Я хочу большего.
Вы задумывались когда-нибудь о том, насколько траектория вашей интимной жизни подчинена потребности в чем-то большем? Каждым из нас движет вера в то, что должна быть лучшая версия любви, которую мы ищем; оплот против всех неопределенностей жизни.
Так что да… я хотел большего. И да… втайне злился на Изабель за то, что она не могла дать мне больше. Я люблю тебя, а теперь возвращаюсь домой к своему мужу, отцу моего столь желанного ребенка. Разве это утешение для любовника, оставленного бродить по ночным улицам? И все же, с другой стороны, можно с полным правом утверждать, что я сам полез в эту романтическую ловушку, так зачем же бунтовать против правил, которые я принял, пусть даже они мне не нравились?
С момента своего возвращения из Парижа я боролся с дилеммой: несмотря на щепетильный подтекст наших отношений и остродраматические вспышки, ощущение абсолютной страсти никогда не покидало маленькую студию Изабель. Но в той студии мы бывали в течение пары часов в конце рабочего дня… и в наших встречах не было календарной регулярности.
Я набросал множество писем, скомканные, они летели в мусорную корзину, потому что получались разные версии все того же ворчливого недовольства. Я пытался сказать, что, хотя для меня весь мир заключен в ней, и мы, возможно, на каком-то безумном уровне переплетены, она остается недостижимой. По правде говоря, это ранило слишком глубоко. Но, рассуждал я, отстукивая на пишущей машинке каждый новый текст, она и сама это знала. И то, что об этом напишу я, не изменит ее жизненных установок, ее тщательно аргументированных причин оставаться в той домашней среде, которую она создала для себя. Так что я предпочел отправлять милые сообщения с новостями о своей жизни, всегда с выражением эротической тоски и припиской, что до конца августа осталось всего пять/четыре/три/два месяца. Письма Изабель тоже были теплыми, непринужденными, многоречивыми и давали понять, что ее жизнь вошла в норму; что больше не повторялось эпизодов того, что она все еще называла «послеродовой депрессией»; что Эмили восхитительна, а Шарль «в полном порядке». А еще она писала:
И да, я не перестаю думать о тебе, представляя, что ты во мне, и ловлю себя на том, что мне хочется прыгнуть в самолет до Бостона или Нью-Йорка, но знаю, что это невозможно, когда Эмили еще такая кроха. Как жаль, что не могу убедить тебя приехать сюда на несколько дней сразу после экзаменов.
Но я принял предложение пройти стажировку в «Ларссон, Стейнхардт и Шульман». С выходом в понедельник, сразу после выпускных экзаменов – и дата не подлежала обсуждению. Эта работа считалась верхом престижности – еще бы, ведущая юридическая фирма. Да и оплачивалась очень щедро: семьсот пятьдесят долларов в неделю. Я подыскал себе комнату в квартире на Морнингсайд-Хайтс, где проживала еще пара студентов юридического факультета Колумбийского университета. Мои соседи тоже работали по двенадцать часов в день. Парень, чью комнату я арендовал, проводил следующие три месяца в Верховном суде. В «Ларссон, Стейнхардт и Шульман» меня прикомандировали к Мелу Шульману, старшему из партнеров, любителю «хороших спорных контрактов». Он специализировался на судебных тяжбах, осложненных «отвратительными междоусобными спорами по доверительному управлению имуществом». В Меле Шульмане было что-то решительно олдскульное, некрикливое. Мне отвели каморку рядом с его кабинетом. Я обнаружил, что мне нравится выискивать слабые места, ошибочную конструкцию в, казалось бы, безупречном документе… или тот скрытый компонент завещания, который давал нашему клиенту некоторое пространство для маневра, когда дело доходило до оспаривания того, что мистер Шульман называл «манипуляциями с наследством». Работа была скрупулезной и напряженной. Я привык к этой суровости и даже находил в ней удовольствие. Готовил для мистера Шульмана подробные памятки по всем вопросам, которые он поручал мне расследовать. Он поощрял во мне легалиста-детектива «с требовательным, но творческим подходом к судебной экспертизе». Похоже, он был доволен моей работой.
– Когда ты окончишь Гарвард, здесь тебя примут как дома, – сказал он мне после первых недель стажировки.
Я поблагодарил его и без проблем отдавался работе по десять-двенадцать часов в день. Точно так же я взял себе за правило возвращаться домой к девяти вечера – скидывал костюм, переодевался в шорты и простецкую рубашку и отправлялся исследовать окрестности Верхнего Вест-Сайда, заглядывая в джаз-клубы, небольшие кинотеатры и дайв-бары85.
Примерно на третьей неделе моей работы я просматривал The Village Voice86 за одиноким японским ужином в забегаловке на 116-й улице, и мое внимание привлек двойной сеанс фильмов Рэймонда Чандлера в кинотеатре The New Yorker на углу 88-й улицы и Бродвея. Был вечер пятницы. Впереди выходные, и в тот вечер я покинул офис в разумное время, в шесть вечера, так что успевал к началу первого фильма в 19:45. В сумке на плече валялись толстовка как защита от кондиционера и пачка сигарет «Голуаз» из картонной коробки, что я купил в модном табачном магазине на Мэдисон-авеню в районе 50-х улиц. Я управился с темпурой, нырнул в сабвей и вернулся на юг, на 86-ю улицу. Кинотеатр The New Yorker располагался в шикарном старинном дворце с маркизой в стиле ар-деко, роскошным интерьером и балконом, где разрешалось курить. Двойной сеанс всегда стоил три доллара. Тем вечером показывали «Это убийство, моя милочка» с Диком Пауэллом и «Стеклянный ключ»: два кинематографических раритета по сценариям Чандлера. Зал был полупустым. Я занял место в первом ряду на балконе. Закурил «Голуаз» и развернул свежий номер газеты «Нью-Йорк таймс». У меня за спиной раздался голос:
– Мужчина, который курит «Голуаз» и не носит темные очки в помещении.
Я обернулся и оказался лицом к лицу с женщиной примерно моего возраста. Каштановые волосы, карие глаза, умная улыбка, красивая в спокойной сдержанной манере. Я улыбнулся в ответ.
– Не хотите угоститься моей «френчи»? – предложил я.
– По словам моего отца – гордого душевнобольного ветерана морской пехоты Соединенных Штатов, – у солдат слово «френчи» обозначало презерватив.
– Мой отец тоже был подбитым морпехом, но как строгий баптист из Индианы он никогда не занимался сексом во время войны.
– Но хотя бы один-то раз после войны это явно случилось.
– Может быть, и два.
– Уверен?
– Ну, я единственный ребенок в семье.
– Становится все интереснее.
Свет погас.
– Спасибо за «френчи», – сказала она, легонько коснувшись моего плеча.
«Это убийство, моя милочка» казался дико устаревшим; второсортный фильм-нуар с ужасающей актерской игрой. Я следил за сюжетом, но меня больше занимала словесная дуэль с соседкой.
– Ну, это определенно не «Глубокий сон», – объявила она, когда пошли титры.
– Да уж, сходства маловато, – сказал я, когда зажегся свет.
– Значит, такой же киноман? – спросила она.
– Когда позволяет время.
– А когда не позволяет?
– Зарыт в книги по юриспруденции.
– Есть вещи и похуже, где можно быть зарытым.
– Например?
– Бальзамирование. Предпринимательство. Учет затрат. Актуарный анализ. Проктология. Не возражаешь, если я украду еще одну твою «френчи»?
– Только если скажешь свое имя.
– Ребекка. А твое?
– Сэм.
– Сэм с шикарными французскими сигаретами. Попробую угадать: ты покупаешь их в Париже, где жил несколько месяцев, прежде чем вернуться домой, чтобы по-американски заняться делом.
– Спасибо, что свела меня к культурному клише.
– Разве не Джордж Оруэлл заметил, что все клише в основе своей истинны?
– Хорошая цитата. И позволь мне угадать: ты училась в Саре Лоуренс, или в Хэмпшире, или еще в каком-то крутом колледже искусств, а теперь работаешь в очень литературном и слишком умном журнале вроде «Парижского обозрения» или «Нью-Йоркского книжного обозрения».
В зале приглушили свет перед началом следующего фильма.
– Я юрист.
И это оказалось истинной правдой, как я узнал позже в дайв-баре Tap-A-Keg на углу Бродвея и 83-й улицы, куда она привела меня после кино. Ребекка Уилкинсон выросла в Небраске, дочь профессора литературы, которого сослали из Новой Англии в университет штата. Ее мать была уважаемой местной поэтессой, но десять лет назад (когда Ребекке было десять) у нее случился серьезный нервный срыв, и с тех пор она стала завсегдатаем психиатрических клиник.
– Отец пьет, у мамы срывы, я единственный ребенок. Все кончилось тем, что я сбежала.
Нью-Йорк всегда был ее мечтой. Выходом из провинции и семейного отчаяния. Ее маяком. Она получила стипендию в Барнард-колледже, где на редкость преуспела. И добилась стипендии на юридический факультет Колумбийского университета. По окончании учебы ей предложили пять разных должностей в ведущих юридических фирмах. Она выбрала «Миллбанк, Риттер и Кейдж», где наряду с обслуживанием корпоративных клиентов высокого уровня занимались социально ориентированной работой на общественных началах.
– Поскольку я работаю там только первый год, пока еще ни одно интересное дело о смертной казни или судебном преследовании кракеров за институциональный расизм в Алабаме не попало на мой стол. Изучаю корпоративные правила и все такое. И получаю деньги. Ты же знаешь, как это бывает: играешь в их игру как коллега в течение восьми лет, создаешь свою клиентскую базу, накапливаешь рабочие часы, выставляя себя трудоголиком, к тридцати пяти годам становишься партнером и начинаешь мозговать, что хочешь сделать со своей жизнью.
– И что ты хочешь сделать со своей жизнью?
– Стать великим адвокатом-крестоносцем своего времени. Освободить осужденных мужчин и женщин от судебных ошибок. Раскрыть крупные корпоративные преступления. Утереть всем нос. Встретить мужчину своей жизни и завести пару детей, но все равно продолжать полноценную и головокружительную карьеру. Может быть, взять творческий отпуск на полгода и пожить в Париже, как ты это сделал. И прежде чем подписаться на партнерство, как это сделала я. Если я вдруг объявлю своим работодателям, что хочу сбежать с тобой в Париж на полгода…