— Он у вас -конспиратор-романтик.
— Да ну его. Прилипнет как банный лист, все ему надо,—уже не без гордости за сына говорила мамаша.
Из этих вопросов, что задавал Саня, было ясно, что ему, Сане, хотелось бы иметь в Славкином лице человека необыкновенного. Например, пилота со сбитого фашистами дирижабля, не самолета, а вот именно дирижабля; а может быть, танкиста, который прорвался в тыл к немцам, закопал в лесу свой танк, переоделся и теперь ждет особого распоряжения, чтобы откопать танк и начать разгром немцев с тыла. А может быть, Славка по секретному заданию Ворошилова, а то и самого Сталина, пробирается в Берлин, а по пути будет поглядывать, как тут, в оккупации, живут разные люди, кто изменил, а кто так, отсиживается.
— Ведь вы же из Москвы, Слава? — спрашивал, строя свои ловушки, Саня. Ему очень хотелось прижать Славку к стенке, заставить открыться.
— А если я не из Москвы? Откуда ты взял, что я из Москвы? — уходил из ловушки Славка.
— Не из Москвы? Ох, Слава, ох, Слава.
Славка стал одеваться, ему хотелось проведать Гогу.
— Далеко? — спросил Саня.
— К товарищу схожу.
— Только ненадолго, Слава.
— Я нужен буду?
— Нет,— сказал Саня.— Только зачем же вы будете сидеть у чужих людей?
Фамилия человека с хохлацкими усами была Усов. Всех Усовых, от мала до велика, Славка застал дома. Их было что-то около десяти человек с бабкой. Все они толпились сейчас в одном углу. Что-то тут происходило. В центре сидел на табуретке Гога, он держал перед собой кусок фанеры, к ней прикноплена бумага от обоев. Гога рисовал. Сам хозяин в чистой рубахе сидел за столом и глядел в одну точку. Он позировал. Мелкота, среди которой Славка различал только одного человека, Володьку, с которым познакомился вчера вечером, когда определяли на ночь Гогу (Володька тогда сказал на прощанье: «И тут бомбят, и там бомбят, и тут бомбят, и там бомбят...»),— вся эта мелкота во главе с Володькой жалась за Гогиной спиной и, шмурыгая носами, старалась заглянуть в бумагу, где уже появлялся очень похожий их папка. Девки — старшая и младшая, одна красивее другой,— застенчиво шушукаясь, издали поглядывали на папин портрет, а портрет каким-то чудом все ясней и ясней выходил на обыкновенных обоях под обыкновенным карандашом, который попал — это было уже всем ясно — в необыкновенные руки.
С улыбкой наблюдала за рисованием мать семейства, нестарая и еще стройная женщина. Серьезно, почти не веря в то, что видела, наблюдала за Гогиной работой старуха.
— Все, дядя Петя, отдыхайте, дорогой,— сказал наконец Гога.
Все придвинулись к столу, куда Гога положил портрет, все заойкали, заудивлялись, девки почему-то покраснели, дядя Петя щелкнул кого-то по рукам — «не лапай, чего лапаешь», хозяйка улыбалась про себя и поглядывала то на портрет, то на Гогу: не жулик ли какой. Гога тихо сиял. Портрет и хозяин были действительно похожи как две капли воды. Оказалось, что дядя Петя со своими висячими усами был очень красив. Этому приятно удивилась жена, заметили это и взрослые дети. Младшая красавица капризно, немножечко в нос сказала:
— Папка-то у нас красивый какой.
— Гога же великий художник,— сказал Славка.
— Великий не великий, а сам-то, знать, не умеешь так-то,— сказала хозяйка, и Славка понял по ее ревнивому тону, что Гогу тут приняли и полюбили.
— Это правда, не умею.
Но как бы ни преклонялись тут перед Гогой, у Славки в этом большом и дружном семействе тоже был свой друг. Володька уже вертелся возле него. Славка поздоровался с ним отдельно, за руку.
— Как живешь, Володя?
— И тут бомбят, и там бомбят,— сокрушенно ответил Володька.
— Кто бомбит?
— Хвашисты.
— Бомбят, гады.
Когда налюбовались портретом, а хозяйка попросила дядю Петю, то есть мужа своего, сделать рамку, чтобы повесить портрет на стене, когда все, что можно сказать по этому поводу, сказали, Славка достал вчерашнюю лис-товку и с разрешения хозяев стал читать. Володька сидел рядом и слушал внимательно, как взрослый.
— Правильно, — сказал дядя Петя, когда закончил Славка,— конечно, спросют. Только не знаешь, куда податься.
— Пускай других спрашивают,— отозвалась хозяйка.—Твои все вот они, а Родина пускай у других спрашивает. Она у тебя и не спросит, у тебя вон их сколько, навоевался, хватит. Слава богу, голову домой принес, а не оставил гдей-то, как другие.
— Еще не известно, где голова целей будет, война еще не кончилась,— сказал Славка.
ю
Прошел один день, другой и третий. Жизнь как бы приостановилась, и от этого постоянно, особенно по ночам, когда Славка лежал с открытыми глазами, ныло что-то внутри, мучила совесть и какое-то нехорошее предчувствие.
Гога теперь работал с утра до вечера. В тот же день пришли соседи поглядеть на портрет, за соседями потянулись другие. Перебывала тут вся деревня. Бабы шли не из простого любопытства. Каждая несла фотокарточку мужа, или сына, или брата, воевавших где-то, а может, и погибших уже, просила сделать большой портрет на память. Гога рисовал портреты на обоях, бабы несли ему за работу яйца, масло, сало, что могли и сколько могли. Дядя Петя, а в особенности хозяйка были довольны таким неожиданным оборотом дела.
Навестив Гогу, Славка обычно заходил к Сашке. Там целый день стояло хи-хи да ха-ха, смех, да шуточки, да веселые игры Сашки с девками. Славка сидел тихонько, часто задумавшись о чем-нибудь, хозяйка возилась с домашними делами, замешивала поросенку, наводила пойло для коровы. Справившись с делами, садилась на казенку, вязала и не без удовольствия наблюдала за Сашкиными развлечениями. Он хватал в охапку какую-нибудь девку, падал вместе с нею на кровать, лапал ее, давил своим здоровенным телом, а сзади налетала на него другая, колотила по спине, щекотала, старалась стащить, опрокинуть, но через минуту сама попадала под него, лежала сама под Сашкой. Сашка сопел от натуги, девки визжали, заливались смехом. Конца этому предвидеть было нельзя. Всем это нравилось, в том числе и хозяйке. Она следила за шумной возней и то и дело кого-нибудь поддерживала, подбадривала:
— Тах-та, во тах-та его.— Или наоборот: — Во тахта ее.
Однажды она посмотрела на Славку и с искренним удивлением спросила:
— Слава, а почему ты не жируешь? Не больной, случаем?
Славке стало ужасно стыдно, он покраснел, но постарался скрыть это, ответил как можно равнодушней:
— Да я не умею, у нас так не принято.
— Во тах-та, а у нас во, видишь, жируют. А чего же делать, пока молодые?
Девки были и в самом деле молодые, только что начинали наливаться силой. Одна была тоненькая, светленькая, с какими-то сквозными и вроде удивленными глазами, бойкая, голосистая; другая поменьше ростом, но поплотней, что-то такое уже знавшая, она тихоней была, даже в этой игре.
Иногда Сашка уставал, вырывался красный, садился на лавку, отдыхал, затевал разговор с дедом.
— Так ты, дед, в кавалерии служил? — орал он на ухо деду. Тот сразу заводился, сердито поворачивался к Сашке и, шамкая беззубым ртом, ругался:
— Глупай, не в кавалерии, а в артиллерии. Я бомбардир-наводчик.
— Не верю! — кричал Сашка.
— Глупай, мы у Аршаве стояли, полковник крестом пожаловал. Я во стреляю.
Сашка махал рукой: да ну, мол, стреляешь.
— Не махай. Я из ружья чего хочешь тебе собью. Я охотник.
— Охотник? Ты?
— О, глупай1—Дед надвигался, разгоряченный, на Сашку и тоже кричал, будто и Сашка был глухой.— Ну, скажи, какие носы у диких уток? Не знаешь.
— Знаю! — кричал Сашка.
— Ну, какие?
— Деревянные!
— Глупай,— уже тихо говорил дед, обиженно тряс головой и насовсем отворачивался от Сашки.
Хозяйка и девки хохотали. Сашка садился наконец на поваленную табуретку, надевал передник и принимался за дело. Он сапожничал немного, зарабатывая себе на хлеб.
А утром пришла беда, то есть пришла она ночью, но узнали о ней утром.
Сашка в игры-то играл дома, там, где жил, а ночевал в другом месте, у молодой вдовы, Козодоихой звали. По-жнровал с девками, деда подразнил, валенки чьи-то подшил, а как стемнело, ушел к Козодоихе. Жила она одна. Ушел и ушел. Не первый раз.
Девки иногда обижались, говорили, когда Сашка переходил дозволенные границы:
— Ты, Сашка, это оставь, вон к своей Козодоихе иди за этим.
Ушел и ушел.
Сашка у одного проходившего мимо окруженца выменял на сало пистолет «ТТ». Сначала прятал оружие, потом поделился секретом своим со Славкой, показал пистолет, потом стал носить его во внутреннем кармане пиджака. Не утерпел, похвастался и перед Козодоихой, намекнул, что пригодится скоро. Вдовушка, видно, поделилась с подругой, может быть, даже похвасталась. Словом, часу в двенадцатом ночи в дверь постучали. Сашка забрался на печь, когда узнал, что стучится староста. Козодоиха долго не открывала, пока староста не пригрозил взломать дверь...
Утром, когда Славка проснулся, почувствовал тревогу. Саня, Петька и Танька и мамаша Сазониха держались как-то не так, необычно* По обрывкам фраз Славка ничего не мог понять, хотя было ясно: что-то случилось. Не глядя на Славку, мамаша Сазониха сказала:
— Как бы не нагрянули пестуны проклятые.— Пестунами Сазониха называла немцев, — А ведь нагрянут, старостиха уже на станцию укатила. Ох, будет, что будет-то. Тебе-то куда? Куда-нибудь деваться надо. Ох, будет.—Она причитала так и возилась у топившейся печки.
— Мамка, но ведь Славка же наш?! — сказал Саня.
— Ох, ваш. Ох, будет, что будет...
Славке тяжело было слушать стоны, он понимал, что мамаша Сазониха тяготится им, уже, видно, жалеет, что приняла. Славка оделся и вышел.
Тут никакой бедой не грозило, тут было хорошо, как только бывает погожим зимним утром. Дымки стояли над крышами, чуть подкрашенные солнышком, снег лежал на болоте, на крышах, на улице плотный и сизый, игристо сверкал на открытом солнце, морозной дымчатой синевой туманился в тени. Все в это утро было как бы схвачено этим морозным туманцем, дымчатым светом — и небо, и сугробы, и деревья, и санный след на дороге, все отдавало перламутром. Славка шел скрипучей тропинкой к Сашкиному дому, а оттуда вверх по улице, через мосток, под которым текла речушка или канава, или, как называли ее в деревне,— сажалка. Сажалка черной лентой вплеталась в перламутровое утро, над черно