– Не вижу проблем. Вы совершенно спокойно сможете делать все то же самое в Греции. Есть один раз в день – но, между прочим, греческий сыр и оливки. Не спать – но, кстати, слушать в это время шум прибоя. Ну, и плохо себя чувствовать. Кто сказал, что плохо себя чувствовать нужно обязательно в России? Можно и в Греции отвратительно себя чувствовать. Это не воспрещается.
– А если со мной что-то случится?
– В медицинском смысле?
– Да.
– Вы обратитесь в скорую помощь.
Мы едем в Грецию. Я засыпаю под шум прибоя. Купаюсь. Пишу сценарий. Ем греческий сыр и оливки. Пью красное вино и рецину. Я даже обращаюсь в скорую помощь – потому что у меня на что-то из съеденного и выпитого дикая аллергия. Покрытая с ног до головы багровыми волдырями, в полночной амбулансии, в окружении большой греческой семьи, которая привезла к доктору смуглого сурового дедушку с огнестрелом, я чувствую, что живу. И что мне становится легче.
Глава 24Мальчик
Только спустя год после родов, зимой, меня окончательно отпускает.
Еще через полгода, в августе, я снова беременна.
Когда беременность подтверждается УЗИ и анализом крови, Барсук Младший выстраивает на комоде рядом с моей кроватью целую шеренгу игрушечных зверей-талисманов. Я смотрю в их нарисованные глаза и испытываю не счастье, как собиралась, а ужас. Капкан захлопнулся. Часовой механизм включился. Что я натворила.
Все повторяется. Все, что было со мной в прошлый раз, буквально вплоть до сезона. Кто говорит, что снаряд не попадает дважды в одну воронку? Снова осень, дожди и грязь. Снова день рождения Барсука – а у меня токсикоз. Те же самые возбужденные дети, подарки и торт со свечами в тошнотворном тумане. Даже Ника, моя подруга, как тогда, ждет ребенка. Словно я перенеслась в машине времени на два года назад. Только я теперь знаю, что будет дальше.
Пройдут недели. Закончится токсикоз. В ноябрьской мокрой тьме я приду на УЗИ, и мне скажут, что это мальчик. Повиснет молчание, и я пойму, что снаряд попал в меня снова.
Моя подруга дождется ребенка, а я не дождусь.
Проходят недели. Кончается токсикоз. В ноябрьской мокрой тьме я прихожу на УЗИ к Мальмберг.
Она говорит:
– Это мальчик.
Повисает молчание. Потом она говорит:
– У него здоровые почки.
Я рожаю ребенка в апреле в Латвии. Потому что в Москве из-за высокого давления и пульса мне полагается рожать только в специализированном роддоме для женщин с кардиологическими проблемами. Часы посещения – с 15 до 17, муж на родах и муж после родов женщине с высоким давлением не положен. В юрмальском роддоме не видят никакой связи между высоким давлением и присутствием мужа.
…Полное раскрытие матки. Начинаются потуги. Я закрываю глаза и кричу от боли и страха.
Сквозь собственный крик я слышу, как акушерка говорит со мной, спокойно и тихо, с латвийским акцентом. Она говорит, что сейчас все кончится. Очень скоро все кончится. Но для этого я должна перестать кричать. Я должна выдохнуть, потом вдохнуть, опять выдохнуть и потужиться. А кричать не нужно. Не нужно.
Она говорит:
– Отпусти его. Ты должна его отпустить, понимаешь?
Я слушаю ее голос. Я выдыхаю, вдыхаю.
Я его отпускаю.
– Ребенок, Аня! – изумленно вскрикивает муж. – У нас ребенок… Посмотри на него!
У нас ребенок. Смешной, сероглазый. Он улыбается и вздрагивает во сне. Иногда он пугается громкого звука. Иногда ему кажется, что он теряет равновесие и падает. Тогда он раскидывает ручки широко и резко – как будто пытается раскрыть в пустоте невидимые крылья. Как будто собирается улететь. И я беру его на руки и шепчу: не бойся, не бойся. Я никуда тебя больше не отпущу. Я буду смотреть на тебя.
Послесловие
Февраль 2016 года. Мы снова в Берлине. Мой муж Саша Гаррос болен. Через социальные сети нам удалось собрать огромные, нереальные деньги на его лечение, которое – так уж сложились звезды – снова проводится в “Шарите”. Курс облучения и химиотерапии. В январе – тяжелейшая операция. Наши дети – одиннадцатилетний Барсук и десятимесячный Лева – здесь, с нами. Лечение проходит успешно, но что будет дальше, мы не знаем.
Спустя месяц после операции, когда Саше становится лучше, мы с ним садимся в метро и едем до станции Курт-Шумахер-платц. На улице промозгло и холодно, широкий серый проспект, унылые серые дома, замерзшие серые люди на остановке загружаются в автобусы. Мы долго не можем сориентироваться, бредем по проспекту сначала в одном направлении, потом в противоположном. Наконец, находим нужный перекресток и сворачиваем на тихую улочку, ведущую к кладбищу Данкес-Назарет.
Это очень ухоженное кладбище при протестантской церкви. Здесь растут аккуратные пихты и елочки. Здесь прыгают рыжие белочки. Здесь рядом аэропорт, и в небо каждые несколько минут поднимаются самолеты. Три года назад чужие люди, произнеся молитву на чужом языке, похоронили здесь нашего бейби в братской могиле. Мы бродим по кладбищу и вскоре находим нужное место. Найти его несложно: оно похоже на детскую площадку, устроенную среди надгробных плит.
Братская могила здесь не одна, как мы ожидали, их штук пятнадцать. Вокруг – большой, аккуратный, пустой газон для новых могил. Те, что есть, напоминают большие песочницы, в которых дети-именинники забыли свои подарки. Плюшевых мишек, деревянных лошадок, железных птичек, воздушных змеев, фарфоровых ангелов, крутящиеся на ветру радужные вертушки, цветочки, свечки и – камушки. Камушки с датой рождения, которая совпадает с датой смерти. Чем ближе к сегодняшнему дню дата, тем лучше сохранились подарки. Чем дальше – тем хуже.
В нашей “песочнице”, где на всех камнях указаны 2012–2013 годы, вертушки выглядят почти новыми и есть много свежих цветов и недогоревших свечек, но мишки набухли дождями и посерели, а лошадки облезли. Аляповатый розовый сыч на палочке при каждом порыве ветра вращает головой, издавая скрипучий, тоскливый стон.
Возможно, они там вместе играют.
Возможно. У них ведь столько игрушек. У всех, кроме нашего бейби. У него ни подарков, ни камня. А вдруг они из-за этого не принимают его в игру?
– А вдруг они с ним не делятся? – говорю я вслух.
– Не думаю, – отвечает мой Саша, ничуть не удивляясь безумному вопросу. – Они здесь все навсегда в том возрасте, когда еще нет понятий “мое” и “чужое”. И жадности еще нет. Мне кажется, они не вредные.
Мы смотрим на камни. Kleine Kosmonaut, 05.01.13. Unser kleiner Engel, 21.12.12. Wir vermissen dich, Emily. Маленький космонавт. Маленький ангел. Мы скучаем по тебе, Эмили. Скучаем по тебе, Курт. Марта. Томас.
На некоторых камнях сразу два имени. Высчитываешь разницу между датами, словно читаешь историю. Вот здесь вот – разница в год: один умер, спустя три месяца попробовали еще раз, выносили, родили – второй тоже умер. А здесь – два месяца разницы: один умер сразу, другой еще немного помучился. А вот на этом камне – дата одна на двоих. Двойняшки. Родились и умерли вместе. Две одинаковые вертушки одновременно запускаются порывом ветра.
– Мы все-таки должны ему что-то оставить, – говорю я.
Мы роемся в рюкзаках. Когда у тебя есть дети, всегда найдешь какой-нибудь игрушечный хлам в рюкзаке. Саша-старший находит крошечного фарфорового кролика с отколотой лапкой. Я – фенечку из резинок, сплетенную Барсуком. Мы кладем на могилу фенечку, кролика и его отколотую лапку. В небо с ревом поднимается самолет. Наш подарок выглядит жалким.
– Давай приедем сюда еще раз, – говорит Саша. – Привезем ему что-то нормальное. И положим камень.
…Я в детском магазине, очень похожем на тот, что мне часто снился. А впрочем, все детские магазины похожи. Как и в том сне, я выбираю игрушки – только сейчас я точно знаю, для кого. Для двух мальчиков, живого и мертвого. Живому я быстро нахожу то, что ему понравится, – разноцветного сыча-неваляшку, сшитого из лоскутов ткани разных текстур и расцветок, с колокольчиком внутри. С подарком для другого мальчика я неожиданно впадаю в ступор. Казалось бы, это чисто символический жест, можно взять первую попавшуюся игрушку… Я беру то одну, то другую – и никак не могу выбрать. Я всерьез пытаюсь понять, что ему больше понравится, что он полюбит. Пробую десять вариантов мягких зверей, представляю, как они набухнут под весенними дождями, и кладу их обратно. Кому приятно играть с набухшей собачкой? Рассматриваю машинки, поезда, самолетики – все не то. Наконец, до меня доходит, что я роюсь не в том отделе. Он ведь маленький. Совсем маленький. Новорожденный. Я иду в отдел для младенцев и быстро нахожу то, что нужно: подвеску с мягкой овечкой-погремушкой и разноцветными шариками и листиками. Такое цепляют к коляске или над детской кроваткой, чтобы ребенок смотрел и тянул к игрушкам руки. Снизу вверх.
Это как раз нам подходит. Он ведь внизу. Под землей.
…Мы пишем на камне водостойким фломастером: “Барсучок Наименьший”. И ниже дату, 13.12.12, – день рождения и смерти. Мы зажигаем свечу в специальном металлическом “домике”. Втыкаем в землю радужную вертушку. Цепляем подвеску. Ветер тут же раскручивает разноцветные лопасти, теребит и треплет овечку, дует на свечу – так, чтобы не гасить, но чтобы пламя дрожало. В небо с ревом поднимается самолет, который никого не разбудит.
За прошедшую неделю на просторном газоне появилась новая могила. Она еще не огорожена бордюрным камнем, а земля совсем рыхлая. На ней свежие цветы, пара фарфоровых ангелов и стопка детских вещей самого маленького размера – цветные боди, пеленка с мишками, шапочка и носочки. Готовили приданое для роддома – а принесли на кладбище.
…В нашей съемной берлинской квартире нас встречает наш сын Лева. Путаясь в штанах и шлепая ладошками по паркету, он выползает на четвереньках в прихожую, на секунду замирает – и улыбается от щенячьего счастья нас видеть. Улыбается всем лицом – слюнявыми деснами, сияющими глазами, белесым пухом бровей, нахальной кнопочкой носа, толстыми, круглыми щеками. Я протягиваю Леве сыча-неваляшку, и он осторожно принимает мой дар.