— Ты гляди, как только командиром поставили, так ранение за ранением, сперва уху оторвали, потом вон куда саданули, в плечо. Арефия дак в пятку, а Ваську вон куда, в плечо. Других не трогает, а его раз за разом.
— Это они убить меня хотят, но достать не могут. Меня достать нельзя.
Ранило и Витю, в руку, неделю лежал в деревне. Одного убило, тоже Виктором звали, тихий, неразговорчивый был, раньше вроде на дирижабле плавал, то ли сбили дирижабль, то ли еще как попал парень в окружение, а потом и в отряд, словом, убило тихого Виктора, интеллигента. Славка же был цел и невредим, обходилось пока, и втайне, про себя, он твердо верил, что теперь, после дебринскнх происшествий, с ним ничего уже не случится.
И по черной тропе находились вдоволь, и по черному лесу. Снег сошел вовсе, позеленели стволы осин, покраснели прутики в березовых рощах, набрякшие почки всюду пооткрывали свои птичьи клювы, и оттуда уже повысовы-вались пламенные зеленые язычки. Апрель был на исходе. Васькина группа вернулась после очередной вылазки сплошь вся грязная, заросшая щетиной, до смерти уставшая. В деревне застала она связного из лагеря, который сообщил, что можно писать домой.
— Куда домой, к фрицу, что ль?
— Пиши к фрицу, если он тебе дом.
— Зачем же, пиши так: Брянский лес, Серому волку.
— А вы знаете, что волк из Брянского леса ушел? Куда? Через линию фронта, на Урал, частично в Сибирь.
— Вот сволочь, ушел. А медведь как, не слыхал?
— Медведь тоже ушел.
— Ну, ладно, ты давай серьезно. И в Москву, что ли, можно?
— Можно.
— А в Дебринку?
— В уккупированные места нельзя, во все другие концы можно.
— Видишь, в Дебринку, за семь километров, нельзя, а в Москву,— где она, та Москва!—выходит, можно. А курорт Сочи — Кисловодск тоже можно?
— Пиши, МОЖНО;
Славка сразу подумал о доме и о Москве. Домой-то, в Прикумск, он знал, как писать, а в Москву — думал, думал — некуда, где Оля, он не знал.
Не верил, что все это всерьез, что дойдет письмо, что мать прочтет, узнает о нем, не верил, а писал. «Может, вы думали, что меня уже нет, а я вон где оказался, в партизанском отряде. Как оказался, это целая история, после войны расскажу, а сейчас бьем фашиста с тылу, фронту помогаем, а живем, конечно, хорошо, как на войне».
Отдавал треугольничек связному и все не верил, как-то не похоже было все это на правду. А через полмесяца пришел ответ. Мало что ответ, пришло целых три письма — конверт, треугольник и открытка.
Через полмесяца взвод Арефия вызвали в лагерь. Сам-то Арефий оставался на месте, его назначили командиром созданного тут, в Голопятовке, отряда. Народу прибывало каждый день, отовсюду шли, из соседних деревень, из-за Десны, так что образовался новый отряд, и Арефия поставили командовать им, а взвод передали по рекомендации Арефия Ваське Кавалеристу. Когда пришли в лагерь, комиссар, Сергей Васильевич Жихарев, торжественно раздал первые письма с Большой земли. Конверт был от матери, треугольник от отца, открытка от Оли. Носился Славка со всем этим по лагерю, места не мог найти и все тянул, оттягивал эту минуту, чтобы начать читать. Уже заглядывал на обратную сторону открытки, где химическим карандашом было написано—. «Здравствуй, мой Славик», а дальше все исписано тесными буковками, местами размыто было, слилось все, и Славка томился в предчувствии, когда сядет где-нибудь, забьется куда-нибудь и станет расшифровывать непонятные, размытые места и, конечно, прочтет, расшифрует все до зернышка, до последней буковки.
Оля была на Урале, с институтом. Как она не поверила, когда написала Славкиной маме, не знает ли мама что-нибудь о сыне, «и тут же получила ответ и твой, Славик, адрес. Не верила, а когда получила, расплакалась, и сейчас все плачу, когда пишу тебе открытку».
«Дорогой сыночек,— писала мать без знаков препинания*— значит ты живой чуть не умерла я как получила письмо и отец тоже слава богу живой а вот Ванюшки нету убили его гады фашисты без памяти я лежала как узнала что его нету но переживать надо отец пишет что надо переживать и терпеть работаю и терплю тут у нас вакуированная научила на блюдцах гадать и вызывать кого хочешь вызывали мы Александра Невского но не отозвался давно ж он был а потом вызывали Пушкина и он ответил спросили мы что будет с нами и когда война кончится сказал что война будет долгая но окончательно мы победим так и отец пишет ды и мы так думаем мой сыночек».
Отец писал своим красивым почерком и с ошибками в каждом слове, что воюет хорошо, что был в окружении, «но вышел и даже вывел командиров по звездам, по-крестьянски, а у них были компасы, но поверили мне, и я их вывел. В настоящее время изматываем силы противника в жестоких боях, уже не далек тот час, когда и на нашей улице будет праздник, и мы доберемся еще до самого логова, то есть до Берлина. Твое письмо, Слава, взял корреспондент, будет печатать в газете, очень заинтересовался, все у нас, в нашей части, интересуются партизанами, поздравляют меня, что сын нашелся, да еще в партизанах».
Все отступило из-за этих писем на задний план, и молодая трава на полянке вокруг лагеря, и свежая зеленая краска, разбрызганная по дремучей черноте елок — это березки опушились глянцевым листиком,— и встреча с Анечкой, которая бегала теперь по лагерю и рада была, встретившись со Славкой и с Женей. Все ушло на второй план. А в лагере было как-то по-новому, непривычно. Во-первых, эта весна, во-вторых, эта Анечка, ее капризный голосок, казалось, раздавался одновременно из двух-трех мест, и в-третьих, опутанный проводами Фомич, как паучок, сидел в землянке и слушал через наушники Москву, все-таки наладил приемник. Славка застал как раз этот день, когда приемник заговорил, но слушать можно было только через наушники. У Фомича выстроилась очередь. Славке досталась песня. Она растрогала его до слез. «Давай закурим, товарищ, по одной, давай закурим, товарищ мой»,— чуть слышно доносила Москва свою новую песню до Славкиных ушей. По-мужски, по-братски пел какой-то хороший незнакомый человек. И письма, и эта песня, как настоящая встреча с Большой землей, с домом.
Славкин взвод вызвали в лагерь, чтобы отправить в главный штаб для охраны. Объединитель все-таки добился своего, создал объединенный штаб партизанских отрядов. Перед отправкой Сергей Васильевич построил взвод и выступил перед ним с напутствием. Часто обращался к Ваське, который стоял скучающим великаном, переминался с ноги на ногу. «И чтобы,— говорил Сергей Васильевич,— никаких эксцессов, товарищ Беленький (это у Васьки была такая фамилия). Что такое эксцессы, надеюсь, понятно?» — «Понятно, товарищ комиссар!» — Васька щелкнул по своему горлу щелчком. «И это тоже относится,— сказал комиссар.— Чтобы ни одного пятнышка не положили на свой отряд. Ты, Беленький, лично представишься Дмитрию Васильевичу, командиру объединенного штаба».
Но еще за день до отправления, до этой напутственной речи, в лагере случилось событие, которое Славка тяжело переживал и долго не мог забыть. Утром, когда все вышли на завтрак, Славка открыл пианино, не мог он пройти мимо, открыл черную крышку, и из полутьмы, стоявшей в землянке, на него потек свет от белых клавиш. Он взял одну ноту, придавил наугад одну клавишу и долго слушал ее, пока звук постепенно не умер. Так же бережно закрыл крышку и с чудным этим звуком в ушах направился к выходу. Оттуда, сверху, послышался в эту минуту пронзительный крик Анечки. Славка выскочил одним махом наружу. Анечка висела на шее светловолосого парня, голубоглазого красавца, рядом стоял в ожидании невысокий сумрачный человек неопределенного возраста. Ни одного из них Славка не знал, никогда не видел. Дядя Митя был инструктором, старшим над этими девчонками-радистками, заброшенными в партизанские леса. Однако в качестве радистов посылали и парней, например вот этот белокурый красавец Вадим, он учился в одной спецшколе с Анечкой.
— Дима, как я рада, что с тобой все хорошо, как я рада. Дядя Митя тоже ведь не знал, что с тобой.
Дима напряженно улыбался. Дядя Митя теперь знал все, и ему не было весело и радостно, как Анечке. Прилетев сюда с первым самолетом, сделавшим посадку, дядя Митя стал объезжать всех подопечных своих, ездил на новозке не спеша, из отряда в отряд. Он знал еще в Москве, кто где у него работает, в каких отрядах и в каких районах, сбивчивые сведения были только от Вадима, потом вообще связь с ним оборвалась. И вот, проезжая по полю, в пятнадцати — двадцати километрах от партизанского отряда «Смерть фашизму», от его лагеря, где он уже был, где он прожил несколько дней, дядя Митя встретил — на войне и не такие бывают чудеса — встретил Вадима. «Наконец-то и этот нашелся!» — так подумал в первую минуту дядя Митя.
Ехали шагом, и Вадим рассказывал дяде Мите свою историю. Сбросили его по ошибке где-то в районе Брянска, парашют опустился прямо в расположение немцев, какой-то маршевой части. Доставили Вадима в Брянск. Умирать ему не хотелось. В таком возрасте, Вадим считал, вообще умирать глупо, к тому же еще он считал, что все равно потом сумеет перейти к своим,— словом, чистосердечно рассказал обо всем на первом же допросе: кто он, откуда и зачем выброшен,— рассказал и согласился работать у немцев. Установил связь с Москвой, получил удостоверение, в котором говорилось, что владелец удостоверения (аусвайса) имеет право свободного передвижения в городе Брянске, а также в его окрестностях, в пределах тридцатикилометровой зоны. Эту бумажку Дима вынул из внутреннего кармана пиджачка и протянул дяде Мите. Дядя Митя обстоятельно изучил все написанное на немецком бланке и, свернув осторожно, положил к себе во внутренний карман.
— И вот я бежал. Если бы мне сказали, что первого человека встречу вас, дядя Митя, дал бы руку отсечь, а не поверил.— Дима улыбнулся. Он был уверен, что ему повезло неслыханно.
Комиссар, как только уловил суть дела, не стал дальше слушать дядю Митю, не стал читать протянутую им бумагу, пропуск-аусвайс.
— Вы не подумали о том,— сказал он дяде Мите,— что привели в партизанский лагерь немецкого разведчика, что ваше разгильдяйство может стоить нам крови?