Главный, повернувшись к своим, пошептался там, потом сказал:
— Пойдешь с нами, Холопов.
Он попросил хозяйку найти что-нибудь белое, чем прикрыть Славку вместо маскхалата. Нашлось. Хозяин до войны работал в пекарне, остались от него белые рабочие куртки. Натянул поверх своего зипунишки, ничего, все-таки до половины стал белым. Первым подошел и тем самым как бы признал Славку тот паренек, почти подросток, который до этого строго и неприступно стоял у выхода, играя длинным ремешком нагана. Он подошел по-доброму, ло-свойски — после этого паренька Славка был самым молодым из всех партизан,— подошел и неожиданно баском, правда не очень еще устойчивым, сказал:
— Давай застегну. Меня Витькой зовут. Понял? Вместе пойдем.
Хотя Славка не намного был старше Вити, все же подумал: «Совсем пацаненок». Однако был рад Витькино-му вниманию.
Деревня уже спала. За крайней избой свернули по снежной целине к лесу. Главный отстал со Славкой от всех, подробно выспрашивал: где родился, кто отец, мать, где учился, как попал сюда. Больше всего главного заинтересовало, что учился Славка в институте истории, философии и литературы в Москве. Он сказал:
— Интересно. Я обязательно уговорю комиссара взять тебя к нам. Сейчас нельзя, сейчас ты сходишь с нами в разведку и останешься в Дебринке. В другой раз мы заберем тебя. Обязательно. А я учителем был. Правда, математику преподавал, но литературу люблю и философию, ну и историю. Давай подтянемся.— Они зашагали по глубокому снегу быстрей, поравнялись с группой. К Славке тут же пристроился Витя.
Шли опушкой леса. Безлунную ночь слабо освещало снегом. Среди деревьев в снегу почти невозможно было заметить мелькание, перемещение теней — белых на белом. Если кто оглядывался, сразу бросалось в глаза черное лицо.
Витя шепотом рассказывал про себя, про своего старшего брата, который тоже в отряде, про отца, который воюет где-то, про мать — она живет на станции, куда они шли сейчас в разведку и где раньше, до войны, отец был начальником, а теперь там начальником волостной полиции дядя Марафет.
— Я знаю Марафета,— сказал Славка.
— Ну тебя!—обрадовался Витя.—А я хожу домой к нему, по ночам, он мне сведения передает о немцах, а против нас воюет. Во зараза. Он у отца буфетчиком был.
— Знаю,— сказал Славка, но не стал рассказывать о своих приключениях в Дебринке.
Передние замедлили шаги. Значит, станция близко. Останавливаться стали, озираться, прислушиваться.
— Хочешь,— сказал Витя на ухо Славке,— немного каган понести? Хочешь?
— Давай,— шепотом ответил Славка.
Витя долго отвязывал ремешок, пальцы на морозе плохо слушались. Все же отвязал. Наган, вроде не такой уж большой, неожиданно оказался тяжелым в руке. Славка шел теперь с этим наганом, опустив дуло книзу, и наконец-то окончательно успокоился. Он был спокоен и думал спокойно, он даже устал, как и другие, от ходьбы по глубокому снегу. Только теперь он сообразил, что с той минуты, когда вошел в избу к партизанам, и до последнего момента, когда в руках еще не было этого нагана, его била какая-то противная мелкая дрожь.
Когда-то давно, очень давно, когда еще он жил в родном селе и было ему, может быть, пять, а может, шесть годков, вот так же била его знобкая дрожь, но там было все понятно, потому что там была особенная ночь, рождественская. Славка, поднятый среди той ночи, слезал с печки, одевался потеплее, брал сумку и отправлялся христославить по ближним хатам. Пока одевался, пока выходил на улицу в рождественскую морозную ночь, колени его дрожали и все колотилось внутри от неурочного вставания, от необычности всего этого рождественского промысла. Он входил в один двор, стучался в темное окно, через которое можно было увидеть масленое мерцание лампадки перед иконами, ему открывали, и он по-скворчиному раскрывал рот и кричал: «Рождество твое...» Получал свой пятак, либо орехов горсть, либо кусок пирога или конфету и с дрожащими коленками уходил к другому двору. Потом постепенно дрожь проходила. А когда уже светало, счастливый, с полненькой сумкой возвращался домой. Гремели орехи в сумке, медно звякали в кармане пятаки. Отчего-то эти рождественские ночи вспоминались и та, рождественская, дрожь.
13
Все было вроде как и было. Утром Славка проснулся в обычный час, у печи орудовала ухватами мамаша Са-зониха, потом умывались, Петька поливал из медной кружки на руки Славке, потом завтракали. Никто не на* поминал о вчерашнем, и Славке начинало уже казаться, что партизаны, их главный, их подросток Витя, ночной поход к станции — все это приснилось во сне, ничего этого не было на самом деле. Только заметно было, как Саня чуть похитрей и повнимательней поглядывал на Славку. Все они — и мамаша Сазониха, и Саня с Петькой, и Танька — вчера не ложились спать, когда ушел Славка. Они потушили свет и сидели перед окнами, глядели в ночную пустоту. И дождались, увидели их, и Славку узнали среди них, в короткой белой курточке поверх своей одежки.
Вернулся Славка перед рассветом, мамаша Сазониха открыла ему молча, ни о чем не спросила.
Все было как было. И все же что-то тревожное поселилось в доме, какое-то молчаливое ожидание несчастья. И не только в доме Сазонихи. Уже утром стало известно, что староста Прокопий Гуськов с рассветом бежал на станцию. Все знали о ночном посещении партизан, о Славкиной с ними встрече и чего-то все ждали. Ждали, что Прокопий привезет немцев, ждали нового появления партизан, ждали неизвестно какой еще беды. Однако — обошлось. Прокопий вернулся со станции только на третий день, привез две винтовки, запил сильней прежнего, и тревога в Дебринке потихоньку улеглась. Один лишь Славка считал дни, все надеялся, а временами думал, что его обманули, даже не обманули, а не приняли во внимание,— мало ли таких разбросано по деревням! Но однажды ночью, когда все уже спали глубоким сном,— стук, стук, стук в окошко. Окна заиндевели, тепло уже успело выдуть, не видно ничего сквозь мохнатое, в узорах, стекло. Стук, стук, стук. Мамаша Сазониха пришлепала босиком к спящему Славке, тронула его за плечо:
— Слава, за тобой пришли.
.— Кто?— И Слава тоже услышал теперь: стук, стук, стук.
Немцы — эти в двери должны бить, громко, а тут в окошко, тихо,— значит, наши.
Опять эта дурацкая рождественская дрожь. Как только вскочил, быстро за рубашку, за штаны, где-то тут портянки были,— и заколотила эта дрожь.
Когда Сазониха открыла и засветила лампадку, Славка уже стоял на ногах — одетый, обутый. Главный, полуобняв Славку за плечи, без лишних слов вывел его из хаты. Вышел Славка, ни с кем и не попрощался. В сторонке от Сазонихиной хаты, на болоте, стояли сани. Лошадь успела покрыться инеем.
— Давай,— шепотом распорядился главный, когда уселись в задке розвальней. Впереди еще сидели двое.
Сани, скрипнув, тронулись. Главный рукой в овечьей варежке хлопнул Славку по плечу и опять шепотом выдохнул:
— Живой, черт.— И заметно было, что он рад был этому.
— Вы знаете,— сказал Славка,— у меня тут дружок, вместе пришли, надо бы за ним заехать.
— Ты уж погоди, давай с тобой разберемся. Честно скажу, не думал, что живой. Был уверен, что немцы тебя заберут после нас. Душа изболелась. Зачем, думаю, в разведку взял, если в лагерь не мог забрать? В лагерь мы никого не берем. Думал, кокнут тебя немцы. Откровенно тебе говорю. А тут все же дай, думаю, загляну, на всякий случай, А ты вот живой. Повезло, значит, Если, думаю, живой, возьму на свою ответственность,
Славка молчал. Что же ему, благодарить, что ли, за все это?
Целиной выбрались в конец верхней улицы, к тому сараю, за которым в тот день, накануне первого приезда партизан, вспыхивала тут солнечным рикошетом санная дорога. Свернули к стенке сарая. Остановились.
— Хотели старосту взять,— сказал главный.— Пойдешь с нами или у лошади подежуришь?
— Пойду,— ответил Славка.— Только он алкоголик.
Все они, продажные шкуры, алкоголики. От страха пьют.
Прокопий жил как раз на этой верхней улице. Домик с крылечком, не в пример Сазонихиной избе. Долго стучали, уже хотели уходить. Черт с ним, со старостой, как бы рассвет не застал, заметят, а станция под боком. Не уйдешь, словят. Но тут скрипнула дверь, женский голос спросил:
— Кто?
Открывай, свои,— сказал главный.
Помолчали за дверью, поколебались, открыли.
Домна зажгла свет. Была она в нижней рубахе и не подумала накинуть на себя что-либо. Поглядела на главного, на другого с ним, на Славку, все поняла.
— Вот он лежит, возьмите его за руп с полтиной,— сказала она и ушла за ситцевую занавеску.
Прокопий, одетый, в сапогах, лежал на лавке, под головой — шапка. На стенке, повыше спящего, висела винтовка. Главный кивнул напарнику, тот снял оружие. Потом растолкали Прокопия. Староста замычал, но вставать не хотел. Главный приподнял его, посадил на лавку, придерживая, чтобы не свалился.
— Не буду разговаривать с тобой,— еле ворочал языком Прокопий,— и отстань ты от меня, и не человек ты, и разговаривать с тобой не буду.
Голова Прокопия висела как пришитая. Главный отпустил старосту, и тот снова повалился на лавку.
— Ну, повезло тебе, шкура.
Ушли. А что можно сделать? Тащить пьяного на себе, шум поднимать, соседей будить? Ладно, до другого раза.
После Дебринки, затемно еще, проехали соседнюю деревню, потом еще одну, уже на рассвете. Потом в третьей остановились.
Встало солнышко. Не прячась, рысью промчались по накатанной дороге, свернули куда-то в переулок, въехали во двор. Улицы деревни были по-довоенному спокойны, люди ходили, бабы у колодцев, дымы над крышами. На улице, по санному следу, рассыпаны соломинки, пучки сена обронены, конский помет. Живая дорога. Патрули ходят с винтовками.
Весело вошли в дом. В сенцах снег обмели с сапог, с валенок. Весело стали здороваться. Говорили громко, полным голосом, с шутками. Дымили вкусным самосадом. Две бабы — молодая и старая — весело колготились у печки. Шипела сковородка, весело постреливало на ней, несло густым запахом жареного сала. Загремели табуретки, мужики усаживались за стол. Хлеб, бутылки с мутной самогонкой, капуста соленая, огурцы, лук, и посередине стола — сковорода, полная золотистой, жаренной с салом картошки. Весело стало у Славки на душе.