И поэтому сегодня не время для самоанализа японцев с помощью истории» (Там же: 14).
Хагивара Тацуо шел еще дальше, подвергая сомнению не только «японский вариант» истории, но и сами методологические основы исторической науки. Он утверждал, что она опирается почти исключительно на письменные свидетельства, а их источником являются власть предержащие. В последнее время на Западе зародился критический подход к источникам, который предполагает операцию сопоставления источников, отражающих разные точки зрения. При их сопоставлении и вырисовывается объективная картина. Однако в нынешней Японии, говорил Хагивара, такой подход невозможен, поскольку до самого недавнего времени круг образованных людей был чрезвычайно узок, а потому выявление различных точек зрения затруднительно. Кроме того, существующие источники не отражают повседневной жизни. Однако из существующего кризисного положения есть выход. Он состоит в этнологии. Можно было бы посчитать этнологию частью исторической науки, но частью идеальной исторической науки, которая в Японии не существует (Нихондзин 1976: 23).
Отмечая «недостаточность исторического самоанализа» японцев, Хагивара Тацуо отмечал, что из этой ситуации есть выход.
«В основании жизни японцев есть то, что называют “сердцем японца”, то, что можно было бы назвать “натурой” или “характером”. Вот к этому понятию и следует подойти с научной стороны. Этнология является для этого наиболее подходящим средством… Имея в Японии богатый этнологический материал, мы не относимся к нему как к грустному свидетельству отсталости страны, мы рассматриваем его как одно из тех предназначений, которые имеют японцы в мире» (Там же: 20–21).
Вслед за Янагида Кунио Хагивара Тацуо утверждал, что сбор этнологического материала может осуществляться только самими японцами. В особенности это касается такой области, как «картина мира» (сэйкацу исики), поскольку в процессе сбора такого материала задействованы не только глаза и уши, но и «сердце» (Там же: 26). Патриотизм времен Мэйдзи и Тайсё был основан на гордости политической силой, ростом экономики, военными победами и на ксенофобии. Этот патриотизм был «внешним» и наносным — если бы он не был таковым, поражение не вызвало бы такого смятения в умах, которое наблюдается в настоящее время. Задача состоит в том, чтобы сделать патриотизм «внутренним», чтобы человек испытывал личную ответственность и проникался чувством своего предназначения (Нихондзин 1976: 28–29). Иными словами, предлагалось испытывать гордость за то, что ты японец. Осуждая слабое развитие в японцах индивидуального начала, этнологи утверждали, что еще нужно много сделать для развития настоящей демократии, ибо нынешнее сознание с легкостью порождает диктатуру (Там же: 77–78). Это была демократия с сильным этнологическо-крестьянским душком. Этнологи приняли на вооружение одну из основных составляющих крестьянского менталитета, проводящего резкую границу между «своим» и «чужим». В Японии с ее обилием изолирующих ландшафтов эта граница была обозначена еще ярче, чем во многих других культурных традициях. Этнологи пытались доказать, что, несмотря на это, обитатели Японии представляют собой единый народ.
Янагида Кунио писал: «Несмотря на сильно отличающиеся от района к району климатические условия, деревенские люди в Японии одушевлялись, по счастью, одними и теми же настроениями, обладали одним и тем же семейным опытом. Выигрышность данной ситуации заключена в том, что, рассматривая какие-нибудь важные проблемы, мы, сравнив несколько мест, которые немного отдалены от современной культуры, получим (нужные) результаты с неожиданной легкостью. В этом заключена громадная уникальность Японии. Результаты обследований будут обладать почти такой же ценностью, как и данные письменных источников. (Этнологические обследования) восполнят лакуны двухтысячелетней истории, те лакуны, которые возникают из-за того, что используются исключительно данные книг, написанных аристократами из Киото или буддийскими монахами, книг, которые обычный человек и понять-то не может, книг, которым невозможно подражать.
Это правда, что соседний Китай обладает давней историей, однако история тех людей, которые его населяют ныне, не идет ни в какое сравнение с японской. На расстоянии в 500 ри, отделяющих Кюсю от Тохоку, есть горы и реки; кроме того, людям не разрешались далекие путешествия. В том процессе длительных перемен, происходивших в условиях изолированности людей друг от друга, мы многое забыли такого, что хотели бы знать. И мы можем вспомнить опыт прошлого — и в этом состоит огромная уникальность островной страны под названием Япония» (Нихондзин 1976: 54–55).
Говоря об «уникальности» японцев, Янагида Кунио повторял основной тезис довоенной пропаганды. Однако он наполнял понятие «уникальности» другими смыслами: «Долг нашей науки состоит в том, чтобы говорить истину. Однако справедливость тех или иных ценностей определяется несправедливыми людьми будущего. Автор утверждает, что история — это не немногие выдающиеся личности или же наиболее почитаемые люди, история образована японцами в целом. И хотя в этом образовании под названием “японцы” между людьми и существовали незначительные отличия в счастье и общественном положении, образование под названием “японцы” превосходит эти отличия; об их истории и размышляет автор» (Там же: 57).
При таком подходе отодвигалась на второй план та проблема, которая всегда является чрезвычайно острой в обществах, пораженных идеологическим кризисом: проблема оценки тех или иных исторических личностей. Этнологи не работают с конкретными личностями, они работают с группами людей, в которых растворен человек, у которого нет имени, но есть его социальная функция. В данном случае — человек, которого они считали японцем.
Вместо верности конкретному лицу (императору) этнологи предложили другую референтную группу — они предложили быть верными своему японскому народу, искать у него «сердцевину» японской культуры. Хагивара Тацуо отмечал, что суть японской культуры обнаруживается не столько у правящего класса или же у интеллигенции, сколько у «простого народа» (Там же: 201). Под «простым народом» понимались, разумеется, крестьяне. Точно так же, как и военная пропаганда, этнологи делали свою основную ставку не на носителей городской культуры, а на «людей земли». Хотя Япония стремительно урбанизировалась, большинство горожан родились еще в деревне. Задача состояла в том, чтобы описать крестьянскую культуру, составить ее каталог, поднять ее статус и возбудить всеобщую ностальгию, чтобы превратить крестьянскую культуру в основу национальной идеологии.
Отрицание этнологами исторической науки и ее методов приводило к тому, что мир представлялся им неизменным. Японских этнологов интересовало не событие, не его неповторимость, а повторяемость событий. Поэтому их главное внимание было направлено на ритуалы и церемонии годового и жизненного циклов. При таком подходе деревня, община, сама жизнь лишались возможности развития. Отсюда происходят многочисленные натяжки и ошибки, свойственные для школы Янагида Кунио. Этнологи исходили из того, что «японцы» существовали с начала мира. Однако иностранное влияние лишило значительную их часть первозданной исконности. Рассуждая о китайском влиянии в эпохи древности и средневековья, Янагида Кунио говорил: «Ученость того времени полностью зависела от сочинений на китайском языке… Их изучение приводило к огромной зависимости от них, и времени для выявления собственной индивидуальности не оставалось… Перечитывая исторические сочинения, убеждаешься в том, что чем больше было книг, тем больше было и подражательности, и тем больше исконное оставалось в тени» (Нихондзин 1976: 257). Официальные хроники древней Японии тоже составлялись на китайском языке и, таким образом, являлись носителями китайских, а не японских смыслов. а потому в связи с тем, что они не отражают «душу» японского народа, невелика и их ценность.
Отсюда следует настоятельная необходимость изучения неписьменных форм культуры, которые и являются носителями первоначальных — истинных! — смыслов. Заметим, что в начальный период массированного влияния китайской культуры в VII–VIII вв. никаких «японцев» еще не существовало, а первое употребление этого термина относится только к XII в. Однако «исторические» соображения были для Янагида Кунио и его учеников вторичными, они оперировали понятиями «раньше» и «теперь», разница в пару тысяч лет казалась малосущественной: «Пришли ли японцы
(на Японский архипелаг) три или пять тысяч лет назад… Важно понять, обладали ли они уже некоторыми свойствами — например преклонением перед сильным. Допускаю, что это преклонение сформировалось еще на их прародине» (Там же: 262–263).
Отсутствие историзма компенсировалось поэтическим подходом и частым употреблением метафор. Вот как описывает Хори Итиро жизнь абстрактного японца: «В самый момент появления в этом мире младенец уже живет в обществе. Без опеки матери, которая является центром семейного объединения, он не способен сохранить жизнь. Общество, признавая новорожденного в качестве своего члена, помещает его в свой плавильный котел, подвергает обучению. Человек, рожденный в деревне, является листочком на древе сельского общества. Он — листок на веточке, называемой семьей, через толстый сук, называемый общиной, он соединен с целым деревом общества в целом. Корни этого дерева уходят в глубину времени предков, которые напитывают его биологическо-культурным преданием и наследием. Поэтому листок-человек и живет — проникаясь опытом и энергией, накопленными бесчисленными покойниками. Через группу он формирует самого себя» (Нихондзин 1976: 65).
Хори Итиро подчеркивает, что жизнь такого человека не является «свободной — как у животного». Поэтому он и вводит человека в растительный метафорический ряд. «Растительный код» был свойствен для японской культуры. Эта культура с готовностью фиксирует свое внимание на неподвижных природных объектах, которые претерпевают изменения ввиду их «трения» о время (Мещеряков 2006). С особенной яркостью эта особенность раскрывается в японоязычной поэзии, которая особенно нравилась послевоенным этнологам — ведь она была написана на японском языке. Однако этнологи шли дальше поэтов: они предлагали не только «заморозить» пространство, они предлагали остановить и время. В «культурные герои» записывали Сугавара Митидзанэ (845–903), который выступил инициатором отмены посольства в Китай. И не беда, что он мотивировал отмену посольства опасностями путешествия в политически нестабильный в то время Китай. Неважно, что Сугавара Митидзанэ был известен прежде всего как знаток китайской словесности. Не имея на то никаких оснований, Янагида Кунио и Хори Итиро утверждали: истинной причиной отмены посольства послужило осознание Сугавара Митидзанэ того факта, что у Китая учиться нечему (Там же: 266).