Последняя война — страница 21 из 89

Все это Славка увидел издали, и было в этом что-то щемящее, непоправимое. Потом, когда танк остановился и их согнали с брони, Славка украдкой взглянул на взгорышек, где был двор, где были их окопы, их дот под ветхим сарайчиком, где был погреб и соседский плетень, где держались они трое суток, где были убиты его товарищи и его железный политрук, где простился он с Колей Терентьевым и где теперь было пусто и голо. На этой приподнятой над дорогой голызне непривычно и чуждо стояли в три-четыре ряда свежие березовые кресты с нахлобученными на них немецкими касками. Когда Славка увидел эти кресты с касками, он почувствовал мстительную радость. Но конвойный уже подталкивал их, прогоняя через мост на другую сторону.

ПО

— Пан,— сказало полупальто,— пан, я...

Пан двинул прикладом, и полупальто споткнулось о бурую насыпь, зарылось в нее мордой, потом отряхнулось, отплевалось и сказало оглянувшимся попутчикам:

— Ничаво, мы ишшо повстречаемся.

За мостом лежала другая половина деревни, и шоссе взбиралось вверх до самого леса, что стоял темной стеной. Рассекая эту стену, шоссе упиралось в небо. Все было знакомо Славке. Сколько раз он видел и эти домики, и шоссе, упиравшееся в небо, и кусты по склону холма, видел из-за бруствера окопа, из амбразуры дота. Это была вражеская сторона. Теперь Славка шел по ней без риска быть обстрелянным, быть убитым, потому что убивать было нечего. Пленные бродили по улице, по дворам и задворкам, переходили с одной стороны улицы на другую. Славка смешался с унылыми фигурками и сразу же подчинился их беспорядочному и бессмысленному движению. Он так же пересекал шоссе в одном и другом направлении, таскался по задворкам, даже немножечко спешил куда-то, пока вдруг не осенило его, что спешить и даже просто идти было некуда, потому что кругом были немцы. Они вяло поглядывали на пленных, но если кто-нибудь отходил дальше дозволенного, вскидывали карабины, кричали непонятные ругательства, стреляли в воздух. И потому все эти хождения туда-сюда не имели никакого смысла.

А смысл был.

Во-первых, надо было деться куда-то друг от друга, от самого себя, от своего позора, к которому никто еще не мог привыкнуть; во-вторых, бродили повсюду, почти не сознавая этого, в поисках чего угодно, что можно было съесть.

Когда Славка переходил пустырь, над головой, в непроглядной моросливой мгле что-то нервно и торопливо лопнуло — один раз, другой, третий. Пык, пык, пык. Он поднял голову, и в ту же минуту, вываливаясь из густого облачного слоя, наискосок заскользило что-то в красных языках пламени, с черным маслянистым хвостом дыма. Упало за овражистой речушкой. Потом Славка уловил гул самолета, который шел над ним, невидимый в густом тумане. И еще раз услышал, как торопливо стали лопаться в непроницаемом пространстве зенитные снаряды. И так же, как первый, и этот самолет выпал из серой мглы и заскользил в пламени и дыме наискосок к земле.

Славка заметил, как остановились, как стояли с задранными головами бродившие до этого пленные. В ка-какую-то самую первую минуту подумалось, что это наши зенитчики бьют по стервятникам, но поправка пришла тут же, как только Славка вспомнил, кто он и где он. Горели и падали наши.

Почему они так быстро загорались, почему их так быстро — вслепую, в тумане — нащупывали немцы-зенитчики? И странно и страшно, как эти «пыкающие» снаряды в невидимом пространстве в одну минуту находили — по звуку, что ли? — и сбивали самолет. Он уже горел, уже падал, но его не было видно. Он вываливался из облачной мути не сразу, немного погодя, и этот миг вываливания из туч горящей машины был ужасен, был каким-то подлым чудом, которое унижало уже униженных и Славку и этих бывших красноармейцев.

Как же так? Как же могут они с такой легкостью расправляться с нами? Хотелось найти всему этому какое-то оправдание, какое-то объяснение. Но ни того, ни другого не находилось, и от этого становилось еще обиднее. Первый раз в жизни Славка горько осмелился подумать не так, как он думал всегда, о своей гордой и великой стране, которая всегда виделась ему залитой солнцем, виделась сияющей, ликующей Красной площадью с оркестрами, с праздничными толпами, с Мавзолеем и отеческой фигурой на Мавзолее.

Не хотелось верить, чтобы так просто и неправдоподобно — раз, раз,— и подожженной спичкой падал из тумана советский сокол.

Как в плохом сне стоял Славка и смотрел в слепое небо, полный смятения, и в таком же, видно, смятении стояли другие пленные.

В домах, не занятых немцами, под сараями, по всем подворьям было пусто. И тени в серых шинелях, и живо мелькавшие жутковато чужие немцы делали деревню еще больше нежилой, еще больше заброшенной.

За скотным двором, в сухом бурьяне, Славка набрел на свиную тушу. Она лежала на боку, вытянув окоченевшие ноги, слегка прикрыв видимый глаз белыми ресницами. Возле стоял на коленях пленный в жеваной шинельке и пилотке, натянутой до ушей. Взглянув на Слав-

ку, помор-.ал какими же белыми ресницами и сказал себе под нос:

— А жрать надо, подохнешь,— в руках держал он обрывок ножевого полотна от жнейки.

— Может, чумная? — на всякий случай спросил Славка.

Пленный только вздохнул, а затем тюкнул треугольником ножа в беззащитную ляжку, еще раз тюкнул и потянул на себя, открывая под белой щетиной розовую рану.

Тем же осколком и Славка оттяпал себе кусок. Он не смотрел больше на полуприкрытый глаз и не чувствовал жалости к животному, он видел теперь только мясо и жалел, что не может запастись им впрок, потому что одна за другой подтягивались шинели, обступали тушу со всех сторон, кромсали ее, рвали на части. Еще Славка жалел, что не было соли. О ней он подумал сразу, как только увидел под щетиной розовое мясо.

Тут же, в сторонке, был учинен костерок, и оттуда уже несло запахом жареной свинины. Глотая слюну, Славка насадил на палку свой кусок и поплелся к костру. Навстречу ему попалась тень, такая же, как и все слонявшиеся тут тени. Славка уже прошел мимо, как вдруг почувствовал, что его зацепили знакомые глаза, он как бы споткнулся о них своими глазами. Оглянулись разом. Тень замполита, бывшего, совсем еще недавнего замполита, подошла вплотную, сказала:

— Ты не знаешь меня. Понял?

До того как они разошлись, Славка успел разглядеть помятую и потерявшую вид фуражку, чуть заметные следы от сорванных петлиц. Затененные поднятым воротником глаза еще жили, еще не сдались, хотели и не могли спрятать в себе вчерашнего замполита. Славка сразу уловил это, и в нем шевельнулась странная и неожиданная радость еще не утраченной, оказывается, власти этого человека над ним, над Славкой.

— Да, я не знаю вас,— сказал он с неуловимой и тайной надеждой, что еще не всему конец, не все еще погибло. Немного изменившимся шагом направился он к костру. Протиснулся, просунул свою палку к огню. Там шипело, потрескивало. Жир каплями падал в огонь, лопался, колючими брызгами стрелял по лицам. Куски мяса, шипя, подрумянивались, схватывались синими

из


огоньками, обугливались местами. В ноздри били пьяным запахом жареного. Кто-то уже рвал мясо зубами, обжигаясь, захватывая обгорелый кусок полой шинели, кто-то завертывал остатки в запасную портянку, прятал в солдатский вещмешок. Не заметили, как за дворами, внизу, уже сгоняли пленных на улицу, на шоссейку, и только разъяренный немец выстрелом всполошил всех, напомнил всем свое место. Славка на ходу хватил зубами горячую, приторно-сладкую жаренину. Немец двинул его прикладом в спину. Славка споткнулся и, падая, выронил кусок. Уклоняясь от нового удара, вскочил и, пригнувшись к земле, побежал вниз.

На шоссе сбивалась в кучу серая рвань, бывшие бойцы Красной Армии. Понемногу вытягивались, разбирались по четверкам в нестройную серую колонну. Занял и Славка свое место в одной из четверок. Двинулись под крики и выстрелы конвоиров. Колонна получилась длинная, конвоиров же было совсем мало, может, четверо, может, пятеро, хотя крику и треску от них было много.

Перевалили холм, где дорога упиралась в небо. Скрылась за этим холмом деревенька, под ногами лежало Варшавское шоссе, а справа и слева — поля, дальние леса и перелески. Разбитым невольничьим шагом плелась колонна отчужденных от этой дороги, от родных полей, лесов и перелесков, раздавленных и униженных людей. Думалось, что все вокруг — и шоссейка, и по ее когда-то милым обочинам колючий татарник, забуревший иван-чай, почернелые пуговки дикой рябинки, забитые перегоревшим сорняком кюветы, желтое пятнышко глины посреди вымокшей травы, угористые текучие поля, черный лес и легкие рощицы, и осеннее небо над дорогой,— все было не с ними, все как бы отделилось от них, от этих бывших воинов, их земля отвернулась от них и была теперь с другими, она повернулась к тем, кто шел по обочинам дороги свободной, чуть усталой, но хозяйской развалкой. Славка чувствовал, что с каждым шагом, с каждым пройденным метром дороги какая-то новая, немыслимая жизнь засасывает его, тянет туда, где страшно и непонятно, где человек должен перестать быть человеком. И чем дальше он шел, чем дольше продолжалось это шествие, тем явственней понимал он, что так жить, цепляться за такую жизнь он не может, не имеет права. Умереть? Об этом не хотелось думать, не хотелось думать о смерти, был другой выход, должен быть другой выход. И тут оказалось, что с первой минуты плена он не переставал думать, даже не думать, это не было мыслью, это было состоянием, когда Славка смотрел, слушал, двигался, шел с одной-единственной целью — бежать. Бежать! Вырваться! Найти эту минуту, эту брешь, эту щель. И все, все до единого, шедшие в колонне, мучительно молчали о том. И казалось теперь, что и земля, отвернувшаяся от них, ждала этого, звала их на это. Бежать!

Тяжело передвигая ноги по мокрой шоссейке, Славка — не этот, плетущийся в колонне Славка, а тот, что еще теплился в нем, жил еще, не умирал,— тот далекий Славка продолжал думать, боялся не думать. Он припомнил, как давно еще, когда не было никакой войны, когда он ходил в кино, читал книги, его мучила тогда одна тайна, которую он не мог понять сам, а другие не могли ему объяснить толком. Почему человек, почему люди, обреченные на смерть, так покорно и безропотно исполняют волю своих палачей? Ведут на расстрел комиссара, человека особой породы, гордого и бесстрашного, подводят к месту, велят раздеваться, снимать сапоги, снимать кожаную куртку, снимать гимнастерку и даже носки. Зачем он делает это? Почему? Почему люди послушно, старательно роют лопатами себе могилу, потом становятся рядком по краю и ждут выстрела, ждут залпа, чтобы свалиться в отрытую для самих себя своими собственными руками могилу?