Последняя точка — страница 12 из 29

орили хриплыми, нечистыми голосами: «Наша, наша!» Я обомлела и с кристальной ясностью вспомнила, как, будучи ученицей младших классов, сидела с подругой в пустом классе и писала в тетради какие-то глупости, кажется, я никогда об этом и не вспоминала. Опять неоплатный долг! Нечем покрыть, нечем оправдаться!

В отчаянии, закрывая глаза, чтобы не видеть этих омерзительных уродов, я бросилась к отцу Стефану и, услышав в своем сердце его мысли-слова «может покаяться», проскользнула за ним к выходу, где у наружной стороны этого закоулка стояла как бы лабораторная колба. В ней сидела крошечная фигурка, в которой я с изумлением узнала себя: то было мытарство за грех гадания; моя душа, умаленная, униженная, задыхалась, умирая, за то, что гадала я давно, в юности, очень недолго и несерьезно, и забыла об этом, не думая, что унижала гаданием свою душу, которой подобало быть по своей сущности в общении только с Богом, Творцом своим! Я почувствовала, как умаляет бессмертную душу гадание, превращая ее словно в безжизненный лабораторный препарат. С трепетом последовала я за отцом Стефаном и подошла к какому-то бассейну с золотистой, беспрестанно вращающейся, расплавленной жидкостью. Как будто ничего устрашающего не было в этом, но смертельной лютой мукой веяло от этой расплавленной двигающейся жидкости: это мытарство за тайные извращенно-плотские помыслы.

Идя дальше и словно наклонившись, я увидела как бы сквозь окна нижнее помещение, вроде отделения кондитерской: там рядами стояли мириады пирожных, конфет, изображавших мою любовь к «сладенькому» — гортанобесие. В строгом порядке, в каком стояли эти кондитерские изделия, таилась бесовская ехидность, — они, бесы, возбуждали во мне эту страсть, они же старательно и запоминали содеянное. Если бы я умерла, то должна была бы снова все это поглощать, но уже без желания, нестерпимо страдая, как бы под пыткой. Знакомые спасительные слова «еще не умерла» дали мне возможность идти дальше. Тут мы встретили сбоку нашего пути цветок, чудесный по цвету и нелепый по форме. Он представлял собой лепестки дивного розового цвета, свернутые в трубочку. Лепестки без корня как-то нелепо выходили из земли. Это была душа моего знакомого. Отец Стефан подошел, обрезал, укоротил лепестки, словно перекроил весь цветок, и, глубоко укоренив его в земле, сказал: «Теперь принесет плод». Поблизости стояла фигура моего двоюродного брата. Она как бы потеряла свою субстанцию и представляла собой сплошную военную амуницию, не имея в себе жизни: его психика как бы претворилась в военную форму, словно души-то собственно и не было. Брат этот очень любил военное дело ради него самого, так, как любят «искусство ради искусства», не признавал никаких других занятий для себя.

Мы вышли из этого отделения, и тут (не помню, возможно, и раньше) я заметила, что одежды на отце Стефане стали иными: черная ряса превратилась в пурпурную бархатную мантию, и шел он как победитель. Я старалась наступать на следы его ног и когда сбивалась, то из-под пола выползали змеи, пытаясь ужалить меня. Надо прибавить, что я шла в иноческой одежде, хотя в то время только готовилась к постригу.

Дальше мы вошли в помещение, в котором стояли невообразимые уроды: одни из них были огромного роста, но с крошечной головой, другие — с огромной головой, насаженной на слабое тонконогое туловище. Рядом с ними стояла, увы, и я в виде огромной мертвой монахини, как бы высохшей или деревянной, безжизненной. Все это не представляло собой мытарства, но изображало людей, занимающихся неумеренными подвигами, проводящих самочинно подвижническую жизнь, без послушания и руководства. Великаны с булавочными головками — это те, кто предается неумеренному телесному подвигу, головастики на тонких ножках — это лица, проводящие жизнь в умствованиях за счет всего остального. У одних — телесный подвиг, у других была слишком развита рассудочность. Вследствие самочиния и ревности не по разуму ни у тех, ни у других не могло получиться гармонического развития. «Деревянная монахиня» говорила мне о том, что придет время, когда я оставлю послушание отцу Стефану и займусь самочинными подвигами.

Я в ужасе взмолилась Пречистой Богородице, и тут мои одеревеневшие было ноги оторвались от пола и снова получили возможность двигаться. Должна сказать, что пережитое здесь мне очень трудно передать: в тот момент сгладились грани времени, настоящее слилось с будущим, и, молясь тут Пресвятой Владычице, я в то же время, перешагнув какой-то промежуток времени, молилась и о будущем. Так все и случилось, когда в 1929 году я, нарушив советы отца Стефана, ушла в раскол, не признавая митрополита Сергия, будущего патриарха. Отломившись от древа жизни, я действительно внутренне высохла, омертвела и только по заступничеству Пресвятой Владычицы нашей Богородицы вернулась в лоно Церкви.

Это было не мытарство, а как бы образ будущих моих уклонений от правильного пути ко спасению. Далее мы очутились в высоких просторных залах. Они были красивы, но как-то чуждо холодны душе. Это были как бы храмы без Бога. Мы долго шли: храмы сменялись один другим, и я тоскующим взглядом обводила их высокие, готического стиля своды. Еле передвигая ноги от усталости, я услышала мысленный укор отца Стефана: «Зачем много мечтала, ведь это все твои мечты!» Наконец мы вошли в другое — светлое продолговатое помещение. Чувствовалось, что мы находились уже далеко от тех недр, откуда начали идти. Вдруг справа раздался как бы барабанный бой, и мы увидели живого святителя Феодосия Черниговского, стоящего во весь рост в киоте. Он словно улыбался и напомнил мне о моем оставлении молитвенного обращения к нему.

Я действительно вспомнила, что перестала почему-то поминать его на молитве. Когда мы пошли далее, то стали встречаться по дороге аналои, около которых мы останавливались. Я опускалась на колени и исповедовалась: первый раз отцу Петру (нашему соборному протоиерею), а потом неведомо кому. Отец Стефан стоял при этом рядом. Это представляло собой изображение дальнейшего моего пути ко спасению через частое таинство исповеди.

Отец Стефан действительно вскоре ушел в пустынь, и я исповедовалась в первый раз у отца Петра, а затем у кого Бог пошлет. Вдруг путь наш преградило дивное явление: представьте себе лепестки розы, пронизанные лучами солнца, и вот сотканный из подобного кроткого сияния, весь розовый и вместе золотой, в полном архиерейском облачении стоял перед нами святитель Николай Чудотворец. Я пала на колени и, склонясь ниц, видела душевными очами, как святитель Николай поцеловал отца Стефана в щеку. Я испытала пламя жгучего стыда. Мучительно заныли все язвы душевные, словно обнаженные и освещенные изнутри этой потрясающей близостью со святостью. Не могу передать никакими словами то ощущение, потускневшее сейчас от времени, ощущение всеобъемлющее, подавляющее, своего недостоинства, нечистоты, невозможности прикоснуться, поднять глаза. Я поняла это сердцем, почему грешнику нет места в раю, — он не может вынести ощущения близости к святыне…

Совершенно потрясенная, я увидела себя вновь идущей за отцом Стефаном. Вскоре я почувствовала, что Матерь Божия может спуститься к нам. Но моя немощная, грехолюбивая душа заметалась отчаянно от невозможности непосредственного общения со святыней. Мы заметно приблизились к выходу. Когда мы вышли на воздух, то и здесь, у наружной стены, увидели одну монахиню, которую как будто подбрасывали на доске. Я не поняла значения виденного, тем более что она была еще жива.

Мы с отцом Стефаном пошли по дороге и вошли в храм. В его притворе царил полумрак, а в главной части храма сиял свет. Вокруг колонн сидели какие-то фигуры. Мы прошли в главный придел — и я замерла от чудного видения: перед иконостасом, высоко в воздухе, облитая лучами света, падавшего косо из окна храмовой стены, стояла стройная фигура. Это была дева, облаченная в пурпурное одеяние, ниспадавшее мягкими складками. Она стояла легко и свободно в лучах света, и я, вглядываясь в нее, чувствовала, что знала ее когда-то. Она была воплощением благородства и красоты, печать образа Божия лежала неискаженно на ней… «Образ есть неизреченный Твоея славы…» — «Кто ты, милая, родная, бесконечно близкая?» — шептала я, не в силах оторваться от дивного облика.

Тщетно силилась я вспомнить. Минутами мне казалось, что вот-вот я ее узнаю, вспомню ее, но потом опять словно туманом заволакивало все внутри. И вдруг я узнала ее — это была моя душа! Душа, данная мне Творцом, душа в том девственном состоянии, в каком она вышла из купели крещения. Образ Божий в ней не был еще искажен. Вокруг нее в воздухе овальным кольцом, выше и ниже ее, стояли святые, заступники ее, молитвенники, но их я не узнала. Один, помнится, был в древних святительских одеждах. Из окна храма лился чудный свет, озаряя все кротким сиянием.

Я не сводила глаз, глубоко потрясенная, но вдруг из серого сумрака притвора выступила одна из сидевших там фигур. Это было ужасное, несказанное чудовище на свиных ногах, с огромными черными губами поперек живота, безобразная, низкая баба… Она властно подходила ко мне, как к своей должнице, и — о ужас! — я узнала в ней свою душу, душу в том состоянии, в каком она находится сейчас: безобразная, исказившая в себе образ Божий. Слов нет выразить, что было тогда в моем сердце… Отец Стефан отстранил чудовище, хотевшее как бы прильнуть ко мне со злорадством, словами: «Еще не умерла, может покаяться», — и повел меня к выходу. В тени вокруг колонны сидели и другие подобные уроды — чужие души, но не до чужих грехов мне было. Уходя, я оглянулась и с тоской бросила прощальный взгляд туда, где в воздухе, на высоте иконостаса, в пурпуре царственного одеяния в потоке золотистых лучей стояла дивная дева, давно забытая, утерянная.

В трепете вышла я за отцом Стефаном. Мы повернули с ним словно вниз, и, спускаясь, я увидела какие-то старинные, как будто монастырские постройки, посыпанные снежком. Меня окружили монахини, и все говорили: «Да, да, наша, наша», — а я как-то упиралась, не хотела там быть, сама себе удивляясь, так как последние годы мечтала попасть в монастырь. Меня подвели как будто к игумену, также утвердительно сказавшему: «Наша».