ляющееся поднималось в Славкиной душе назло всем этим ночным страхам, этим ночным речкам, холоду и голоду. Придерживаясь за поваленное дерево, Славка двинулся к другому берегу. Глубже, еще глубже, уже надо подбородок поднимать, ледяной ниткой стянуло шею, потом дно стало приближаться и наконец захлюпало под Славкой, вода с шумом стекала с него в речку. Выбрался на берег и сразу начал дрожать, не попадая зуб на зуб. Тяжело и противно идти в мокром по снегу, ночью, нести на себе все мокрое. Но раздумывать некогда. Он уже прошел поляну, оглянулся и слева увидел огонек, светящееся окно. Кинулся туда, постучал в завешенное окошко, и свет погас, на Славкин стук никто не отозвался. Дрожа противной дрожью, не видя другого спасения, он стал стучаться еще и еще. Стучал и говорил что-то в черное окно, рассказывал, как шел к этому домику, по совету деревенской тетушки, как упал в речку, как он погибает теперь и погибнет совсем, если ему не откроют. Говорил, что он свой и что бояться его нечего. Говорил, говорил, хотя знал, что никто не может расслышать его и что все его жалобы бесполезны. Но за окном, видно, притулились к занавесочке, слушали, потому что опять вспыхнул огонек, потом лязгнул засов, в приотворенную дверь позвал женский голос:
— У войди.
Славку всего передернуло от судорог, от внезапного счастья, он бросился к крылечку, прошмыгнул по-собачьи в темные сени, затем вслед за женщиной в комнату. Тут передохнул, прошел на середину и стал стоять. С него капало, при малейшем шевеленье чавкало в сапогах. В доме было натоплено, но Славка не мог согреться, он сдерживал дрожь, но дрожь не унималась. Хозяйка смотрела на Славку и не могла сразу сообразить, что с ним делать.
— Ну чего стоишь,— послышался голос с печи,— скн-давай все, околеть можно.
Повернувшись на голос, Славка увидел лежавшего на печи мужика, чисто выбритого, в чистом солдатском белье. Расстегнул ремень, и хозяйка начала стаскивать тяжелую и неподатливую шинель, потом посадила на скамью, стащила сапоги, раздела Славку до трусов, сунула в руки такое же, как у хозяина, белье с завязками вместо пуговиц и отправила на печь. Там он напялил рубаху, кальсоны и лег на горячее, укрывшись полушубком.
— Может, растереть его? — спросила снизу хозяйка.
— Вот именно, добро переводить. Мы лучше вовнутрь примем.— Хозяин велел подать «растирание» на печь.
Славка повернулся к нему лицом и, заглядывая в глаза, сказал:
— Я есть хочу.
— Эта дела поправимая, сперва прими вот.
Славка выпил стакан вонючей самогонки, внутренности обожгло, и сразу сделалось тепло и уютно. Хозяйка подала хлеб, соленые огурцы, сало. Ел Славка жадно и быстро. Голова кружилась, он пьянел, тянуло в сон. Насытившись, поблагодарил хозяина и лег опять, но теперь не кутался в полушубок, а лежал открыто, спокойно, во хмелю, в полудреме.
— Может, по второй? — спросил хозяин.
•— Спасибо, больше не могу.
— Спаси бог, да не будь и сам плох,— пошутил хозяин и выпил один. Он был расположен к разговору, начинал то с одного конца, то с другого, но все как-то непонятно, отдельными словами, без всякой связи, а может, связь и была, да он держал ее про себя.
— Бог-то спаси, а рюмочку подняси,— продолжал он.— Чудеса, парень. Истинно говорю — чудеса. Лежишь на моей печке, в моем исподнем, накормлен, напоен, а кто ты есть — хрен тебе знает. Во дожили так дожили.
Славка уже засыпал под этот разговор, не мог удержать тяжелых век. Последние слова, с какими он уснул, были о войне.
— Во дожили, а почему дожили? Потому что война. Война! Дела эта непоправимая... Война. Кому война, а кому хреновина одна. Не так ли?.. Дрыхнешь, ну и дрыхни, а кто ты такой есть — хрен тебе знает...
Утром Славку разбудили. Хозяин стоял внизу одетый, обутый, видно, уже побывал во дворе, поглядел что и как, не видно ли, не слышно ли кого.
— Слезай,— сказал он без вчерашнего балагурства.— Позавтракаешь — и с богом. По нынешнему времю два мужика в доме — дюже много, и прихлопнуть могут. Так что не гневайся.
Белье велели на себе оставить, гимнастерка и галифе были сухими и теплыми, высушены были и сапоги с портянками. Головки сапог, чтобы не трескались и были помягче, смазаны дегтем. Славка оделся, обулся и почувствовал себя здоровым, подтянутым, только под самым сердцем почти неслышно, но постоянно скулила все та же беда: опять куда-то идти, что-то делать, чего-то искать...
Когда стал собираться, хозяин сказал:
— Шинелка мокрая, не высохла,-да и ни к чему тебе шинелка. В этом легче пройдешь.— Он взял со скамьи и бросил Славке коричневую одежонку, видать, еще из дореволюционного домашнего сукна. Подумал Славка, подумал и натянул на себя этот полузипунчик с нашивными матерчатыми карманами, местами побитый молью, посеченный, местами залатанный. Шапка, зипунок до колен, сапоги, смазанные дегтем,— вид справный, крепенький. Но Славка взглянул на себя со стороны и показался самому себе жалким. Он стоял у порога, ждал, пока кликнет хозяин, вышедший еще раз поглядеть кругом — нет ли глаз лишних, опасности какой. Стояла и хозяйка, прислонившись спиной к печке.
— Сам-то дальний? — спросила она точно так же, как и вчерашняя баба.
— Дальний.
— Небось жена убивается, детишки...
— Да что вы,— засмущался Славка,— какая там жена...
— Ну мать.
— Мать другое дело.
Хозяйка пригляделась к Славке, заросшему черной щетинкой, и вздохнула, и с тихой, уже забытой, а может, и не забытой еще, но какой-то горькой игривостью в голосе заметила:
— А и правда, совсем еще молоденький.
Поблагодарил, попрощался Славка и пошел краем
поляны, потом лесом, пошел на юг, где в середине дня будет блуждать за тучами невидимое солнце. Теперь он хоть что-то знал, куда и зачем идет.
— В Брянских лесах,— говорил за столом хозяин,— там нашего брата навалом. Сам оттуда. Дак у меня дом рядом,— как бы оправдываясь, сказал он про себя.— А твое дело — дави к им. Их-то в укружении цельные дивизии пооставались. Может, попадешь, а может,— вздохнул он,— пулю словишь, не дай-то бог. А итить надо.
И Славка пошел. Все же что-то такое забрезжило впереди.
5
Хотя язык уже не раз выручал, все же не хотелось больше пытать судьбу, Славка стал обходить немцев, опасался встреч с ними. Силы вернулись к нему, а вместе с силами вернулось все, что есть в живом человеке, например страх. Теперь Славка полностью осознавал тот ужас, ту бездну, что оставил за своей спиной, что ушло от него вместе с колонной на Юхнов. Теперь было страшно представить себя в прежнем положении, в каком он находился всего два дня тому назад. Но Славка понимал, как легко можно вернуться к тому ужасу, в ту бездну—стоит сделать один только неверный шаг, на минуту забыться, сблагодушествовать. И он не забывал-
ся, не благодушествовал, подальше держался от дорог и деревень. Даже в сумерках, когда надо было искать ночлег, не вошел в селение, оказавшееся на пути, а стал обходить его темной балочкой, потом кромкой подступившего леса, потом полем.
В избах зажигались огни, когда он заметил на отшибе от деревеньки черный сруб. Переждал, пока совсем стемнело, и только потом подошел поближе. Это была банька. Заглянув в черные оконца н ничего там не разглядев, Славка открыл дверь. В предбаннике что-то шевельнулось, ширкнуло соломой. Славка онемел от внезапного испуга, остановился на пороге, мороз быстро прополз по его спине, подступил к затылку, поднял волосы. Деревянным голосом Славка спросил:
— Ну, что молчишь тут? Кто такой?
— Не могу тебе ответить, дорогой,— отозвался человек, лежавший на соломе.— Сам, понимаешь, не знаю, кто я такой. Закрывай, слушай, дверь, тепло уходит.
Славка переступил порог. Человек, лежавший на соломе, приоткрыл печную дверцу, и предбанничек, возле самой топки, красновато осветился.
— Перепугал насмерть. Как зовут тебя? — спросил Славка, опускаясь на солому.
— У меня, слушай, тоже язык отнялся. Зовут меня Гога.
— Ну, а я Славка,— сказал Славка и в темноте нашел Гогину руку, пожал ее.— Между прочим, Гога, я тоже с Кавказа, только с Северного.
— Смеяться, слушай, после войны будем. Ночью, в бане, встретились сыны Кавказа.
— Ты еще доживи до этого,— сказал Славка.
— А почему не доживем? Почему, Слава? Я думаю, доживем.
— Может быть. А я, Гога, почему-то думаю, что меня убьют.
— Ты мне, слушай, помешал ужинать,— сказал Гога,— теперь мешаешь жить. Не говори, слушай, такие вещи.
Гога еще с вечера зале! в подлеске и оттуда наблюдал, всех пересчитывал, кто приходил в баню и уходил оттуда. Когда ушел последний, Гога на картофельном поле собрал картошек, попалась брюква, захватил брюквы и, заняв баньку, собирался на славу поужинать. Теперь стали ужинать вдвоем. На первое была печеная картошка, на второе — холодная и сочная брюква.
Потом Славку и Гогу потянуло на воспоминания, они стали вспоминать свою жизнь. Они лежали на соломе, в тепле, и каждый вспоминал свое, один — Москву, другой— Тбилиси. Гога был армянин, но родился и жил в Грузии, в Тбилиси, и звали его на грузинский манер Гогой, и говорил он с грузинским акцентом. Окончил Гога художественное училище и готовился стать великим художником.
— Слушай,— приподнялся он от волнения,— когда война, понимаешь, когда совсем темно в этой, понимаешь, бане, я могу признаться тебе, что на самом деле буду великим живописцем. Могу признаться или не могу? Конечно, я стану великим теперь только после войны. Слушай, твой портрет напишу, тебя будет знать весь мир.
— Я верю,— сказал Славка,— но ты не играй с судьбой.
Они уснули друзьями, уже хорошо знавшими друг друга, хотя темнота помешала им увидеть друг друга в лицо. Одного не успели они рассказать про себя: какая дорога, какая судьба привела их сюда, в эту ночную баньку. Гога ведь тоже бежал из плена. Свой позор они старательно обошли в разговоре, но каждый про себя помнил о нем до последней минуты, пока не уснули оба почти одновременно.