Послушайте! — страница 4 из 9

перекрестить над вами стёганье одеялово,

знаю —

запахнет шерстью па́ленной,

и серой издымится мясо дьявола.

А я вместо этого до утра раннего

в ужасе, что тебя любить увели,

метался

и крики в строчки выгранивал,

уже наполовину сумасшедший ювелир.

В карты б играть!

В вино

выполоскать горло сердцу изоханному.

Не надо тебя!

Не хочу!

Все равно

я знаю,

я скоро сдохну.

Если правда, что есть ты,

боже,

боже мой,

если звезд ковер тобою выткан,

если этой боли,

ежедневно множимой,

тобой ниспослана, господи, пытка,

судейскую цепь надень.

Жди моего визита.

Я аккуратный,

не замедлю ни на день.

Слушай,

Всевышний инквизитор!

Рот зажму.

Крик ни один им

не выпущу из искусанных губ я.

Привяжи меня к кометам, как к хвостам лошадиным,

и вымчи,

рвя о звездные зубья.

Или вот что:

когда душа моя выселится,

выйдет на суд твой,

выхмурясь тупенько,

ты,

Млечный Путь перекинув виселицей,

возьми и вздерни меня, преступника.

Делай, что хочешь.

Хочешь, четвертуй.

Я сам тебе, праведный, руки вымою.

Только —

слышишь! —

убери проклятую ту,

которую сделал моей любимою!

Вёрсты улиц взмахами шагов мну.

Куда я денусь, этот ад тая!

Какому небесному Гофману

выдумалась ты, проклятая?!

2

И небо,

в дымах забывшее, что голубо́,

и тучи, ободранные беженцы точно,

вызарю в мою последнюю любовь,

яркую, как румянец у чахоточного.

Радостью покрою рев

скопа

забывших о доме и уюте.

Люди,

слушайте!

Вылезьте из окопов.

После довоюете.

Даже если,

от крови качающийся, как Бахус,

пьяный бой идет —

слова любви и тогда не ветхи.

Милые немцы!

Я знаю,

на губах у вас

гётевская Гретхен.

Француз,

улыбаясь, на штыке мрет,

с улыбкой разбивается подстреленный авиатор,

если вспомнят

в поцелуе рот

твой, Травиата.

Но мне не до розовой мякоти,

которую столетия выжуют.

Сегодня к новым ногам лягте!

Тебя пою,

накрашенную,

рыжую.

Может быть, от дней этих,

жутких, как штыков острия,

когда столетия выбелят бороду,

останемся только

ты

и я,

бросающийся за тобой от города к городу.

Будешь за́ море отдана,

спрячешься у ночи в норе —

я в тебя вцелую сквозь туманы Лондона

огненные губы фонарей.

В зное пустыни вытянешь караваны,

где львы начеку, —

тебе

под пылью, ветром рваной,

положу Сахарой горящую щеку.

Улыбку в губы вложишь,

смотришь —

тореадор хорош как!

И вдруг я

ревность метну в ложи

мрущим глазом быка.

Вынесешь на́ мост шаг рассеянный —

думать,

хорошо внизу бы.

Это я

под мостом разлился Сеной,

зову,

скалю гнилые зубы.

С другим зажгешь в огне рысаков

Стрелку или Сокольники.

Это я, взобравшись туда высоко,

луной томлю, ждущий и голенький.

Сильный,

понадоблюсь им я —

велят:

себя на войне убей!

Последним будет

твое имя,

запекшееся на выдранной ядром губе.

Короной кончу?

Святой Еленой?

Буре жизни оседлав валы,

я – равный кандидат

и на царя вселенной

и на

кандалы.

Быть царем назначено мне —

твое личико

на солнечном золоте моих монет

велю народу:

вычекань!

А там,

где тундрой мир вылинял,

где с северным ветром ведет река торги, —

на цепь нацарапаю имя Лилино

и цепь исцелую во мраке каторги.

Слушайте ж, забывшие, что небо голубо́,

выщетинившиеся,

звери точно!

Это, может быть,

последняя в мире любовь

вызарилась румянцем чахоточного.

3

Забуду год, день, число.

Запрусь одинокий с листом бумаги я,

Творись, просветленных страданием слов

нечеловечья магия!

Сегодня, только вошел к вам,

почувствовал —

в доме неладно.

Ты что-то таила в шелковом платье,

и ширился в воздухе запах ладана.

Рада?

Холодное

«очень».

Смятеньем разбита разума ограда.

Я отчаянье громозжу, горящ и лихорадочен.

Послушай,

все равно

не спрячешь трупа.

Страшное слово на голову лавь.

Все равно

твой каждый мускул

как в рупор

трубит:

умерла, умерла, умерла!

Нет,

ответь.

Не лги!

(Как я такой уйду назад?)

Ямами двух могил

вырылись в лице твоем глаза.

Могилы глубятся.

Нету дна там.

Кажется,

рухну с помоста дней.

Я душу над пропастью натянул канатом,

жонглируя словами, закачался над ней.

Знаю,

любовь его износила уже.

Скуку угадываю по стольким признакам.

Вымолоди себя в моей душе.

Празднику тела сердце вызнакомь.

Знаю,

каждый за женщину платит.

Ничего,

если пока

тебя вместо шика парижских платьев

одену в дым табака.

Любовь мою,

как апостол во время оно,

по тысяче тысяч разнесу дорог.

Тебе в веках уготована корона,

а в короне слова мои —

радугой судорог.

Как слоны стопудовыми играми

завершали победу Пиррову,

я поступью гения мозг твой выгромил.

Напрасно.

Тебя не вырву.

Радуйся,

радуйся,

ты доконала!

Теперь

такая тоска,

что только б добежать до канала

и голову сунуть воде в оскал.

Губы дала.

Как ты груба ими.

Прикоснулся и остыл.

Будто целую покаянными губами

в холодных скалах высеченный

монастырь.

Захлопали

двери.

Вошел он,

весельем улиц орошен.

Я

как надвое раскололся в вопле.

Крикнул ему:

«Хорошо,

уйду,

хорошо!

Твоя останется.

Тряпок наше́й ей,

робкие крылья в шелках зажирели б.

Смотри, не уплыла б.

Камнем на шее

навесь жене жемчуга ожерелий!»

Ох, эта

ночь!

Отчаянье стягивал туже и туже сам.

От плача моего и хохота

морда комнаты выкосилась ужасом.

И видением вставал унесенный от тебя

лик,

глазами вызарила ты на ковре его,

будто вымечтал какой-то новый Бялик

ослепительную царицу Сиона евреева.

В муке

перед той, которую отда́л,

коленопреклоненный выник.

Король Альберт,

все города

отдавший,

рядом со мной задаренный именинник.

Вызолачивайтесь в солнце, цветы и травы!

Весеньтесь, жизни всех стихий!

Я хочу одной отравы —

пить и пить стихи.

Сердце обокравшая,

всего его лишив,

вымучившая душу в бреду мою,

прими мой дар, дорогая,

больше я, может быть, ничего не придумаю.

В праздник красьте сегодняшнее число.

Творись,

распятью равная магия.

Видите —

гвоздями слов

прибит к бумаге я.

1915

России

Вот иду я,

заморский страус,

в перьях строф, размеров и рифм.

Спрятать голову, глупый, стараюсь,

в оперенье звенящее врыв.

Я не твой, снеговая уродина.

Глубже

в перья, душа, уложись!

И иная окажется родина,

вижу —

выжжена южная жизнь.

Остров зноя.

В пальмы овазился.

«Эй,

дорогу!»

Выдумку мнут.

И опять

до другого оазиса

вью следы песками минут.

Иные жмутся —

уйти б,

не кусается ль? —

Иные изогнуты в низкую лесть.

«Мама,

а мама,

несет он яйца?» —

«Не знаю, душечка.

Должен бы несть».

Ржут этажия.

Улицы пялятся.

Обдают водой холода.

Весь истыканный в дымы и в пальцы,

переваливаю года.

Что ж, бери меня хваткой мёрзкой!

Бритвой ветра перья обрей.

Пусть исчезну,

чужой и заморский,

под неистовства всех декабрей.

1916

Лиличка!(Вместо письма)

Дым табачный воздух выел.

Комната —

глава в крученыховском аде[4].

Вспомни —

за этим окном

впервые

руки твои, исступленный, гладил.

Сегодня сидишь вот,

сердце в железе.

День еще —

выгонишь,

может быть, изругав.

В мутной передней долго не влезет

сломанная дрожью рука в рукав.