Последняя треть темноты — страница 17 из 27

Нет помидоров, нет друзей. Потому что нет больше границ, но никак не вырваться; потому что нажатие одной кнопки делает возможным то, на что раньше приходилось тратить душу; потому что в одном айфоне этих кнопок слишком много, и вроде бы мир должен становиться тише, а он становится все громче снаружи, настолько, что нужны беруши, а внутри, как в колодце — немота и холодно, и только свет где-то далеко впереди, но до него никак не добраться. Гетерогенная пестрая вселенная изнутри оказывалась не пустой, но совершенно однородной. Переполненное пространство вихрем кружило вокруг одиноких идиотов, которые только притворялись командными игроками. Все люди там это говорили. Конечно, говорили они не так, но имели в виду это. Саша не собиралась лезть в душу незнакомцам, но спустя несколько дней они перестали быть чужими. Они во всем друг другу помогали, на плечах таскали друг друга в туалет, мыли друг друга, вместе плакали, собирали еду, которую приносили редкие родственники, с отвращением озирающиеся и сбегающие при первой возможности. Конечно, нельзя проверять людей, подвергая их пыткам, и все-таки, когда их лица кривятся, а взгляд делается нездешним, отстраненным или осуждающим — но особенно отстраненным — в голову закрадывается беспощадная и жалкая мысль: не выдержал — уходи. Потому что казнить нельзя никого.

Пока осипшие часы тикали, а человек в круглых очках неподвижно сидел в мягком кресле, Саша всем существом ощущала, как роение мыслей лишает ее равновесия, безнадежно и нестерпимо; грохочут винты вертолетов, кукуют кукушки, бьет по клавишам Лист, раздалбывая рояль, голоса жителей планеты доносятся с миллиардов экранов планшетов, телевизоров, телефонов, компьютеров, лают собаки, стреляют ружья, взрываются бомбы, кому-то сверлят череп, навигатор велит водителю проехать еще триста метров и свернуть направо, по коридору шаркают тапочки, женщина на каблуках цокает по каменным ступеням, пастор читает молитву, и эхо отскакивает от сводов готического храма, кто-то зовет на помощь, сидя в подвале или в окопе, толпа поет гимн, визжат дети на школьном дворе, младенец плачет в колыбели, ракета отрывается от земли одновременно с самолетами, которых в небе как звезд, ревет дикий зверь на вершине Этны, провожая Геракла в последний путь, рушится стена старого дома, дождь тарабанит по крыше, орет рыба в Адмиралтейском канале.

И в это время, пока Саша бессмысленно ждала неминуемой катастрофы, Гантер проектировал свой чудесный автомобиль. Он твердо решил, что прежде чем уехать на край Земли, в прекрасное доброе место, автомобиль проедет по всему миру, по местам больших сражений, напрасных побед и великих поражений, он увидит все и запомнит все, чтобы расчистить жизнь и задышать самостоятельно.

Он бы объехал всю Европу, вспомнил бы Священную Римскую Империю, Оттона Великого, коллегию курфюрстов, рейхстаг, папский престол. Он бы пережил, как наяву, кризис Реформации и Тридцатилетней войны, религиозные войны и Вестфальский мир, наполеоновские войны. Увидел бы, как Франц II Габсбург отрекся от престола, как в 1138 году германским императором был избран Конрад II Гогенштауфен; как после его смерти власть перешла к Барбароссе; как рассердился папа Александр III и взбунтовалось Сицилийское королевство, когда власть императора усилилась на Апеннинском полуострове; как правитель Австрии Максимилиан I принял «Имперскую реформу», разделив Германию на шесть имперских округов. Гантер скатался бы в крупные княжества — Саксонию, Курпфальц, Гессен, Вюртемберг, Бранденбург — и в города — Страсбург, Франкфурт, Нюрнберг, Гамбург, Любек — собственными глазами увидел бы, как происходит конфессиональный раскол, как мучит церковный вопрос императора, как формируются политические союзы: католический и протестантский. Гантер наблюдал бы войны за испанское наследство и то, как Бавария, Пруссия, Саксония, Ганновер не подчиняются императорской политике, оттесняют императора; как против Карла VI выступает коалиция немецких евангелических государств. Гантер стал бы свидетелем австро-прусского противостояния, Великой Французской революции, учреждения Рейнского союза, разгрома Наполеона. У него темнело бы в глазах, и время от времени он бы останавливался, засыпал, но потом снова садился бы в автомобиль и ехал дальше.

Ну разумеется, именно с Адхеном Саша вступала в самое невыносимое противостояние, именно с ним она вела яростную тяжелую борьбу, ведь именно его она выбрала из тысячи других людей, чтобы сказать. Сказать!

— Вы жалкий шут. Просто шут. Вы ничего не понимаете. Ничего не смыслите.

— Я работаю, а вы выдергиваете меня. Я прихожу, а вы говорите мне какую-то ерунду.

— Я не уйду.

— У меня следующий пациент.

— Я не уйду.

— Идите вон!

Ситуацию надо было переломить. И тогда она вскочила, покинула, наконец, кресло, к которому приклеилась, схватила большие деревянные часы, запрыгнула на диван и потянулась к приоткрытому окну. Надо было сказать всем тем людям, лежавшим по койкам, с перебитыми носами, переломами и свинскими синяками, которым казалось, что жизнь улыбается широкой улыбкой злого клоуна, а вовсе не дружески подмигивает. На Сашин вопрос «Что случилось?» все они отвечали: «Мне одиноко» и «Я не знаю». Никто из них не знал, что происходит на самом деле. Они не боялись сказать, многие из них уже все потеряли, и они хотели сказать, поделиться, выговориться, поправиться, но они не могли — не могли сказать. Мир сопротивлялся проговариванию. О мире нельзя было поговорить.

— Что ты там застыла? Йогурты бери! Мне белые. — Нина постепенно заполняла тележку некрасивыми продуктами.

— Здесь почти ничего нет. Это не страна йогуртов, разве не так?

Саша с интересом пробежалась глазами по молочному отделу. Нина рассмеялась. Саша подошла к холодильнику, почувствовала прохладу и упоительное облегчение, тоже рассмеялась. Взяла творожный «Данон» с черникой.

— Ты права, это не страна йогуртов.

* * *

— Короче, мы заходим в больницу вечером по одному и прячемся. Я достану халаты.

— Ты че, какие халаты? Нас в жизни за врачей не признают.

— Ты че, я не про те халаты. Обычные халаты. Будем типа пациенты.

— Ты че, какие пациенты? Там одни бабы лежат.

— А братан твой?

— Он же аномалия!

* * *

Бывший кассир с бывшим терапевтом по-детски ликовали. Им слышались звуки граммофона. Сквозь какую-то пелену, в тусклом свете они видели Эйфелеву башню, реки шампанского и самих себя в новой, не прокуренной и не пропитой судьбе. Пожалуй, даже не в современности, а в какой-то прошлой, замедленной, неагрессивной жизни. Может быть, в двадцатых.

— Я сына своего заберу от бабки. Мы с ним не виделись давно. Маманю-то его какой-то урод того.

— Че, прям замочил? — Антон нехорошо оживился, а кассир растопырил липкие пальцы и хлопнул себя по щекам. — Трындец!

— Она в молодости была как Орнелла Мути! — мечтательно произнес терапевт.

— Иди ты…

— Бабка говорит, прям у сына на глазах.

— А кто ее хлопнул-то? Дружок? — Антон не унимался.

— Еще не нашли.

— А сосунок твой че говорит?

— Короче, приколитесь, пацаны… Он с этим гнусом заодно! Не хочет его выдавать. Или правда не помнит. Говорит: не помню! Как он может не помнить? Фигня какая-то.

Троица развалилась на полу у стены в комнате, которую Антон вот уже пять лет снимал в коммуналке. Интерьер там был минималистичнее, чем у Васи Петрова в палате: продавленная кровать с клопами, советский телевизор, стул и тумбочка. Стол и шкаф Антон уступил соседу за три бутылки. Зачем они вообще нужны, стол-то и шкаф?! Тряпок Антон не держал — все, что носил, вешал на стул. Ел на кухне.

Страшную повесть об убийстве бывшей жены кассир оборвал на середине. То т вечер он воспринимал как холостяцкую вечеринку, мальчишник, боевое крещение перед прекрасным незримым будущим, которое маячило впереди и обещало вот-вот протянуть мягкую дружелюбную лапу. Терапевт снова, как прежде, начнет рисовать, станет знаменитым художником, поселится в Ницце, а сам он построит крутейший в Париже универмаг, может, такой, как «Галерея Лафайет», будет продавать все от «Шанель», и не такое, как на лотках в Купчино, а самое настоящее, красивое, дорогое, натуральное — кожаные сумки, перчатки, кашемировые пальто, украшения с бриллиантами. Антон, конечно, отправится в Голливуд, там его отмоют, побреют, подстригут, оденут во все от «Шанель», и он будет не хуже Рассела Кроу, уж вы поверьте. И ничто больше никогда не будет искусственным, пустым, безнадежным. Никаких тараканов, никакой трухлявой мебели, никаких скитаний по помойкам, пиратских дисков, дырявой одежды, отвратительной еды, грязи, мытарств, никакого Питера, детка… Только Париж, картины, магазины, супер-люкс, пляжи, Ницца, Канны, шампанское, красная ковровая дорожка и беспечная кутерьма в голове.

* * *

Ничто. Нечто, существующее лишь в сознании, зыбкое, похожее на галлюцинацию, в которую веришь, потому что она совершенно такая же, как реальность — и на вид, и на вкус, и на слух. Можно ли считать это нечто ничем? Важнейшие события происходят именно в голове или на девяносто пять процентов в голове: ожидание, предвкушение, преступление и наказание, обиды и самооправдание, страх, любовь, даже болезнь. Реальность — пятипроцентное воплощение того, что капитально обосновалось в голове, составив большую часть жизни. Приблизительный подсчет. Но сколько фундаментальных, смыслообразующих, жизненно важных лично для кого-то (а может, и для многих) утверждений начинается словами: «мне кажется»… И как потом оценить факт, действие? Исходя из того, что было у кого-то в голове? Или исходя из того, что некто считает нормативной реальностью?

Когда обвиняемого в убийстве Васю Петрова стала разыскивать полиция, Ирине Петровне пришлось раскрыть карты. Учителя с двумя сердцами, который при неясных обстоятельствах задушил мать своего ученика, ожидали операционный стол и пожизненное заключение. Только вот пациент утверждал, что убийства не помнит, врачи предполагали, что больной совершил преступление в бреду, а следователь подозревал, что все врут.