, простите, что вы больны. У вас определенно жар.

— Я очень болен.

— Чем? — Милашкин отодвинулся.

— Не знаю, как называется эта болезнь.

— Господи, у вас же брат — доктор!

— Вы правы. Я посоветуюсь, приму таблетки и полечу к чертовой матери.

Милашкин рассмеялся с натугой и встал.

— Чувствую, я вам мешаю. Кстати, так ничего и неизвестно о происхождении тех семисот тысяч?

— Кажется, известно.

— Неужели признался?

— Ни в чем не признался, я дошел путем дедукции.

— М-да… я пошел. А вы знаете, что от него жена ушла?

— Знаю… вернее, догадываюсь. — Невероятная догадка еще ускользала, сквозила во тьме, но тьма взрывалась отдельными грозовыми вспышками, которые вот-вот сольются в мертвенный подземный свет души.

Я поспешил домой к книжным полкам, к словарям в поисках одного слова. Перебрал все — и не нашел. Зато нашел книгу.

Глава 29

Скорбный список, тот самый, лежал передо мной на письменном столе. Действующие лица и исполнители действовали потаенно, исполняя зачастую не свои роли. Поэтому торжественная премьера — очная ставка всех со всеми — должна была состояться. Я не собирался публично делиться своей еще смутной догадкой — Боже сохрани! — но чтобы она обрела ясность и силу истины, они мне были необходимы.

Шестого августа, в день рождения, я его составил и всех мысленно вычеркнул, а теперь восстанавливаю. Леонтий Востоков, жена (никого не буду вычеркивать), брат, сын, друг, жена друга, ученик, правнучка.

Сбор по списку. Начал со звонков.

Брат.

— Вась, привет. Ты завтра свободен?

— Свободен.

— Сможешь подъехать в Кукуевку?

— Если очень надо.

— Очень. И ее привези с собой. Ты меня понял? Василий засмеялся, повторив свою любимую цитату:

— «Догадался, проклятый, с детства был смышленый!» — и добавил: — Надеюсь, вскоре я буду вообще свободен.

— От чего?

— От этой работы. Ухожу, Леон, не могу больше. Смерть и смерть.

— Ольге плохо?

— Боремся.

— Василий, ты не всемогущ.

— Ну и черт тогда со мною. Ладно, до завтра. Приеду и привезу.

Друг.

— Гриша, привет. Ты ведь завтра свободен.

— В каком смысле?

— Воскресенье.

— Ну и что?

— Приходи ко мне к двенадцати.

— Не хочу.

— Придешь. Я тебе кое-что покажу.

— Что?

— Ну, например, серебряную цепочку с крестиком и серьги. Ты их внес в опись пропавших вещей.

— Не блефуй, Леон.

— Я тебя предупредил.

Ученик.

— Привет Юра. Тебя по-прежнему интересует тайна черного монаха?

— Интересует.

— Тогда приезжай ко мне завтра к двенадцати. Только имей в виду: ты не один его видел.

— Что там выдумывает ваш сын…

— Не сын. Монах шел по улице в развевающейся черной одежде, на которой проступила кровь. И кто-то видел его лицо.

— Не может быть!

— Если ты боишься, сиди дома. Но это ничего не изменит.

— Я приеду.

Сын.

— Коля, завтра к двенадцати я собираю всех оставшихся в живых близких.

— К чему эта комедия?

— Это трагедия.

— Да. Но только для меня.

— Не только.

— Брось! Ты хотел свободы и получил.

— Только истина сделает нас свободными.

— Как будто ты не знаешь, кто ее убил!

— Догадываюсь. Но о своей догадке никому не скажу.

— Что ж это за истина?

— Скажу одному человеку. Наедине.

— Говори.

— Рано. Мне еще далеко не все ясно. В девяностом году мы с матерью, Коля, занимались твоими делами.

— Помню и очень благодарен.

— Она ведь читала про ту страну, куда ты собрался?

— Читала.

— Что именно?

— Не помню. Предостерегала от соблазнов, — он усмехнулся, — как будто их здесь не хватает.

Правнучка.

— Завтра сюда прибудут мои любезные близкие для очной ставки.

— Леон, ты болен.

— Наверное. Но я надеюсь выздороветь.

— Ты собираешься сделать публичное заявление?

— Ни в коем случае.

— И то хлеб… Тогда зачем этот спектакль? Ведь ты обещал прекратить следствие.

— А ты обещала уехать.

— Я и так сделала все, что могла.

— Да уж, дорогая моя! С избытком, фантазией и вкусом… Чувствуется школа либреттиста.

— Я не могла сказать прямо.

— Завтра скажешь?

— Ты знаешь, что нет.

— Ну что ж…

— Леон, у меня все та же просьба: не раскрываться при этих близких.

— Повторю то же: ни в коем случае.

Шестнадцатого августа, ближе к полудню мы с Марией расставили стулья в кабинете, спустился Коля и явился первый «близкий» — Горностаев. В новых очках и с сигаретой в музыкальных пальцах, которые едва заметно дрожали.

Около двенадцати прибыл Юра и, не поздоровавшись, сел в угол возле двери.

Все сидели молча и ждали. В прихожей послышались шаги, возник Василий. Постоял с отсутствующим видом, посторонился, пропуская Аллочку. Серебряный крестик был на ней и серьги.

Раздался то ли крик, то ли стон.

Алла улыбалась милой своей, женственной улыбкой. Ага, чтоб ее привезти, Василий наверняка употребил те желтенькие таблетки.

— Здравствуй, Аллочка, — сказал я, — присаживайся на кушетку.

Там, в отдалении друг от друга, расположились Коля и Гриша, на которого было жутко смотреть. Но «благодать» не сняла страх полностью — она отшатнулась и села на стул рядом с Юрой.

— Итак, господа, мы все в сборе, кроме убитых, разумеется. Я прошу у вас помощи.

— Какой помощи? — спросил Коля, нахмурившись.

— Правды. Чтобы отбросить ложные версии. Василий, не маячь в дверях. — Я подошел к нему, положил руку на плечо. — Как себя чувствует Ольга?

— Неважно. Не стоит об этом.

— Стоит. Твоя история тоже сыграла свою роль. Я же предупредил, что хочу отбросить ложные версии.

— У тебя насчет меня была… — начал Васька недоверчиво, прошел и сел на кушетку.

— Я проверял всех. Мой брат незаметно ушел с поминок Прахова…

Все как-то разом ахнули.

— …чтобы помочь больной женщине, которая впоследствии стала его… Вась?

— Невестой, — сказал он твердо.

— Эту версию я назвал «загадкой Дома литераторов».

— Алиби подтверждается? — спросила Мария.

— Подтверждается. Как самой поэтессой, так и циклом ее стихов «Грозы августа». Кстати, мое собственное алиби могут подтвердить члены похоронной комиссии, включая ее председателя Милашкина Артура Иосифовича, с которым мы в вечер убийства пили до закрытия ресторана, покуда меня не отвез к себе брат.

— А почему вы уверены, — продолжала Мария допрос, — что Маргарита Павловна убита вечером, а не днем, например?

— Моя жена очень любила свет, солнце, она никогда не занавешивала днем окна и не включала ночник. На тот вечер, шестого августа, у Марго было назначено свидание. Точнее: одну встречу она отменила, другую, как я понимаю, назначила сама. Юра, в каких именно выражениях Марго дала тебе отставку?