й водой курился легкий парок. За мостком, на взгорке, стоял тот самый домик, где жила Козодоиха. Славка шагнул в открытую калитку, поднялся по ступенькам крыльца в сени. Дверь в комнату была открыта, там, в морозной стуже, в двух шагах от порога лежал убитый староста. Он лежал боком, скорчившись, дико синея одним глазом. Возле валялся оброненный немецкий автомат. Дальше, в углу, на куче картофеля, лежал навзничь Сашка. Лицо его было обращено к дверям. Он лежал в брюках, босиком, в белой нижней рубашке, заправленной в брюки. На белой рубашке, по животу, чернело три дырки, из которых тихо пузырилась красная кровь. Руки его беспомощно вытянулись вдоль тела, видно было, что он не в силах не только подняться, но даже пошевелить руками. Лицо его было белым, испарина еще держалась на лбу, еще не высохла, и светлая прядь волос еще была влажной. Он смотрел на Славку неподвижными, но еще живыми глазами, в которых была ужасная тоска и вроде смущение или виноватость за то, что вот так все получилось.
Он пошевелил пересохшими губами.
— Видишь, Слава... что он со мной сделал...— проговорил он, и глаза его заплакали, хотя ни один мускул не тронулся на лице. Пузырилась кровь из трех дырок. Пистолет «ТТ» лежал на картошке, рядом с правой Сашкиной рукой. И холодно было, как на улице.
Славка закрыл дверь, ушел искать Сашкину полюбовницу. Она была у соседей. Сидела, черноглазая, красивая, щеки мокрые, плакала, всхлипывала по-детски.
— А ну-ка выйди,—сказал Славка и вышел во двор. Никогда еще он не испытывал такой ненависти к женщине. Козодоиха покорно вышла за Славкой, остановилась перед ним, всхлипывая.
— Сбежала. Перевязать не умеешь? — сдавленно сказал он.
Козодоиха затряслась, придвинулась к Славке, повисла на нем, головой к плечу прижалась.
— Славочка,— лепетала сквозь слезы,— я боюсь. Славочка, боюсь,— и опять зашлась в плаче.
— Если не пойдешь, я тебя убью сейчас.
Козодоиха кулаком вытерла слезы, выпрямилась.
— Прости, Слава, я перевяжу сейчас, только ты схоронись, немцы сейчас будут. Уходи, миленький.
Славка проводил Козодоиху, подождал, пока она достала простыню и стала рвать ее на бинты, посмотрел последний раз на Сашку и ушел. Еще раньше, когда разыскал Козодоиху и шел с ней, спросил:
— Как было?
— Я не открывала, не хотела открывать, потом открыла, он велел огонь зажечь, автомат держал на животе, потребовал Сашу, на меня автомат направил. Саша с печки отозвался, надел брюки, слез. «Что, говорит, надо?» — «Сдавай оружие!» — и стал ругаться по-страшному. «Нету никакого оружия»,— сказал Саша. «Давай»,— говорит. «Нету». Тогда повел он перед Сашей автоматом, загремело все. Я закричала. Саша не упал, он пошел на него, прямо в лоб выстрелил и сразу убил. Сам пошатался, отступил, хотел на сундук сесть, да упал на картошку. Люба, сказал, прости. Я перепугалась и убежала.
Славка зашел к Усовым. Там была паника. Гога сидел одетый, никто не знал, что делать. Хозяйка говорила, надо прятаться, дядя Петя возражал. Найдут — всем крышка, ни старых, ни малых не пожалеют. Славка тоже не мог ничего посоветовать, он сказал:
— Даже не перевязала, сволочь.
Все промолчали. Через минуту замельтешило, загалдело на улице. Немцы приехали. Хозяйка выглянула, перед Козодоихой толпа собралась. Тогда дядя Петя предложил идти в толпу, смешаться с толпой, что всем, то и нам. Пошли.
Люди стояли тихо, голосила старостиха, грозила кому-то. Покрикивали немцы, их было двое. За штакетником, на снегу, стоял выведенный сюда Сашка. Он стоял, как был, в белой рубашке, выпущенной поверх бинтов и окровавленной, в брюках и босиком. Немец подтолкнул его, сказал, чтобы шел через двор к огороду. Сашка сделал несколько шагов по чистому снегу, оставляя на нем чистые следы босых ног. Оглянулся. Немец крикнул: давай, давай. Еще сделал Сашка два-три шага, и немец поднял карабин и выстрелил в Сашкин затылок. Попал точно. Сашка одновременно с выстрелом резко остановился, даже чуть отшатнулся назад, вроде на стенку наткнулся, потом медленно завалился вперед лицом.
— Weg! — крикнул на толпу немец, и все стали расходиться. Дядя Петя, Гога и Славка снова вернулись в дом. Сидели не раздеваясь. Разделся только дядя Петя. Он был в солдатских бриджах, в белых шерстяных носках и в шлепанцах. Ходил по комнате, не мог успокоиться. Дети забились по углам, говорили шепотом. Володька терся возле Славки.
Мимо окон быстро прошел хорошо одетый человек в смушковой шапке. За ним едва поспевали два немца. Резко распахнулась дверь. Человек в смушковой шапке шагнул на середину комнаты, диковато обвел всех глазами.
— Что за жидовская компания?!
Дядя Петя заикнулся было что-то сказать, но человек в шапке сорвал с руки кожаную перчатку и наотмашь ударил ею по дяди Петиному лицу.
— Молчи, сволочь!
Славка услышал, как из большой дяди Петиной семьи вырвался крик. Кто-то из маленьких заплакал. Человек нервно обернулся.
— Сволочи! — сказал он, потом схватил за грудки дядю Петю и ударил в лицо кулаком. Кровь потекла из носа. Дядя Петя растер ее рукавом рубахи, отступил назад и стал что-то говорить:
— Да вы что, товарищ Серегин...
И еще ударил дядю Петю человек в шапке. Потом злобно еще, еще и еще. Он рвал на дяде Пете рубаху, и бил его, и ругался при каждом ударе.
— Товарищ... Я покажу тебе, какой я товарищ... Брянский волк тебе товарищ...
— Господин Серегин,— все отступал и все старался укрыться от удара, но не мог укрыться дядя Петя.
— Я покажу тебе, сволочь... Двадцать пять лет терпел, сволочь... Двадцать пять лет... Двадцать пять лет, сволочь...
В голос плакали дети, жались по углам взрослые. 8о-лодька, которого Славка держал в своих коленях, рвался вступиться за отца. Он не плакал, а люто смотрел в затылок человеку, избивавшему отца, и вырывался из Славкиных рук и коленей. От последнего удара дядя Петя не устоял, полетел на пол. Серегин выскочил на улицу и через минуту вернулся с двумя немцами, кивнул на Славку и Гогу, сказал что-то — Славка не мог разобрать слова — и снова бросился к дяде Пете.
Славку и Гогу вывели на улицу. У мостика через сажалку немцы остановились, огляделись, потом показали, куда надо идти. Надо, оказывается, свернуть с дороги и идти вдоль берега вверх, в сторону черного леса, откуда текла эта черная незамерзающая речушка. Входила речушка в улицу через пустой промежуток между двумя дворами. В этот промежуток, по берегу сажалки, по пушистому, нетронутому снегу и повели немцы Славку и Гогу. Как только вошли в этот пустой промежуток, Слава догадался, куда их ведут. Он догадался, но как-то ничего не почувствовал, не хотелось ни чувствовать, ни понимать.
Далеко немцы не пошли, тут же, в пустом промежутке, велели остановиться. Прикладами объяснили, что надо стать на краешек берега, спиной к черной воде. Ребята послушно подались к самому берегу, где пушистый снег шапками, грибами, какими-то диковинными головами нависал над водой. Под этими шапками, грибами, головами стояли, видать, кустики какие-либо, кочки или камни. Были такие шапки и посередине речушки, вроде пасхальные куличи стояли на столбиках. И все это красиво отражалось в черной воде.
Славка и Гога послушно подошли к самому берегу и повернулись к нему спиной. Немцы стояли напротив, перед глазами. Сейчас они поднимут карабины. Вот они и на самом деле подняли карабины. Гога
сказал:
— Жаль, Слава, не напишу я твой портрет, не узнает тебя мир. Жаль, дорогой.— Он прикрыл шарфиком нос и даже не взглянул немцам в глаза, в черную пустоту их карабинов.
Славка ничего не ответил. Он смотрел поверх черных стволов, поверх зеленых пилоток, нахлобученных до самых ушей, смотрел на перламутровый день и не испытывал ни ужаса, ни страха перед смертью, потому что не верил в нее до самой последней минуты. Он не вспомнил про давнюю свою загадку: почему люди покорно исполняют все, что говорят им их палачи перед казнью, почему сам он покорно вышел из дома, завернул перед мостиком вдоль берега, доплелся до самого места, потом подступился к самой воде, повернулся к ней спиной, чтобы потом свалиться туда или чтобы можно было потом легко столкнуть туда его труп. Он не думал об этом, он сам был теперь в положении тех, которые послушно снимали кожаные куртки, сапоги и даже носки, которые делали все это только потому, что надеялись, может быть бессознательно, как надеялся сейчас и Славка— тоже бессознательно, — на какое-то чудо. Он цеплялся за эту надежду до последней секунды и в ожидании чуда послушно исполнял все, что ему приказывали его убийцы.
Лязгнули затворы. Грохнул выстрел. Немцы испуганно и резко повернули головы вправо, на дорогу. Там, перемахнув через мостик, как вкопанный остановился вороной жеребчик, запряженный в новенькие санки. В санках высилась сильная фигура седока в шапке-кубанке, в черном дубленом полушубке, затянутом портупейными ремнями. Седок медленно опустил руку, в которой держал, не вложил еще в деревянную колодку, тяжелый маузер. Через минуту маузер привычным толчком был водворен в деревянное ложе, а хозяин его легко соскочил на дорогу и, пружиня шаг, почти бегом бросился к месту расстрела. Не спрашивая никого и ни о чем, он схватил за шиворот крайнего немца и швырнул его в снег, другого двинул в спину так, что тот без оглядки заспотыкался к дороге.
— Немчура вшивая...
Потом к Славке и Гоге:
— Завтра придете ко мне, получите вид на жительство, а то, чего доброго, и правда прихлопнет какой-нибудь мерзавец.
Немцы и тот, в смушковой шапке, быстро смотались на станцию. А через час в школе, перед густо сбитой тол-
пой дебринцев выступал Славкин и Гогин спаситель, начальник волостной полиции Марафет. В Дебринке все знали его с давних времен и называли Марафетом,— может, у него настоящего имени-то и не было. Вплоть до самой войны работал он буфетчиком на железнодорожной станции, через которую пришли сюда Славка и Гога и которая видна была с высокого места Дебринки.
«Зайдем к Марафету»,— говорили когда-то мужики, если хотелось принять свои сто пятьдесят с прицепом. «Одолжи у Марафета», — говорили бабы, если случалось на станции купить что-нибудь, а денег не