Последняя тайна Лермонтова — страница 22 из 51

В гостиной постоянно толпятся гости – все хотят стихов, всем нужен список. Стихи, те самые стихи, которые никого и никогда ранее не волновали – сейчас нарасхват, как и их автор.

Раевский, милый друг – у него уже мозоль на пальце от постоянного переписывания.

Бабушка оживлена, и даже, похоже, счастлива. Все время твердит:

– О, Мишель, я всегда говорила: ты – великий поэт!

Пришедшие в дом люди отвлекают своими поздравлениями и разговорами.

Отвлекают, но...

Опять туман, снова несправедливость, перед глазами все плывет.

– А я оправдываю Дантеса: собственная честь для дворянина превыше всего!

– Натали имела все основания изменить. Что с того, что он поэт? Он был хорошим мужем? Сам был ли ей верен? Отнюдь!

Тошнота подкатила к горлу, в виски ударила разбуженная боль.

Все это – неправильно! Ах, ну отчего же такая глупость и жестокость в умах людских и душах?! Так не должно быть, Бог, мудрый Бог, когда же наступит здесь справедливость?

– О, Мишель, ты собьешь наших гостей с ног! И не надо так хлопать дверями.

Прочь – от бабушкиного голоса, от ярко освященной гостиной, от глупых никчемных людей.

Хорошо бы – навсегда прочь. Но коли не выходит, чтобы насовсем – тогда просто туда, за стол, там есть бумага, свеча, чернильница и перо. Вечные верные спутники и друзья.

Им хочется излить свою боль, только белый лист может все выслушать и понять правильно.

Только лист, не надменные люди, не палачи, не...

А вы, надменные потомки

Известной подлостью прославленных отцов,

Пятою рабскую поправшие обломки

Игрою счастия обиженных родов!

Вы, жадною толпой стоящие у трона,

Свободы, Гения и Славы палачи!

Таитесь вы под сению закона,

Пред вами суд и правда – все молчи!..

Но есть и Божий суд, наперсники разврата!

Есть грозный суд: он ждет;

Он не доступен звону злата,

И мысли и дела он знает наперед.

Тогда напрасно вы прибегнете к злословью:

Оно вам не поможет вновь,

И вы не смоете всей вашей черной кровью

Поэта праведную кровь!

– Поэта праведную кровь, – прошептал Михаил, откладывая перо. – Именно так и только так, ни слова лишнего. Написал – как выдохнул, и понимаю: лишь теперь, с этими новыми шестнадцатью строками, завершилось мое стихотворение.

Раевский, увидев окончательный вариант, одновременно возрадовался и огорчился.

– Мишель, оно все верно. Прекрасно, красиво, но... Ты, верно, слишком резок. Не вышло бы беды.

Лермонтов раздраженно пожал плечами. Большей беды, чем смерть Пушкина, уже не будет.

– Ты дозволишь мне сделать список? – поинтересовался Станислав, не в силах оторвать глаз от стихов. – Дивно вышло, у тебя талант!

– Конечно, я и сам тебе помогу. Хочу показать еще Краевскому, другим знакомым. Вышло... достойно. А резкость – вздор, я просто сказал правду! За правду что, разве казнить надобно? Вздор!

Оказалось, впрочем, – не вздор. Друг, как в воду глядел.

– Мишель, надо найти все списки, – лицо у бабушки белее плотна. – Наш родственник по Столыпиным, что служит у Бенкедорфа, предупредил. В жандармерии переполох, думают, что делать с тем, кто такие стихи сочинил. А коли до государя дойдет, – Елизавета Алексеевна покачала головой, спрятанной в белый чепец с многочисленными оборками, – то беды не миновать. Надо найти всех, у кого есть твои стихи и попросить их вернуть.

Легко сказать, сложно сделать. А времени нет, уж больше нет. Родственник спешит принести тревожные вести: дошло-таки до государя, причем даже с пометкой «воззвание к революции», и тот, конечно же, после прочтения пребывает в величайшем гневе.

Опасаясь ареста, бабушка наказала несколько дней не появляться дома. Однако – никто не приходил, ничем таким опасным не интересовался.

«Обошлось, не выйдет мне ровным счетом никакого наказания, – был уверен Михаил, возвращаясь домой с квартиры, которую снимал его приятель. – Да как они узнают, кто именно сочинил – переписывались ведь стихи, а имени моего не поминалось. Не должны меня предать мои товарищи. Конечно, даже если их и допрашивали, они все сохранили в тайне...»

Он обнял бабушку, улыбнулся новой хорошенькой горничной, а потом жадно набросился на еду.

– Корнет лейб-гвардии Гусарского полку Лермонтов, прошу вашу шпагу, – громыхнуло вдруг по столовой зале.

Уронив ложку, Михаил с изумлением разглядел в дверях жандарма, а за ним растерянного лакея, озадаченно скребущего затылок.

– Я буду хлопотать, мой мальчик, – прошептала на прощание бабушка, вытирая слезы...

Все время, пока тряская карета везла Михаила в Главный штаб, ему казалось: произошла какая-то досадная ошибка.

Привели в комнату: печь, кровать да стол, небольшое окно закрыто тяжелой решеткой.

– В квартире вашей в Царском Селе будет проведен обыск. И, ежели обнаружатся другие подозрительные бумаги, на них будет наложен арест, – лихо отрапортовал жандарм. Лицо его отчего-то было сияюще-радостным. – А вас сейчас навестит старший медик гвардейского корпуса. По распоряжению-с государя – проверить, не помешаны ли вы. Обед сможет доставлять лакей, дозволено. Ожидайте теперь допроса, вас пригласят, когда в том будет потребность и необходимость.

– В чем меня обвиняют?

– Не изволю знать. – Важный малый старался не улыбаться, но его блинообразное тупое лицо так и продолжало светиться.

– Подайте мне чернил и бумаги, – устало выдохнул Михаил, зябко ежась. Видно, не топили в этой комнате уже давно, холодный воздух студил грудь. – И хорошо бы согреть чаю.

– Насчет чаю – похлопочу. А бумаги – не велено-с!

Выйдя, жандарм закрыл за собой дверь – на ключ...

Михаил услышал, как защелкивается замок, и лихорадка затрясла его тело. Вспомнилось побелевшее лицо бабушки. Что станется с ней, коли его сошлют в Сибирь? Не переживет ведь, погибнет... А еще стало жаль своих дерзновенных мечтаний – ведь хотелось, хотелось же до смерти быть не Пушкиным, не Байроном, другим, но столь же любимым и хорошим поэтом. Ссыльные не издают стихов, слава и почет – не про тех, кто сослан. Там только холод и кандалы, до крови натирающие кожу.

Тоску чуть разогнал лакей. Его допустили с обедом, он выставил на простой деревянный стол бутыль с красным вином, жаркое, румяный яблочный пирог.

– Заверни завтра обед в бумагу, – шепнул Михаил, стараясь не разрыдаться. Скудный стол, скудная еда – вот его доля отныне. – Побольше бумаги, ты понял?

– Никак нет, – лакей заскреб затылок, – что значит в бумагу? Простынет ведь. В салфетку надобно, уж я-то в таких вопросах сведущ.

– Сначала в салфетку, потом в бумажные листы, и побелее, – распорядился Михаил, наливая себе вина. – Писать мне не дозволено. Но бумагу принесешь, чернила я сделаю из вина и сажи – вон сколько ее в печке имеется. Неудобно будет писать спичкою, но что поделаешь. Не забудешь бумаги принести?

– Не забуду, барин.

Лермонтов еще собирался спросить про бабушку, но дверь комнаты отворилась.

Пришли с допросом...

Первый день удалось выдержать.

Особенно интересовало поплечников Бенкендорфа, кто изготовлял списки. Выдавать Раевского не хотелось. Хотя и говорили: ничего тому, кто переписывал стихи, не будет, государь, дескать, пожурит, попеняет ему по-отечески. Но ясно ведь: по службе у Станислава неприятности начнутся всенепременно, а должность у него хорошая – губернский секретарь.

На следующий день уже грозили Сибирью.

Причем понятно стало: перспективы вполне серьезны.

И такой ужас сжал сердце.

Только не Сибирь, только не Сибирь, только...

«Я был еще болен, когда разнеслась по городу весть о несчастном поединке Пушкина... Некоторые, особенно дамы, оправдывали противника Пушкина, называли его благороднейшим человеком, говорили, что Пушкин не имел права требовать любви от жены своей, потому что был ревнив и дурен собою, – они говорили также, что Пушкин негодный человек и прочее. Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против этих людей, которые нападали на человека, уже сраженного рукою Божией, не сделавшего им никакого зла и некогда ими восхваляемого; и врожденное чувство в неопытной душе – защищать всякого невинно-осуждаемого – зашевелилось во мне еще сильнее по причине болезнью раздраженных нервов... Когда я написал стихи мои на смерть Пушкина (что, к несчастию, я сделал слишком скоро), то один мой хороший приятель, Раевский, слышавший, как и я, многие неправильные обвинения и, по необдуманности, не видя в стихах моих противного законам, просил у меня их списать; вероятно, он показал их, как новость, другому, и таким образом они разошлись...»[25]

После написания покаянного письма Михаил весь день провалялся на койке.

Уже хотелось разорвать ту бумагу – да снесли ее тотчас же, как была закончена работа.

Лакей доставил тревожнейшие новости: Раевский арестован, сидит на гауптвахте, и выйдет ему наказание – Сибирь[26].

– Quelle honte ! C`est la fin de notre amitiè. Svyatoslav ne me pardonnera jamais une trahison, – прошептал Михаил. Щеки его пылали[27].

Через месяц все полностью прояснилось.

– По воле государя Лермонтов Михаил Юрьевич переводится из лейб-гвардии Гусарского полка в Нижегородский драгунский полк, что стоит на Кавказе, – зачитал из бумаги тот самый торжественно-глуповатый жандарм.

«Умру под пулями горцев, – решил Лермонтов, мрачно представляя свое бездыханное тело, обитый черным бархатом гроб и безутешных родных. – Только так могу я искупить свою вину перед Раевским. От меня все равно не много пользы, только страдания и беды я всем несу. Но от того, что я – причина чужих несчастий, я не менее несчастлив...»