Последняя война — страница 22 из 89

Почему они идут, почему раздеваются, почему берут лопаты и роют себе могилу?

Слава, помнишь ли ты себя? Как смеялся, как лихо носил курсантскую фуражечку, сдвинутую на правую бровь, как четок и пружинист был твой шаг; как стоял под стромынскими липами и, затягиваясь папироской, сладко вслушивался в шорох листьев и в голос далекого гения, который жил в тебе, ты верил, что он жил, напоминая о себе смутными, неясными толчками. Как же попал ты в эту колонну и бредешь теперь серой тенью среди серых теней? Почему ты покорно встал в свою четверку, покорно бредешь по мокрому Варшавскому шоссе сам знаешь куда? Почему?

Славка застонал и переломился весь, схватившись за живот.

— Не могу, не могу...

Чуть заметное шевеленье прошло по рядам, кто-то поддержал его, взял под локоть, тревожный шорох голосов прошел от одной тени к другой, что-то^ заходило по рукам, и сосед уже совал ему сахар, серый огрызок сахара.

— Возьми,— прошуршал голос.

— Возьми,— прошуршало с другой стороны.— Потерпи маленько.

И Славка понял вдруг, что это не тени, не рвань, это — живые люди, подпольные люди, еще не убитые, еще не раздавленные, как и тот давешний замполит. Он тоже брел где-то в этой колонне.

— Ребята,— подпольно сказал Славка,— со мной ничего, я просто не хочу идти, я сяду, отстану...

— Они пристрелят тебя.

— Нет, я не могу, я отстану, потом вы, по одному.

— Пристрелят.

— Я попробую. Потом вы, по одному.

— Не надо, друг.

— Пристрелят.

— Попробую,— Славка опять переломился, присел.

Его обходили, оглядывались, провожали, как смертника.

3

Последняя четверка обошла Славку, и он отвалился от колонны, как кусок глины от шагавших сапог. Он сполз к обочине и замер, провожая глазами спины передних конвоиров. Замыкающий конвойный отстал от колонны и теперь, заметив Славку, прибавил шагу, наискосок через шоссе шел прямо на него. На ходу немец клацнул затвором, перезарядил винтовку.

— Auf! — крикнул он, на ходу же вскинул винтовку, нацелил ее в Славкину голову.— Капут, капут!

Но Славка не шевельнулся, он поднял глаза на немца и, успев подумать при этом, что ребята были правы, что сейчас его пристрелят, тихо сказал:

— Brauchen nicht!— Что-то подсказало Славке, пока он глядел на приближавшегося конвойного, вспомнить какие-то слова из школьного запаса и ими объясниться с немцем.— Brauchen nicht!

Ствол с тяжелым черным глазком повисел немного

перед Славкиной головой и медленно опустился к земле.

— Sprichst du deutsch? — спросил немец, и было видно, что он не изменил своего намерения, но что-то сдержало его, остановило на минуту.

— Ja, ein bifichen,— ответил Славка неправильно, но понятно для немца.

— Du bist Jude? — спросил немец все тем же отчужденным голосом.

— Nein. Ich studierte deutsche Sprache in Hochschule.

— Was fur eine Hochschule?

— Institut fur Philosophic, Geschichte und Literatur.

— In Moskau?

— Ja.

Немец взглянул раз-другой на колыхавшуюся вдали колонну, и Славка каким-то смутным, слабо мерцавшим сознанием понял, что теперь немец отказался от своего намерения, он уже не может пристрелить это скорченное существо в серой шинельке, в помятой шапке-ушанке, возможно, потому, что говорило это существо с юным лицом и понятливыми глазами на его родном, немецком языке. Конвойный смотрел в Славкино лицо, зачерненное молодой щетинкой на верхней губе, на щеках и подбородке. Он смотрел долго, соображая что-то про себя. Славка шевельнул уголками губ. Немец на улыбку не ответил. Тогда Славка сказал, с трудом подбирая слова, ломая немецкий язык:

— Я болен,— сказал он,— я не могу идти. Я немного полежу и потом догоню колонну.

— Nun, gut,— сказал немец, выстрелил два раза мимо Славки в кювет и быстро пошел прочь. Потом оглянулся, еще раз сказал: — Gut,— и махнул рукой, чтобы Славка сгинул, лег в кювет, пропал с глаз долой. Славка скатился в канаву, примял мокрый бурьян, улегшись на спину и заглядевшись в серое, непроницаемое небо. Он не был суеверным человеком, больше того, он не верил и в суеверность других, кто притворно, как он думал, ойкал перед черной кошкой, перед бабой с пустыми ведрами или перед паучком на легкой паутинке. Но однажды перед каким-то трудным экзаменом он заскочил в туалет и вдруг остановился перед тремя раковинами. Непонятно почему, он подумал: левая раковина — это «пятерка», правая — «тройка», средняя — «четверка». Он уже подошел к левой, но вдруг опять подумал: а что, если наоборот, правая — «пятерка», а левая — «тройка»? Ерунда какая-то, глупости собачьи! И на всякий случай стал к средней раковине. Вот именно смешно. Но это было. Теперь, лежа в канаве и глядя в низкое, непроницаемое небо, он заставлял себя не думать, что страшная колонна ушла, что он бежал, вырвался. В висках стучало только это, но он, суеверный человек, не хотел думать об этом, чтобы не повернулось все назад, чтобы не рухнуло все, чтобы... нет, он не хотел думать об этом, он заставлял себя думать о другом, о чем угодно, только о другом.

И первое, что пришло в голову, был немец. Этот немец, этот конвойный тоже, выходит, был подпольным человеком. Другим человеком, но тоже подпольным. Немец, солдат фюрера, прицеливался на ходу в Славкину голову и кричал: «Aufl Капут!» Подпольный же человек смотрел в юное Славкино лицо, выстрелил два раза мп-мо, в кювет, и сказал: «Gut»,— и, уходя, обернулся и опять сказал: «Gut».

Какая сила все усложнила так и запутала? Тут есть о чем подумать, поломать голову, но только не сейчас, не сию минуту. Сию минуту надо приподняться осторожно и посмотреть на дорогу. Он оперся локтями и встал на колени. Дорога была пуста. Как будто на ней не было никогда никакой колонны. Но колонна была, она перевалила через холм и ушла на Юхнов. Когда Славка еще шел в своей четверке, он слышал, как шепотом передавали друг другу это незнакомое, но уже связавшее всех слово «Юхнов». Они ушли на Юхнов. И ста^ ло неловко и стыдно перед ними, что так задвигались, засуетились тогда вокруг Славки, и поддерживали его за локоть, и совали ему в руку сбереженный кем-то серый огрызок сахара. Будто он обманул их, будто он предал их. Неловко и стыдно. И страшно одиноко.

Опять повалился на спину и закрыл глаза. Пойдешь прямо — то-то будет, пойдешь налево — еще что-то будет, пойдешь направо... Он долго лежал так, потому что не знал, что делать дальше.

Направо пойдешь — война, налево пойдешь — война, кругом не было ничего, одна только война. Штабные генералы сидели у карт и видели всю ее от края до края, командующие смотрели в бинокли на поля сражений, где смешивалась земля с кровью, прямой наводкой били орудия, тихо и смрадно горели танки и города. Тяжелая, окованная железом телега войны не останавливалась ни днем, ни ночью. С последним криком вставали и падали молодые ребята, Славкины соотечественники. И когда-то давно-давно, кажется, это было вчера, после полудня, Славка тоже находился там, прицельным огнем бил по зеленым шинелям. Там была жизнь. Теперь он вышел из нее, лежал на мокром бурьяне возле дороги, в канаве, между жизнью и смертью, потому что жизнь была там, а смерть ушла по мокрому шоссе на Юхнов.

Сначала он услышал глухой подземный гул, потом спиной почувствовал, как земля колебнулась и стала дрожать нервной дрожью. С хребтины холма тяжелым накатом сползали на него танки. Проталкивая впереди себя гром, они шли в два потока, забирая под свои гусеницы всю дорогу. Внутри у Славки что-то метнулось, что-то забегало взад и вперед, потом оборвалось, затаилось, оцепенело. И стало вдруг безразлично и пусто.

Лязгая гусеницами, обдавая Славку горячей вонью, танки прошли мимо. За ними пошли грузовики с огромными крытыми кузовами, с наляпанными белой краской мирными зверушками — зайчиками, медвежатами на дверцах страшных кабин. Потом появились, празднично сверкая стеклами, просторные и уютные автобусы. В мягких креслах за сверкающими стеклами уютно и празднично сидели чистые, породистые немцы в нарядных и страшных картузах с высокими тульями. Они переговаривались, блестели улыбками, курили, перелистывали неуклюжие страницы газет.

Колонна обрывалась, и снова в два потока шли машины, тягачи с пушками и, наконец, тяжелые фуры на железном ходу, запряженные мохноногими битюгами. Час, а может, и два безостановочно валила с холма эта чуждая, непонятная лавина гремящего железа, машин, повозок, возбужденно веселых и беззаботно праздничных, никем не званных сюда гадов. Никто не обращал никакого внимания на Славку, лежавшего в канаве, пока не влетел в жидкую размоину шалый мотоциклист. Ему не хватало дороги, и он по разбитой обочине сноровисто и юрко обходил тяжелые фуры. С ходу влетел он в размоину, и мотор захлебнулся. В плаще, в каске, немец соскочил в лужу, попытался завести мотор, но не сумел. Тогда вытер пот с лица, огляделся и увидел Славку, зажестикулировал, затараторил, обрадовался. Славка понял, что надо идти. Немец хлопнул его по плечу.

— Nun, Kerl, hilf mir, давай, давай.— Навалился на руль, Славка сзади подтолкнул, и мотоцикл выкатился на ровное.

— Soldat?

— Ich war...

— Und jetzt?

— Jetzt? Nach Hause,— ответил Славка. Он поверил в спасительную силу немецкого языка, он не знал, что немцы не обращают внимания на рассеявшихся по окку-. пнрованной территории безоружных красноармейцев, потому что уверены в скорой победе и в том, что Красная Армия полностью распалась и не представляет для них никакой опасности.

— О! — воскликнул мотоциклист.— Du sprichst deut-sch! Это хорошо, я тоже люблю Россию. Достоевский, Шаляпин, я очень люблю Россию, мы идем в Москву, nach Moskau, будешь здоров, Kerl, мы не будем ее уничтожать, Москва есть gut.— Один раз, другой раз он даванул ногой, взревел мотор и начал стрелять синим дымом. Мотоциклист перекинул ногу через седло, оглянулся и весело крикнул: — Nach Moskau!

«Сволочь безмозглая»,— устало подумал Славка, и в ту же минуту дошло до него со страшной силой: ведь это они на Москву. Громыхающая лавина, породистые картузы в автобусах и битюги, все они спешили в Москву. Красная площадь, зеленый Ростокинский проезд, Стромынка... Славка попытался, но не мог представить себе ни этих фур с битюгами, ни этих жутковато-красивых автобусов с породистыми немцами, ни их танков, ни их машин, ни этого веселого идиота-мотоциклиста на московских улицах, на Красной площади. Это не помещалось в голове, потому что было немыслимо.