— Ну, чего остановилась?—забубнил Петр Петрович.—Слава, чего сидишь, ну, поздоровкайтесь, черти полосатые, вояки мои славные.
Анечка быстро-быстро сделала несколько шагов к столу и опять остановилась сияющая. Славка сильно застеснялся, но тоже встал из-за стола, подошел к Анечке, протянул руку. Лицо у Славки было смуглое, но все равно заметно, как он покраснел.
Конечно, когда он ехал сюда, когда впереди перед ним маячил родной его отряд, конечно, маячила там и Анечка, вот это личико, вот эти волосы, стриженные под ком-сомолочку. Ну, здравствуй. Здравствуй, Слава. И внутри что-то заныло, потому что тут же встало лицо Нюры, Нюры Морозовой,
Ml
Слово «любовь» и всякие разговоры об этом Славка терпеть не мог. Даже в хороших книгах, у хороших поэтов если попадалось это слово, он выговаривал его с неудовольствием и неприятностью. Разумеется, любовь в исключительно одном только значении. Когда «Люблю грозу в начале мая...» — это прекрасно, сколько угодно. «Я вас любил, любовь еще, быть может...»—это ужасно, это невозможно не только говорить, слушать неприятно. И все, что было, что вспоминалось иногда, что осталось в тех почти невозможных днях, когда не было еще войны, когда была Оля Кривицкая с певучим херсонским голосом. Оля Кривицкая... Нет, все то не имело никакого отношения к этому пошлому слову, то было другое, никому не ведомое, никаким поэтам, никаким другим людям, оно никак не называется, и его никак нельзя называть. Нюра, монашка Славкина, тихая Нюра Морозова и вот эта Анечка, глаза смеются, губы улыбаются,— нет, это все другое, так далеко все это от пошлого слова «любовь»...
— Можно, я буду править?
Славка передал Анечке вожжи, кнут. Господи, все можно. И показывая, как надо держать вожжи, Славка взял ее прохладные руки вместе с вожжинами, подержал немного и выдохнул остановившийся воздух.
— Правь, можешь всю дорогу править.
Анечку отзывали в объединенный штаб. От ее переломов, травм ничего не осталось, давно выброшен костыль, как будто никогда и не было той ночи, того прыжка с парашютом, той отчаянной минуты, когда, обрезав стропы, она упала в снег и думала, что пришел ей конец. Петр Петрович только что собирался отправлять ее в штаб, а тут такое совпадение, Славка приехал.
Два дня в отряде ушли на беседы с командиром, с новым комиссаром, с разведчиками, посыльными, прибывавшими из боевых взводов и групп, ушли на сбор материала. Показали Славке дорогу, чтобы он не петлял по лесу, даже проводили до старой просеки, откуда можно было попасть на ту, нужную дорогу.
Анечка в вытянутых руках держала вожжи, понукала ими кобылу, кнут лежал рядом без надобности, смотрела напряженно и смешно повыше лошадиных ушей, на дорогу. Славка, привалившись к грядке, сбоку смотрел на Анечку, ему было хорошо, весело и беспокойно. Он все время помнил, что они были одни. Никого, ни одного человека, только лес вокруг, только дорога, и только они: он и Анечка. И от этого было непривычно и как-то беспокойно и хорошо. Все в мире стояло на одной точке, наслаждалось покоем. Над широкой прохладной дорогой нависали молчаливые кроны дубов, молча стояли белые березки, кусты, высокие осины. Молча лежала дорога, по обочинам прохладно зеленели травы в красных, желтых и синих крапинках цветов. И в траве, в кустах, на листьях деревьев еще держалась роса. Свежее небо глядело на дорогу сквозь листву и путаницу веток. Неподвижны были тени через дорогу. Никуда не тек, стоял на месте птичий гомон, пересвист; застойно, как будто этому никогда не будет конца, куковали кукушки в лесной чаще. Двигались только они, Славка и Анечка, двигалась с глухим стуком одноконка, весело перебирала ногами рыжая лошадка.
Анечка стояла на коленях, держала вожжи и смотрела вперед. Но стоять на коленях, хотя и свежее сено было постелено, долго все-таки нельзя, и она присела, расслабилась, перевела дыхание.
— Слава, у тебя бызает так: хочешь сказать что-то, а что — не знаешь?
— Бывает.
— А бывает, что тебе кажется, будто ты никогда не умрешь, все умрут или старыми станут, а ты никогда не станешь старым и никогда не умрешь? Бывает?
— Бывает.
— А ты во сне летаешь?
— До войны летал, а теперь не летаю.
— Слава, а ты любил кого-нибудь?
— Глупость какая. Посмотри, посмотри!
Славка приподнялся от удивления. По правой стороне зеленой обочины, до самой стенки леса, по зеленому текла красная река земляники. Славка огляделся вокруг себя, ничего не нашел подходящего, схватил с Анечкиной головы пилотку и выпрыгнул из повозки. Сапоги сразу стали глянцевыми от росы. Он давил землянику, ее было так много, что некуда было ступить ногой, горстями собирал ее в пилотку.
Привязали вожжи к передку повозки, лошадь шагала бодренько, по-утреннему, шагала сама, а они сидели перед полной пилоткой, Славка смотрел, как Анечка с ладошки ела землянику. Пальцы ее, губы и даже щеки запачкались красным земляничным соком, и Славке трудно было сдержать себя. Он смотрел на Анечку, и ему хотелось припасть губами к ее запачканному рту, к щекам, к пальцам. Он думал об этом, и больше ни о чем, и неотрывно следил глазами за движением Анечкиных рук — от пилотки ко рту, к лицу в красных пятнах, и снова к пилотке. А она — о, эта Анечка, эта женщина, сидевшая в этом ребенке,— она все понимала.
— Слава,—спросила она невзначай,— ты целовался когда-нибудь?
Славка не ответил, он поймал на ходу ее руку, когда она несла к губам горсть земляники, притянул к себе, и Анечка вся подалась к нему. Пальцы разжались, посыпалась земляника и пилотка опрокинулась, и стало так тихо, стало так слышно кукование кукушки и птичий пересвист, будто упало что-то такое, что отгораживало раньше Славку и Анечку от леса, от раннего утра с такой свежей тенью деревьев через дорогу.
-— Так задохнуться можно,— сказала она и перевела дух. Потом сидели молча. До того домолчались, что Славка неизвестно почему увидел вдруг Анечку убитой, растерзанной, как видел он растерзанных девушек в Су-земке. Они ведь тоже были такими, как Анечка, как Нюра.
Выбрали из сена землянику, Анечка стала угощать Славку из своей руки. Пахнет как! Лесом, росой. Красная как кровь. И еще раз проплыла красная река по зеленой траве, вдоль дороги, по подножию густого утреннего леса. Но то место уже далеко осталось позади. С широкой дороги, с большака, давно уже свернули на узкую и ехали по ней, как по тоннелю. Наконец выбрались из леса на просторную луговину перед речкой Навлей, проехали мост и снова оказались в лесу.
Солнце стояло уже высоко, в полдневной точке, когда среди теплой млеющей тишины раздался тяжкий взрыв, за ним другой и третий. Потом стихло, и, как продолжение взрывов, растянулся по-над лесом низкий гул.
Славка остановил лошадь.
— Самолет,— сказал он.— Бомбят штаб.— И тут же хлестанул кобылу. Повозка понеслась, подскакивая и тарахтя, по жесткой дороге, Славка нахлестывал ременной вожжиной, покрикивал на кобылу, спешил в штаб, оставалось до него не так уж далеко. Почему спешил, Славка и сам не знал, не отдавал себе отчета, получалось это само собой. И предположению своему он также не верил, хотя высказал его без всяких сомнении — бомбят штаб.
Неслась повозка. Славка уже не останавливался, когда снова раскатывались по лесу тяжелые взрывы, теперь уже более отчетливые. А еще спустя какое-то время Анечка и Славка одновременно подняли головы и увидели самолет с черными крестами. Низко развернувшись над дорогой, он потащил тяжелый хвост грома в ту сторону, куда неслась повозка. Лошадь по-собачьи навострила уши, что-то хотела уловить там, впереди, и когда улавливала это что-то, принималась всхрапывать. Но Славка не переставал погонять ее, прихлестывал вожжой, покрикивал. Повозку трясло, и Анечке приходилось держаться руками за грядку.
Дорога вошла в дремучий ельник, и сразу стемнело,
ззо
стало сыро и сумрачно. Потом повозка покатилась под уклон, и когда выскочила на свет, недалеко уже была штабная полянка, уже стали редеть лесные верхушки, лошадь вздыбилась, дуга съехала до самой ее головы, кобыла на месте перебирала задними ногами, не хотела идти вперед, потому что впереди так рвануло, трескуче и оглушительно, что казалось — сейчас земля и обломки деревьев начнут валиться на дорогу, на лошадь с повозкой, на Славку с Анечкой. А после этого недалеко один за другим возникли беспорядочные выстрелы. Славка соскочил с повозки, взял лошадь под уздцы, потянул, повел медленным шагом, как бы крадучись.
— Пошли, пошли,— шепотом говорил он.
Опять выстрел, совсем рядом, а вслед за выстрелом из зеленой чащобы выскочил на дорогу — Славка даже обмер в первую минуту — Николай Петрович, Славкин редактор. Он оглядывался не назад, на дорогу, а на небо за своей спиной и беспорядочно палил из автомата в белый свет. Николай Петрович тоже опешил сначала, встретив Славку, ведущего под уздцы лошадь, а в следующую минуту как бы отрезвел сразу, пришел в равновесие.
— Куда прешься?—сказал он, подойдя вплотную.— Не видишь? Бомбят штаб.
— А зачем вы стреляете, Николай Петрович?
— Что «зачем»? В самолет стреляю.
Славка улыбнулся, но подумал: а вдруг и правда можно сбить самолет из автомата. В «Смерть фашизму» сбили же винтовками.
— Вообще-то можно, — сказал Славка, — если целиться.
— Ладно. Это кто у тебя?
— Радистка.
— Ладно. Ты давай с дороги убери лошадь, могут заметить.
Славка ввел лошадь под сень огромных сосен. Что делать? Надо переждать. В штабе сейчас никого нет, кроме, конечно, взвода охраны. Взвод охраны должен быть на месте. Там Васька Кавалерист, хохмач Колюн, который немца обучал русскому языку. И Славка был бы там сейчас. А вот пережидает. И не мог сразу понять, что лучше: там сейчас быть, под Васькиной командой, или тут, в лесу, пережидать, пока улетит немец? Глупо подставлять голову под эти бомбы, а все же как-то неудобно пород ребятами. Они-то сейчас там, на месте. А вдруг под прикрытием этого стервятника какая-нибудь карательная команда прошла по лесу и сейчас к штабу подбирается? А повод охраны? Взвод охраны на месте. Ладно, хватит.