Последняя тайна Лермонтова — страница 21 из 51

Как волна нахлынет, захлестнет, придушит – и кажется, что лучше бы и не жил вовсе. Но если выпало так – родиться на свет этот, а места на свете подходящего не отыскалось – то чем скорее все будет кончено, тем лучше.

Могильный сырой мрак – как желанное избавление и самая крепкая любовь. Скорей бы познать его, скорее!

– Как себя чувствуете, Михаил Юрьевич?

Лермонтов вздрогнул и с досадой наморщил чуть вздернутый нос.

Снова явился лейб-медик Николай Федорович Арендт собственной персоной – высокий, в ладно скроенном сюртуке, поблескивают круглые стеклышки пенсне – а ведь совсем недавно, минувшим днем, уже захаживал.

– Хорошо себя чувствую, – соврал Михаил, приподнимаясь на подушке. – Ваша микстура сотворила чудо, горло прошло. Приходится признать: вы настоящий эскулап.

– Настоящий – это всенепременно. – Доктор присел на край постели и принялся считать пульс. Рука его была ледяной, а на лбу сразу же хмуро сошлись широкие темные брови. – Всенепременно, да... А знаете что, не нравится мне ваше сердце, Михаил Юрьевич.

«Мне оно самому не нравится. И все остальное во мне не нравится мне тоже, – подумал Лермонтов, машинально кивая Арендту. Тот стал доставать из своего саквояжа и ставить на столик подле кровати порошки и микстуры. – Кабы, наконец, желанного покоя, уснуть бы навечно».

– Берегите себя, – некрасивое, но выразительное лицо Арендта вдруг исказила судорога. – Только вы теперь у России, выходит, остались.

С этими словами он поклонился и быстро вышел из спальни.

Сам не ведая почему, Михаил очень разволновался.

Казалось, воздух наполнился грозовым предвестием беды, сделался обжигающим и горьким.

На столике, подле докторских порошков, лежал футляр с костяными шахматами.

Михаил взял его, принялся расставлять фигуры.

Неспешная игра всегда успокаивает.

«Сейчас надо кликнуть Раевского, – Лермонтов невольно залюбовался искусными резными фигурками. Отличный подарок сделала бабушка, глаз не оторвать. – Позову Святослава, и...»

Звать друга не пришлось. Дверь отворилась, в спальню вошел Раевский, принес с собой запахи снега и крепкого табака.

Но мысли о шахматах как испарились – таким пугающе бледным и напряженным было лицо Святослава.

– Уже знаешь? – отрывисто поинтересовался Раевский, нервно расхаживая вдоль кровати. – Я видел Арендта, он от тебя выходил, стало быть, сказал...

– Что сказал? Что я знаю?

– Так он, значит, не решился. Впрочем, все одно, такое не скроешь. Пушкин... Пушкин ранен! Арендт был у него. Поэт очень плох, Мишель, говорят, надежды вовсе нет, совершенно, и дни его сочтены.

Пушкин? Сам Пушкин? Да как такое возможно, неужто дуэль?!

Михаил вскочил с постели, кинулся одеваться.

– Идем, Святослав, скорее! Надо все узнать, может, еще ничего не ясно и ты ошибся!

Друг рассказывал, как поэт стрелялся с кавалергардом Дантесом, который (весь свет это знал) волочился за женой Пушкина, красавицей Натали. И Лермонтов, одевая мундир, прекрасно слышал голос Святослава, хотя тот говорил тихо и печально. Слышал – но вместе с тем и не понимал ни слова.

Не верится. Невозможно осознать, что у кого-то рука поднялась. Как можно было драться с ним? С НИМ? Да такому человеку ведь любое простить надобно, и своя честь не значит ничего, потому что Пушкин – честь и голос всей России.

– К Вольфу и Беранже, – распорядился Святослав, когда они садились в карету. Кучер печально кивнул, а Раевский продолжил: – Там он ждал своего секунда. Оттуда отправились потом на Черную речку.

Кавказ подо мною. Один в вышине

Стою над снегами у края стремнины:

Орел, с отдаленной поднявшись вершины,

Парит неподвижно со мной наравне.

Отселе я вижу потоков рожденье

И первое грозных обвалов движенье...

Пушкинские строки лихорадочно метались в мозгу. То Кавказ, то пылкая надежда любви, еще из Онегина. Потом и вовсе – эпитафия, поэт любит шутки, и как славно сказал, и кто знал, что все так сложится...

Здесь Пушкин погребен; он с музой молодою,

С любовью, леностью провел веселый век,

Не делал доброго, однако ж был душою,

Ей-богу, добрый человек.

– Приехали, – Святослав осторожно потянул Лермонтова за край шинели. – Выходи, Мишель...

Он растерянно посмотрел в окошко и сначала даже не понял, где находится.

Хотя... уж Беранже не знать... сколько раз сюда все сбегали из юнкерской школы, переодевшись в лакейское платье... тут для юнкеров отводилась отдельная зала, здесь отпускали в долг и можно было курить, не опасаясь наказания офицера... только вот теперь...

Перед кондитерской разлилось такое море людей, вплоть до набережной, и даже экипажи не могли приблизиться.

Хмурые мужики в овчинных тулупах, золотые погоны на офицерских шинелях; всякое виднеется: простое платье, дорогие шубы...

Ведомый Раевским, Лермонтов протиснулся через толпу, вошел в облако ванильного тепла, звенящее голосами.

– А еще что вам скажу, милостивый государь, послали ему по почте диплом рогоносца.

– Строго говоря, Пушкин сам вызвал Дантеса, так что он сам виноват. Entre nous[24], Натали для него слишком хороша была.

– Надежды нет, доктора уверены: счет идет на дни, может, даже на часы.

От этих печальных новостей и злых ремарок у Михаила сразу же сильнейшим образом заболела голова. Хорошо, что потом каким-то чудом удалось присесть у окна, разрисованного серебряными узорами зимы.

Кто-то бегал к квартире Пушкина, кто-то сплетничал, Святослав обеспокоено предлагал заказать чаю.

«Кажется, настоящая лихорадка начинается, – думал Лермонтов, стараясь унять дрожащие руки, выбивающие дробь на краю столика. – Только бы он выжил. Невозможно представить большую утрату. Невозможно. Господи, молю тебя, молю! Ты никогда меня не слышал, но теперь, только лишь сейчас, один-единственный раз, прошу!»

Следующие дни весь Петербург был охвачен невероятным волнением.

Возле дома поэта на Мойке случилась давка.

«К Пушину!» – можно было крикнуть извозчику. И тот не спрашивал, куда надо ехать, дорогу знали все, и все словно объединились в печальном ожидании и скорби.

Туман, лихорадка, невыносимо медленное, застывшее время.

Тонувший в своих мыслях, ставший сам постоянной жгучей болью, Михаил, когда приходил в себя, горько удивлялся. Вот, надо же, сидит в столовой за обедом, а то у Беранже, или же находится прямо в толпе разношерстного люда, где все не спускают глаз с парадной лестницы дома поэта.

И еще – это отчетливо помнилось, так как сам вид этого человека пробуждал надежду – заходил Арендт.

Только, увы. Он, умеющий излечивать любую хворь, признавал свое бессилие перед неотвратимой смертью Пушкина:

– Там уже не помочь, совсем не помочь. Как вы себя чувствуете, Михаил Юрьевич?

Кажется, было решено соврать ему, глотая комок в горле:

– Хорошо, Николай Федорович, вы чудо-эскулап.

Потом все кончилось.

Преставился.

И стало так больно, что сердце разорвалось, замироточило строками...

Погиб Поэт! – невольник чести —

Пал, оклеветанный молвой,

С свинцом в груди и жаждой мести,

Поникнув гордой головой!..

Не вынесла душа Поэта

Позора мелочных обид,

Восстал он против мнений света

Один, как прежде... и убит!

Убит!.. к чему теперь рыданья,

Пустых похвал ненужный хор

И жалкий лепет оправданья?

Судьбы свершился приговор!

Слезы лились из глаз, расплывались строки.

Невыносимая боль, раньше истончавшаяся, исчезавшая в стихах и рыданиях, теперь делалась все сильнее. «Такого прежде никогда не случалось», – мелькнула мысль.

Перо все не останавливалось, скользило по бумаге.

Не вы ль сперва так долго гнали

Его свободный, смелый дар

И для потехи раздували

Чуть затаившийся пожар?

Что ж... веселитесь... он мучений

Последних вынести не мог:

Угас, как светоч, дивный гений,

Увял торжественный венок.

Кажется, он даже терял сознание. Опускал голову на стол, потом, очнувшись, снова брался за перо. А последние строки вдруг сменили боль яркой вспышкой радости.

– Хорошо вышло, – пробормотал Михаил, перечитав написанное. И закричал: – Раевский, зайди ко мне!

Тот влетел, испуганно схватился за голову:

– Мишель, сорочка!

Михаил опустил глаза: на белой материи расплылось черное пятно.

– Должно быть, чернила разлились. Только все это не важно, я написал тут кое-что, вот, взгляни.

Святослав сначала читал, потом бросился его обнимать. Схватил перо и бумагу:

– О, дозволь мне сделать список!

Лермонтов пожал плечами:

– Пожалуйста. А что, понравилось тебе?

Друг застонал:

– Еще спрашиваешь! Это гениально, Мишель! Словно он передал тебе свой дар, возродился в тебе. Какая чистота слов, что за мелодичная точность! Пушкин возродился!

– Пушкин, – Михаил уселся в кресло с намерением чуть отдохнуть, а потом сменить испачканную сорочку, – не возродится. Никогда. – Ему хотелось еще сказать, что проклятый француз убил не только русского поэта, а еще и русскую литературу – но сил говорить уже не было.

– Я несколько списков сделаю, хорошо? – Святослав обернулся к креслу и замер. – Так ты спишь... Погоди, сейчас. – Он взял с постели одеяло, заботливо укрыл друга. – Вот так хорошо. Спи...

С того вечера все решительным образом переменилось.

Пушкина больше не было. Боль не слабела. Но только забывать о ней стало получаться чаще.