Людмила Сергеева“Паутинка шотландского пледа…”
Когда у Надежды Яковлевны начались проблемы с сердцем, к ней пришел известный кардиолог Гдаль Григорьевич Гельштейн. Он стал посещать Надежду Яковлевну регулярно. Она часто говорила: “Сегодня был Гдаль, внимательно меня послушал, дал лекарство и сказал, что всё будет хорошо”. Надежда Яковлевна ему доверяла. Гдаль Григорьевич хорошо лечил ее, вел с ней интересные беседы, приходил с женой Витой Ильиничной, они оба потомственные врачи. Гельштейны стали друзьями Надежды Яковлевны.
Как-то я пришла к ней вскоре после ухода Гдаля Григорьевича. Надежда Яковлевна лежала и едва дышала из-за сильного насморка. Я спросила, что велел делать с насморком Гдаль Григорьевич. “Ничего”. – “Как это? Вам же трудно дышать”. – “Да он даже не заметил мой насморк. Он лечит сердце, он узкий специалист”. – “Но он же врач!” – не унималась я.
Надежда Яковлевна объяснила мне, что всё хорошо лечить умели земские врачи, их был немало. “А теперь только Юрка остался”, – заключила она. Имелся в виду любимый нами Юра Фрейдин, который, будучи психиатром, помогал и с любыми другими болезнями. Он тоже потомственный врач (его родители – врачи). Юра всякого человека внимательно выслушивал, задавал точные вопросы, рекомендовал лекарства, а потом обязательно спрашивал, помогло ли оно. Меня Юра спасал от мигрени. Надежда Яковлевна верила Юре, как земскому врачу, ему она могла пожаловаться на любое недомогание. Тем более что “Юрка так любит Осины стихи”. Такой доктор точно мог ее хорошо лечить от всех болезней.
И когда Надежда Яковлевна слегла и не могла обходиться уже без посторонней помощи, именно Юра Фрейдин организовал круглосуточное дежурство у нее с помощью друзей. На стене в кухне висел список дежурных, а также памятка о том, когда измерять давление, когда и какие давать лекарства, когда делать укол. А еще на стене был Юрин телефон и неотложной помощи. Юра всё это четко курировал: если кто-то заболел или не мог прийти на дежурство, обязательно звонил Юре, он быстро находил замену.
Мне повезло – я была в числе дежурных. Я всегда выбирала ночь: Аня училась в четвертом классе, утром ее не нужно было уже отвозить в школу на Кутузовский проспект, а следующий день был у меня неприсутственным на работе. Приезжала я вечером, часам к девяти, кого-то сменяла на этом посту. Выполняла все Юрины предписания: я умела делать даже уколы внутримышечно.
Главной просьбой Надежды Яковлевны всегда было: “Поищи на кухне папиросы, Юрка где-то там от меня прячет мой «Беломор»”. Она курила много, обычно одну папиросу прикуривала от другой (точно так курил Бродский, я это видела, когда он жил у нас), а в теперешнем ее состоянии этого делать было нельзя. Папиросы совсем не отменили, но количество их сильно ограничили. К моему приходу лимит на папиросы у Надежды Яковлевны всегда заканчивался. Вот она и просила меня поискать их на кухне. Задача для меня была очень трудной – Юра на ночь не велел давать Надежде Яковлевне курить, а я знала, где лежат папиросы: на шкафу в кухне.
Мне было жалко ее, она очень хотела закурить, но запрет нарушить я не могла, а она слезно меня просила. Актриса из меня никакая. Каждое мое дежурство начиналось с этой игры – я долго искала папиросы на кухне, никогда их не находила, говорила, что Юра один знает какие-то тайные схроны для ее папирос, она просила позвонить ему и разузнать, я отвечала, что он всё равно не скажет и т. д. Надежда Яковлевна всё это терпеливо выслушивала и почему-то мне верила. Я до сих пор не знаю, то ли я так хорошо ее обманывала, то ли она всё понимала и просто жалела меня. Скорее второе.
От желания покурить я отвлекала Надежду Яковлевну разговорами: рассказывала новые анекдоты (в брежневские времена их было множество), о чем говорят “зарубежные голоса”, что прочла в самиздате. И всегда Надежда Яковлевна просила что-нибудь новенькое рассказать о моей дочке. Особенно ей понравилось, как после первого дня пребывания в Литфондовском детском саду четырехлетняя Аня меня спросила: “А ты знаешь, кто такие антифашисты?” – “Нет”. – “Это фашисты, которые за нас”.
Я давала Надежде Яковлевне вечерние и ночные лекарства, и она засыпала. Дверь в ее комнату оставалась открытой. Я ложилась на узенький диванчик в кухне, прислушиваясь к дыханию Надежды Яковлевны. В свое первое ночное дежурство я так волновалась и так боялась, что всё время подходила к двери Надежды Яковлевны и проверяла, дышит ли она. А потом я привыкла, знала, что Надежда Яковлевна до рассвета не проснется, и сама на этом милом диванчике задремывала. Ухаживать за Надеждой Яковлевной было легко, у меня с ней никаких проблем, кроме как поискать “Беломор”, не было. Она не жаловалась, не стонала, не капризничала, а чаще благодарно улыбалась.
И вот настало мое дежурство в ночь на 27 декабря. Меня встретили вечером у Надежды Яковлевны незнакомые женщины: бывшая жена художника Плавинского Жанна и две ее подруги из Киева. Надежда Яковлевна была уже явно утомлена. Я померила ей давление, дала лекарства и сказала, что скоро будем готовиться ко сну. Жанна с подругами пили чай на кухне и вроде бы не собирались уходить. Мне пришлось присоединиться к чаепитию.
Через какое-то время Надежда Яковлевна громко позвала меня и сказала, что она тоже хочет посидеть на кухне. Я растерялась: я ведь не подниму Надежду Яковлевну, хотя она стала очень худенькой, и это явно выходит за пределы ей дозволенного. Надежда Яковлевна спокойно объяснила: нужно позвать одну из женщин, сцепить кисти рук так, чтобы образовалось сиденье, она обхватит нас за плечи, и тогда перенести ее на кухню. Что мы и сделали. Обращаясь к киевлянкам, Надежда Яковлевна спросила, знают ли они украинские песни. Оказалось, знают. “Пойте”, – попросила она. И начался концерт украинской песни. Время от времени Надежда Яковлевна спрашивала, знают ли гостьи еще такую-то песню или другую. Они их почти все знали и неплохо пели. Надежда Яковлевна слушала с интересом, наверно, вспоминала свою киевскую юность, город, где они встретились с Осипом Эмильевичем и полюбили друг друга, свою долгую жизнь без него – именно 27 декабря он погиб.
А время шло. Я внимательно наблюдала за Надеждой Яковлевной и понимала, что пора прекращать концерт по заявкам, ей явно всё это не по силам. Вдруг лицо ее побледнело, по высокому лбу потек пот. Я очень испугалась и тут же сказала, что мы немедленно уносим Надежду Яковлевну в кровать. Видя ужас в моих расширившихся глазах, Надежда Яковлевна успокоила меня: “Не бойся, я такой подлости тебе не сделаю, в твое дежурство не умру”. Эта ее фраза с моей легкой руки стала крылатой, многие мемуаристы ее повторили.
Когда мы остались вдвоем, она выпила лекарство, лицо ее стало розоветь, давление пришло в норму, ей стало лучше. Я принялась выговаривать ей: “Вы такая легкомысленная, а я, дура, вас послушалась, нельзя вам было вставать и долго сидеть на кухне”. Надежда Яковлевна мне спокойно возразила: еще до моего прихода она не знала, о чем говорить с незнакомыми киевлянками, да и Жанну она видела второй или третий раз. А поскольку гостьи не ушли сразу, она хорошо придумала – пусть поют украинские песни, она с детства их любит и давно не слыхала. Слава богу, заснула Надежда Яковлевна быстро, слово сдержала – не умерла в мое дежурство, которое стало для меня последним. Утром часов в одиннадцать меня сменила замечательная Зоря Яковлевна Гельфанд.
Оказалось, это был последний в ее жизни концерт, хотя и самодеятельный, но с украинскими песнями. И последнее ее “сидение” на своей кухне. И случилось всё это ровно через сорок два года после гибели ее мужа – Осипа Мандельштама. Надежда Яковлевна умерла утром 29 декабря 1980 года, легко, как и хотела, в своей постели.
Мне позвонили днем 29-го, я тотчас поехала на Большую Черемушкинскую. Надежда Яковлевна лежала уже в гробу в красивом коричневом платье, над ней по очереди читали молитвы, вокруг были цветы. Как завещала Надежда Яковлевна, ей положили в гроб “паутинку шотландского пледа”, воспетого Осипом Мандельштамом. Лицо Надежды Яковлевны как-то просветлело и успокоилось: на земле она свою миссию выполнила, а на небе ей предстоит встретиться с любимыми. Что может быть прекраснее?
А тем временем все “вражеские голоса” объявили о смерти Надежды Мандельштам, хотя родное Отечество не обмолвилось ни словом. Но люди уже шли и шли в эту маленькую однокомнатную квартиру, чтобы проститься с Надеждой Яковлевной, – дверь не закрывалась. Приезжала проститься Белла Ахмадулина. Телефон захлебывался от звонков, какое-то время я отвечала по телефону: звонили незнакомые люди, звонили из журналов “Дружба народов” и “Новый мир”, из посольств, все хотели узнать о времени и месте похорон. Об этом 29-го и еще днем 30 декабря никто из нас не мог сказать ничего определенного.
Первая мысль друзей была – Ваганьковское кладбище. Там похоронен Евгений Яковлевич Хазин, любимый брат Надежды Яковлевны и муж художницы Елены Михайловны Фрадкиной, в этой могиле лежали и ее родители. Елена Михайловна не дала согласия на захоронение Надежды Яковлевны: она зарезервировала там место для себя, а участок этот очень небольшой. Пошли на переговоры с директором Ваганьковского кладбища, который сразу понял, о чьих похоронах идет речь, и посчитал для себя честью помочь. Он пообещал расширить этот старый участок, принадлежавший Елене Михайловне Фрадкиной.
Выход казался найденным, назавтра должны были оформить документы. Но назавтра в кабинет директора Ваганьковского кладбища позвонил уполномоченный КГБ по московским кладбищам (и это они контролировали!) и категорически запретил хоронить Надежду Мандельштам на Ваганьковском. Ясно было, что власть натерпелась страха с похоронами Высоцкого тем летом и допустить еще одну “ходынку” в центре города не собиралась. Директор Ваганьковского очень огорчился и сказал, что готов рискнуть своим местом и все-таки похоронить Надежду Яковлевну рядом с братом.
Однако друзья не могли принять такой жертвы и не хотели никакого скандала на похоронах Надежды Яковлевны. Она такое решение наверняка бы одобрила. Еще раньше Литфонд предложил место на Новокунцевском кладбище, которое в ту пору не отделено было от старого деревенского Троекуровского. И тогда директор Ваганьковского позвонил своему приятелю, директору Троекуровского, с просьбой найти хорошее место на старом кладбище для такой женщины. Было найдено пустое место у большого дерева среди простых давних могил.
Тридцатого декабря друзья опять собрались у гроба Надежды Яковлевны, читались по-прежнему над ней молитвы. Всю прошедшую ночь молитвы над ней читались тоже. Но под вечер 30-го в квартиру явились трое гэбэшников в штатском и двое милиционеров с прокурорской повесткой: они должны арестовать тело, увезти его в морг, а квартиру опечатать. Хотели забрать Надежду Яковлевну без гроба, но все мы (а нас было не меньше десяти человек) встали стеной и не отдали им Надежду Яковлевну без гроба. Машина у них была для перевозки трупов или пьяных, которых они подбирали зимой на улице: гроб в такую не входил. Они отправились за другой машиной. Когда мы остались без чужих, Варя Шкловская сказала: “Быстро прячем на себе или в своих сумках самое ценное и выносим, уходя из квартиры”.
Юра Фрейдин напомнил: “Не забудьте унести птицу, это обязательно”. Эту металлическую черную птицу Осипу Мандельштаму подарили в Армении, во время их с Надеждой Яковлевной путешествия.
Он птицу держал в руках, любил, она ее возила всюду за собой и сберегла. Я спрятала птицу под своей дубленкой и так вынесла ее. Она больше года жила у меня дома, а затем я отдала ее Юре Фрейдину, раньше не могла – у него дома был обыск, ждали повторно “гостей дорогих”. Другие люди что-то еще спрятали в свои сумки, Таня Птушкина унесла трехтомную “американку” Мандельштама с пометками Надежды Яковлевны на полях. Все вышли из квартиры, ее опечатали, нас не обыскивали. Надежду Яковлевну увезли.
Этот Новый, 1981 год, хотя и мертвой, Надежде Яковлевне предстояло провести под арестом. Юру Фрейдина кто-то посадил в машину, и они поехали за Надеждой Яковлевной, чтобы знать, в каком морге она будет находиться. Все боялись, что нам не отдадут тело. Но этого, слава богу, не произошло.
Гроб с телом Надежды Яковлевны отдали и разрешили поставить в церкви. Отпевали ее 2 января 1981 года в церкви Знамения Божией Матери, что в Аксиньино, за Речным вокзалом. В этой церкви дьяконом был о. Александр Борисов, друживший с Надеждой Яковлевной, ныне он настоятель храма Святых бессребреников Козьмы и Дамиана в Шубине. Вместе со священником Знаменской церкви диакон Александр Борисов служил панихиду по Надежде Яковлевне, им сослужил протоиерей о. Александр Мень.
Народу в церкви и за ее пределами было очень много. Когда на руках выносили гроб, стоящие люди вокруг пели “Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас”. Друзья Надежды Яковлевны сопровождали ее гроб в автобусе. Дни стояли зимние, короткие, уже смеркалось, когда мы приехали на Троекуровское кладбище. Но народу и без автобуса добралось до кладбища немало. От асфальтовой дороги, куда подъехал автобус, до могилы гроб несли на руках по неудобной тропинке, меж тесных могильных оград, по снегу. А путь этот не короткий.
У могилы и вокруг нее на узкой тропинке плотно стояли друзья, знакомые Надежды Яковлевны. Остальным людям пришлось пробираться по другим таким же заваленным снегом тропинкам и стоять за чужими оградами. Когда опускали Надежду Яковлевну в землю, стемнело еще больше. И вдруг все – и те, кто были у самой могилы, и те, кто вдали, – зажгли свечи, много свечей. На снегу, среди темневших деревьев и могильных оград, в сгустившихся сумерках, свечи вспыхнули и горели, как звезды на небе. Так торжественно, трогательно, красиво прощались со вдовой великого русского поэта, чьи стихи она сберегла, с женщиной, чьи книги читали отпечатанными на папиросных листках в самиздате, о месте и времени похорон которой никто в родной стране не объявлял. А множество людей всё равно стояло с горящими свечами: провожали Надежду Яковлевну в последний путь. Она на такой триумф не рассчитывала.
Потом автобус отвез нас на улицу Дмитрия Ульянова, где в квартире Натальи Владимировны Кинд организовали поминки. Мы долго еще за столом вспоминали Надежду Яковлевну, у всех были свои истории, связанные с ней. И читали, читали вслух Осипа Мандельштама.
Кто может знать при слове – расставанье,
Какая нам разлука предстоит?
Мы и теперь еще, кто остался в живых и кто в силах, в день рождения Надежды Яковлевны и в день ее смерти собираемся вместе, чтобы поговорить о Надежде Яковлевне, о том счастье, что выпало на нашу долю. Как же Надежды Яковлевны сегодня не хватает!
И чем дольше я живу на свете, тем больше ее не хватает: не встречаются люди ее судьбы, ее масштаба, ее ума и доброты, ее мужества, ее веры.
Вера ЛашковаПамяти Надежды Яковлевны Мандельштам
После своего дня рождения 31 октября она почти сразу слегла, где-то 11 ноября вызывали “скорую”, у нее был гипертонический криз, и после этого числа она уже не вставала. Никаких страданий она не испытывала, просто лежала, сначала не разрешали вставать врачи, и она была рада, а поскольку лежать она всегда предпочитала и раньше, а силы убывали, все-таки 81 год, то уж надежды на то, что она встанет, как-то и не было.
Поэтому стали дежурить, то есть всё время около нее кто-то был, и день и ночь. Участвовали в этом 25 человек, и старые знакомые, и много новых появилось. Конечно, она капризничала, но вообще с ней было легко, целый день она читала или дремала, разговаривала мало, да и о чем ей с нами разговаривать было. У меня уже давно появилось ощущение, что, кроме видимого плана ее существования, был и какой-то другой, может, это были воспоминания, ее захватывавшие всё чаще, но когда она отвечала на какой-то вопрос, мне казалось, будто она возвращается откуда-то из себя. С другими я не знаю, как было, но я это точно чувствовала. Ну и потом, конечно, я всегда понимала, что ровней ей быть ни в чем не могу.
В тот вечер я пришла сменить Н.[872] и должна была дежурить ночь. Перед этим я не видела Над. Як. восемь дней, и сразу бросилось в глаза, как сильно она сдала, какое-то лицо отрешенное, что ли, измученное. Н. была с ней целый вечер и сказала, что Над. Як. часто стонет, но и раньше она любила стонать, а когда спрашивали: что – отвечала, что просто так. Может, не хотела говорить, а может, и правда просто так. Мы уж привыкли и не досаждали ей этими вопросами. Последние две недели она вставала и с помощью доходила до ванной, но раза два падала – от слабости.
Когда Н. ушла, была прежней, то есть немного капризничала, но есть не просила, как обычно вечером (хотя ела поразительно мало). В чем душа держалась, исхудала она так, что даже страшно было иногда. Но настроение было ровное, часто курила, не могла бросить никак, шутила над кем-то. Пыталась читать книгу (какую-то Искандера), но не могла, откладывала.
Стала устраиваться спать, я дала ей на ночь обычные таблетки, две слабительные и половинку снотворного. Попросила посидеть рядом с ней, потом сказала, что какой-то голос говорит ей: “на Руси”. Спросила меня, слышу ли я. Я сказала: нет. Немного полежала, закрыв глаза, потом сказала: “Теперь говорит: в лесу”. Еще позже спросила, какая машина гудит в комнате. Но было тихо, правда, под окнами ходит трамвай (не в этот момент). Я и сказала, что, может, это трамвай, но она покачала головой: нет. Потом попросила позвонить Ю. Ф.[873], очень ему доверяла, рассказала это всё. Было похоже, что она хочет спать, что меня удивило несколько, обычно она не засыпала раньше часу ночи, а то и позже. Но просила сидеть рядом. Дыхание у нее было довольно тяжелое, но и это было привычным для нас, она так и раньше дышала. Короче говоря, я ничего не чувствовала. В какой-то момент, еще не заснув, она вскрикнула, на лице был ужас. Я спросила: что? Она говорит: “кошка”, а потом: “страшно”. Я сказала: “Помолитесь Богу, Над. Як.”. Она сказала: “Я молюсь”.
Но я-то ничего не понимала, и потом, когда она заснула, это было около полтретьего ночи или чуть раньше, я думала, что она спит. Но хотя это была первая спокойная ночь за все мои дежурства и Над. Як. ни разу не позвала и не разбудила меня, как было раньше (со всеми), как-то было неспокойно, я прислушивалась к ее дыханию и считала: было около пятидесяти в минуту, а пульс ровный.
После 7 утра я стала ждать, что она проснется и попросит кофе – как обычно. Но она спала, я так думала, дыхание было такое же частое. Спала она всегда на спине и позы во сне не меняла, так было и тогда. Я ждала, уже было совсем утро, кто-то звонил, я всем говорила, что Над. Як. спит, потом звонил Г. Г.[874], он должен был приехать с электрокардиограммой, она ждала его звонка накануне. Я и ему сказала, что она спит.
Лицо было удивительно спокойное и какое-то очищенное, умиротворенное. И только около 10 утра дыхание вдруг стало очень редким, я считала, сначала пятнадцать, потом двенадцать, потом восемь в минуту. Позвонила Г., он сказал: вызывайте “скорую”, я вызвала, еще минут пять она дышала, но совсем редко, я уже не считала, а только ждала, будет ли еще вздох.
Умерла она без пяти одиннадцать утра, то есть перестала дышать. Но я как-то не смела подумать, что уже всё. Это был не страх, а просто я не могла взять, что ли, такую ответственность и утверждать это. Пришла та девушка, которая должна была сменить меня утром в 10 часов, но предупредившая, что опоздает. Она спросила первая: “Она умерла?” А врачи приехали в полдвенадцатого, один пощупал пульс и сразу сказал: “Когда бабушка скончалась?” Сразу же и обмыли, и одели в единственное ее красивое платье, и положили на стол, пока без гроба. И сразу же стали читать псалтырь.
Врач сказал, что должен вызвать милицию, что так положено, когда нет родственников, и вызвал. Пришел какой-то невзрачный тип, посмотрел эту нищую квартиру (“в могучей бедности, в роскошной нищете”) и довольно легко согласился, что когда мы всё сделаем, то есть похороним и запрем квартиру, то ключи им отдадим.
Собралось сразу вдруг много народа, начались хлопоты, так прошел день. Было у меня смутное чувство, что как бы они снова не пришли. Но и ночь прошла спокойно, всю ночь читали над нею, и следующий день тоже. Привезли гроб, положили. Н. смогла устроить так, что Литфонд дал своего похоронщика, а это очень могущественный человек. Именно он и добился места на кладбище (Кунцевском), которое давно закрыто. Чудесное кладбище, старое, могучие деревья, и в ограде у Над. Як. старая липа. Да еще канун Нового года, и никого трезвого уже нет нигде. Но он всё сделал.
Ну вот, к концу второго дня, 30-го, часов в 6 вечера, позвонили в квартиру и сказали, чтобы немедленно очистили ее, потом приехали, разные там были люди, некоторые в каракулевых шапках, некоторые попроще, один милиционер в форме, остальные с повязками, как водится, и пришла машина, в которой уже они хотели и Над. Як. забрать, но уж тут бабы заголосили, что не дадут. Удалось договориться с этими двумя мужиками из машины (и было похоже, что они ни при чем), чтобы поставили с гробом. Из квартиры всех выгнали, я ее заперла и ключи отдала тому типу, который был накануне (и влетело же ему, видно, он был как наскипидаренный и больше всех орал, чуть не пинками выгонял). При мне квартиру никто не опечатывал, а на другой день уже были печати на двери. Представляю, как они там ночью полы взламывали, ну, конечно, брильянтов не было, да и ничего не было.
В морг мы приехали одновременно, мужики эти заверили нас, что поставили там гроб, и всё в порядке. Но уже уверенности, что они не похоронят ее сами, у меня не было совсем. Мы и на другое утро приезжали и спрашивали, там была очень славная старушка дежурная, как она сказала, что иконка в гробу есть, мы успокоились. Первого января вечером привезли гроб в церковь на Речном вокзале, читали там до девятого часа, потом церковь запирают на ночь.
Второго января после литургии было отпевание. Отпевал не знаю какой священник, но второе Евангелие читал о. Александр, он приехал (Над. Як. хотела, чтобы ее отпевали в Пушкино и там же похоронили, но невозможно было достать автобусы, чтобы перевезти ее туда, а кладбища там уже закрыты для захоронения). Народ не вмещался весь в церкви, трудно сказать, сколько было, может, человек триста, не знаю. Отпевание было прекрасное, светлое, певчие пришли специально из Николы в Кузнецах, когда выносили гроб, звонили в колокола. Конечно, присматривали, но держались незаметно. Ничто не может сравниться с таким провожанием.
Пели и на кладбище, и Саша[875] отслужил маленькую литию, зажгли свечки на могиле, крест поставили сразу. Пока обычный, потом сделают другой. Вчера был девятый день, и хотя в сочельник нет панихиды, многие заказывали (я знаю), а на кладбище цветов было много, и тропинка в снегу только к этой могиле протоптана.
Поминки были после похорон у Н. В.[876]. Не то чтобы одни близкие пришли, но чистые и хорошие люди, видно было по лицам. И поминки тоже были какие-то возвышенные, а не просто ели и пили.
Царствие ей небесное, вечная память.
40-й день – 6 февраля 1981 г.
Наталья Столярова“Я сегодня дежурю у Надежды Яковлевны…”[877]
Я сегодня[878] дежурю у Надежды Яковлевны.
Чистое, почти прозрачное лицо на подушке. Я уговариваю ее поесть, она нехотя соглашается, но отведав японских спагетти, ест их с удовольствием, приговаривая: “Вкусно готовят, проклятые буржуи…” Потом я даю ей компот, и мы тихо беседуем, одни в квартире.
“А что если я сегодня умру?” – “Не допустим, Н. Я., на то мы и дежурим около вас, как жандармы”. – “А я возьму и надую вас…” – “Не выйдет, не старайтесь, мы хитрые…”
Так мы шутим в привычном для нас тоне, шутка без улыбки, и я про себя удивляюсь чистоте этого старого, почти бесплотного тела. И ела она удивительно чистоплотно, осторожно. Страшная худоба лишь обострила, но не изменила черты ее лица. В последние дни во время еды или разговора она вдруг испускала стон с выражением внезапного испуга, почти ужаса, но на мой вопрос, почему она стонет, она давала ответ уклончивый и рассеянный. Иногда мне казалось, что она боится оставаться одна в комнате, она поминутно звала нас из кухни, и на вопрос, что ей нужно, явно придумывала предлог: дайте папиросы, спички. Или же говорила с подкупающим смирением: посидите со мной.
В девять часов пришла Вера[879], мы с ней поговорили на кухне, и потом, поцеловав Н. Я., я ушла с необычно тяжелым сердцем. По дороге корила себя, зачем я запрещаю звать нас из кухни, напрягая голос и тратя последние силы, когда на столике около нее колокольчик? Однажды она в этот вечер долго звонила, а я, сидя на кухне, не связала с ней этот непривычный для меня звук. Она меня коротко упрекнула.
Пошла ее последняя ночь. По словам Веры, Н. Я. вставала, даже посидела на стуле, как советовал врач, немного читала. В какой-то момент она сказала Вере: “Ты не бойся…” В другой: “Мне страшно…” В последнем разговоре помянула Блока с укором за его пристрастие к духам: “Дыша духами и туманами…”
Отошла она уже утром, тихо, в полусне, словно в обмороке.
…А я в это утро поехала в десять часов в библиотеку, сидела там, читала, и странным образом в ушах тихо звенел тот не услышанный мной тогда на кухне мелодичный колокольчик. Едва я вошла к себе, как раздался звонок по телефону и мне сказали, что Н. Я. скончалась. Вскоре я поехала в Черемушки с подругой. Мы нашли ее уже лежащей на столе, в углу под иконой горела лампадка. Она вытянулась во всю длину-высоту, и лицо ее меня поразило.
Ушли боль, страх, стеснение, раздражение. Лицо умное, просветленное, исполненное достоинства и спокойного сознания: я прожила трудную жизнь, но я донесла свой дорогой груз. Мы тихо просидели до вечера, и, сменяясь у ее гроба, кто-то всё время читал псалтырь. Было ее ощутимое присутствие.
На следующий день, во вторник 30 декабря, под вечер мы подъехали к дому Н. Я. и на лестнице увидели двух милиционеров. Мы не сразу связали их присутствие с квартирой № 4. Но когда вошли, застали человек пятнадцать друзей, растерянных и расстроенных: из милиции звонили и предложили освободить квартиру. “А как же быть с покойной?” – “Покойницу мы вам поможем вывезти, мы не можем опечатать квартиру, пока она там”. – “А куда вы ее повезете?” – “Найдем куда”. – “Зачем?!” – “Таков закон. А вдруг у нее спрятаны миллионы, объявится законный наследник, и нам придется отвечать”.
Наш врач Юра[880] пошел разговаривать с начальством. А мы в это время метались по квартире, вынужденные предать ее, отдать в морг, оставить одну. Кто плакал, кто сердился, кто доказывал, что надо вызвать свидетелей, другие не хотели взломанных дверей и прочего срама перед смертью, перед покойницей. Выражение на ее лице словно изменилось и преисполнилось высокой иронией: “Не суетитесь, мои милые, судьба-злодейка не отпустит меня, пока не уйду под землю, она так и дотопает со мной до самого конца”. Ум, свет, высота, ирония, уже освобожденные от “земных уз”, от страха, от прислушивания к чужому звонку, от многого, многого.
Юра вернулся и сказал, что таково правило: когда умирают одинокие люди, то ничего нельзя сделать, но что милиционеры хотят взять тело на носилках, без гроба, так как он может не уместиться в их машине, а это совсем недопустимо. Но машину “пригнали издалека”, и считаться с нами не собирались.
Когда вошел шекспировский, слегка под мухой, могильщик с невероятно уродливыми носилками и предложил, чтобы мы вынули тело из гроба, мы все сразу закричали и буквально криком вытолкнули его. Он попятился и вышел, захватив носилки. Долго шли переговоры, милиционеры то и дело ходили звонить начальству, и так оно длилось около часу, пока не пришел разъяренный начальник и не предложил “немедленно освободить помещение”. Тогда наши мужчины бережно вынесли открытый гроб и отдельно крышку, которой закрыли его после установления его в машине, где он все-таки уместился.
Машина сразу же двинулась к моргу Института морфологии. Мы не торопясь выходили, милиционеры косились на сумки, но только один раз у одной из нас спросили, что она выносит. Она огрызнулась и прошла. Вера вынесла Библию и отказалась отдать ее. Выносили мелочи личные, заветные.
Что касается своего архива, Н. Я. задолго отдала его тем, кому завещала им заняться. Надо признать, что оба милиционера, стоявшие на лестничной площадке, вели себя спокойно, с каким-то крестьянским уважением к смерти. “Господ в штатском” я, как всегда, принципиально не видела. Белые пятна в глазах у меня на них. Начальник шумел, но не злобно. Могли бы ведь начать обыскивать, не уносим ли “миллионы”, ведь всё делалось ими “для защиты интересов возможного законного наследника”. Нет к ним претензии. Претензии к “злой судьбе”, назовем это так.
Потом я узнала, что Юра чуть не договорился о месте на Ваганьковском кладбище, где могила брата Н. Я. В последний момент переговоров позвонили по телефону “сверху”. “Некто” дал указание НЕ предоставлять места для захоронения Мандельштам. Не устраивать же в самом деле паломничества “клеветников” к могиле так близко от центра города. Внимание распорядителей сверху было, вероятно, привлечено сообщением о смерти Н. Я. западными радиостанциями буквально в день смерти.
Первого января в 15.00 мы увезли ее из морга в церковь Знамения Божией Матери, где на следующий день было отпевание. Друзья пригласили прекрасный профессиональный хор, который поразил нас высоким качеством исполнения, отсутствием обычной безличной прохлады.
Маленькая церковь была наполнена до отказа, кто-то насчитал около пятисот человек. Стояли люди и около церкви, среди них те, кто не сумел войти, но и те, кто обычно не бывает в церкви и пришел из уважения ко вдове поэта. Были такие, кто воспринимал ее религиозность как одно из чудачеств. Я проникла в церковь и загляделась на лица. Все без исключения интеллигентные лица, которые обычно выделяешь из толпы, лица с печатью индивидуальности, освещенные снизу свечками, сосредоточенно внимали пению.
Аристократия духа собралась почтить автора самой замечательной книги о нашей жизни, почтить высоту и достоинство, с которыми она прожила и пронесла для России забытую было поэзию Осипа Мандельштама. Глубокое внимание и волнение публики словно еще больше одушевляло поющих, и как-то сама собой возникла удивительная эстетическая атмосфера и почти праздничная приподнятость.
На двух или трех автобусах и многих машинах все поехали на старое Троекуровское кладбище. Шел легкий снежок, очень украсивший это кладбище под старыми соснами, обжитое белками и птицами.
Очень узкой тропой – трудной, как жизнь Н. Я., тропой – пронесли на плечах дорогую ношу, и под высокой сосной опустили ее в землю. Могильщики заработали лопатами. Потом мы покрыли могилу цветами и зажгли свечи.
Люди медленно, нехотя уступая место другим, проходили.
Запорошенное снегом кладбище, сосны, цветы, свечи и лица, лица…
Белла АхмадулинаСосредоточься на мгновенье[881]
Надежда Яковлевна умерла 29 декабря 80-го года. Я поехала сразу и взяла с собой иностранных корреспондентов. Она была одиноким человеком, и – маленькая квартирка. То есть, по присмотру милиции, по всему, это уже не касалось даже политического преследования, а просто, что одинокий человек умер и наследников нет. И это помогло, потому что никто не посмел квартиру опечатать.
Борис Мессерер велел мне взять с собой форматора, сделать слепок с лица и руки. А те, кто там при этом был, сказали: “Это против религии”. Я сказала: “Вы ошибаетесь. Иначе бы у нас не было маски Пушкина”.
И вот этот единственный экземпляр – гипсовый. Форматора мне пришлось всё время угощать напитком, потому что он говорил: “Я боюсь умерших”. Но вот единственный слепок лица и правой руки Надежды Яковлевны (я это ни от кого не скрывала) у нас только хранится. Ее прекрасное лицо и тонкая изумительная рука.
Когда хоронили Надежду Яковлевну, это было 2 января, и когда стали опускать гроб в землю, было совершенно ясное небо. И вдруг среди ясного неба раздался гром, но он был такой не зловещий какой-то, а словно всем, кто был там, условный знак какой-то был небесный: сосредоточься на это мгновенье.
Михаил Левин
ДНЕВНИКОВЫЕ ЗАПИСИ О ПОХОРОНАХ НАДЕЖДЫ ЯКОВЛЕВНЫ МАНДЕЛЬШТАМ[882]
29 декабря 1980 года…………………………….
В 6 вечера звонок Бобра[883]: папа просил передать, что умерла Надежда Яковлевна. Утром в 11 часов. Они с мамой сейчас там.
Оставил Ташке[884] записку и поехал. Полная кухня людей и дыму. В комнате на столе с иконкой на груди Н. Я. Свечи. Никита Шкловский читает псалтырь. Лицо Н. Я. спокойное, строгое. Дантовский профиль. Ни улыбки, ни всегдашнего нетерпения уже никогда не увидеть.
На кухне Варя Шк<ловская>, Коля Панченко, Женя Левитин, девки, как их называла Н. Я., Вера Лашкова, 2–3 мужика, потом Юра Фр<ейдин>. Гдаль уехал к Ел<ене> Мих<айловне> – просить место на участке, где похоронены ее родители и Евг<ений> Як<овлевич>.
Курю снаружи. Вера Л<ашкова> рассказывает, как Н. Я. с вечера мерещилась то кошка, то шум машины в комнате.
“Я устала так жить. Лежать, лежать, лежать…”. “Ты только не пугайся”.
Утром Вера сперва думала, что Н. Я. просто еще спит. Но потом поняла…
Звонит Гдаль. Ел<ена> Мих<айловна> отказывает – там только одно место для нее самой. Надо доставать разрешение на Ваганьковское или Переделкино. Приезжает Нат<алья> Ив<ановна> Ст<олярова>. Тут нужно ходатайство самого Михалкова или хлопоты Евт<ушенко>, Вознесенского… Но Евт<ушенко> в Лондоне, Возн<есенский> – в Париже. М<ожет> б<ыть>, Межиров?
А в комнате, теперь только при свечах (чтобы не было лишнего тепла – слава богу, батареи не греют), читают псалтырь.
Приезжает Ташка, пытается рисовать. Завтра Л. Мурина приведет делать маску.
Ищут отца Александра. Врач “скорой” подбивал милиционера всех разогнать и опечатать. А то, может, у старухи тысячи под подушкой.
В комнате пусто. Не те книги… учебник итальянского. Только на стенах картины и на книжной полке фотография нашего Пети[885], еще совсем маленького.
На кухне дым коромыслом. Юра Фр<ейдин> привез нотариальное завещание на 5 человек без подробностей. Надеется, что сыграет роль охранной грамоты против милиции. А у Жени Лев<итина> бумажка с распоряжениями, кому что. Кому-то картина Фалька, но “с нагрузкой” – работой Ел<ены> Мих<айловны>. Распоряжения о мебели почти шекспировские.
Уезжаем в 12-м часу в полной неясности. Отпевать хотят в Пушкине (у отца Ал<ександра> Меня), а где хоронить, непонятно – м<ожет> б<ыть>, на новом кладбище в Пушкине. Завтра утром приедет похоронный агент и профессионал из Литфонда (Лев Наумович) со своими предложениями – тогда будем решать. Все ругают Ел<ену> Мих<айловну>.
<30 декабря 1980 г.>
До 12 всё неясно. Отпевать в Пушкине нельзя: катафалки за город не ходят, а перевозить гроб можно только в катафалке. Наконец, решено, что отпевать будут в церкви у Речного вокзала 1-го, где же хоронить – еще не решено. Уезжаю в Абр<амцево>.
<1 января 1981 г.>
1-го в 6 утра собираюсь в Москву. Приезжает Мила[886]. Всё сдвигается на сутки: отпевание 2-го в 11 утра. Ночью вспоминались “предвестники”: 28-го купил № 12 “Вопр<осы> лит<ературы>” с мандельштамовскими публикациями (для Н. Я.!), а 29-го утром в “Правде” статья Евг<ения> Сидорова о Дне поэзии с похвалами Н. Панченко (опять для Н. Я.!). И заехал бы из ФИАНа к ней (днем 29-го!), если бы не забыл дома Воплей.
Последний раз видел ее 17-го (после обид Г. Г.[887]) – разговор о профессорских самолюбиях, о верности и о том, что красота поэзии всё же выше красоты математики (ссылка на Гельфанда[888]). Так и не допустила она Гельфанда… Ругала “девок” за глупость и жадность. Вдруг вспомнила про Баратынского (читал ей прошлый раз), спросила подробности его юношеской “шалости”[889]. Как всегда, хвалит пастернаковских детей и спрашивает про Ташку. Обещаю привести Петьку, как только выздоровеет.
2 января
К 10:50 добрался. Церковь набита, но войти еще можно. Рядом прижаты Липкины и Белла Ах<мадулина>. Отпевает местный священник, сослужит отец Александр. Раз 15 повторяется: новопреставл<енная> раба Божия Надежда, новопрест<авленная> раба Божия Анна и еще рабы Божии Михаил, Владимир и Евдокия. Стоят два гроба: Надежды и Анны. Священник служит скороговоркой и абы как, но хор великолепен. Зачем столько раз повторяют имена отпеваемых?
После отпевания ждем около часу в притворе, пока все попрощаются. Миша Поливанов[890] курит у паперти, а я выхожу за ограду. Впрочем, сторож перестает делать замечания: уж больно много нарушителей.
В церковном дворе – “вся Москва”. Многие так и не попали внутрь. Лазарь[891] (недавно у В. В.), Кика и Юня[892], Володя Корнилов, много бород. Инкоры с кино – и фототехникой работают с земли, и с изгороди. Больной Гдаль в машине Бори Мес<серера>.
Молодые и старые выносят гроб. Едем на Кунцевское кладбище. (Говорят, что заезжал Б. Биргер с Петрухиным и уехали в Малеевку.)
По гололеду “молодые дьяконы” с пением молитв несут гроб. У могил последнюю молитву творит Саша Борисов. Могильщики быстро делают свое дело. Ветки, цветы, свечи. Всё.
Похоронили рабу Божию Надежду. А для меня Н. Я. не была никогда ничьей рабой. Даже Божией. Не была и всё. Для меня: у нее был с Богом уговор (завет почти на равных: Ты мне – Оську, а я тебе всё, что положено по правилам, она соблюдала условия договора по-честному, но рабьего в ней не было грамма).
И начальство, я думаю, было очень довольно таким оборотом событий: чисто церковные похороны рабы Божией Надежды и ни слова о Надежде Мандельштам, о вдове Осипа Мандельштама.
Варя Шк<ловская>, когда шли назад, сказала, что в гробу остаток пледа.
Того пледа:
Есть у нас паутинка шотландского старого пледа, –
Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру.
Кажется, как всегда, опоздал Гельфанд…
Протоиерей Александр БорисовВоспоминания О Н. Я. Мандельштам
С Надеждой Яковлевной я познакомился в 1973 году у отца Александра Меня.
В июне того года я был рукоположен в сан диакона и уже был направлен на служение в Москве, в храм Знамения Божией Матери, недалеко от метро “Речной вокзал”. В то лето, как и в предыдущее, мы всей семьей, то есть с женой и двумя дочками-близнецами, жили в доме о. Александра на станции Семхоз (последняя остановка перед Загорском, сейчас Сергиев Посад). Точнее, это был дом родителей его жены, Наталии Федоровны. О. Александр и Наташа с детьми занимали второй этаж, а на первом жили родители, которые и пускали нас на летние месяцы.
Наташа всегда была талантливым устроителем, и под ее руководством к дому пристраивались и обустраивались комнаты, терраски, веранды и проч. В одну из таких пристроек о. Александр пригласил на лето Надежду Яковлевну и ее невестку, жену брата. Тоже очень немолодую, довольно интересную художницу. Они жили в одной небольшой комнате, подтрунивали друг над другом, радовались возможности общения с о. Александром и многочисленными детьми. Кроме наших, девятилетних, это были его дочка Лена (Ляля), лет пятнадцати, и тринадцатилетний сын Миша. К о. Александру всегда приезжало множество гостей, так что жизнь была исключительно веселой и дружелюбной.
Надежда Яковлевна была крещена в детстве, о чем у нее даже имелось соответствующее свидетельство, которое я видел своими глазами. Она была человеком по-настоящему верующим, но по тогдашним обстоятельствам жизни не очень-то церковным. Она хорошо знала и любила Библию и с большим уважением относилась к Церкви и к богослужению.
Вот несколько сбереженных памятью эпизодов из того лета. Однажды мы заговорили с Надеждой Яковлевной о богослужебном языке. Она горячо отстаивала необходимость именно церковнославянского языка и все наши доводы о его непонятности горячо отвергала. Тогда я предложил ей небольшой текст, отрывок из Послания к Евреям, который читается в храмах практически ежедневно на молебнах с освящением воды. Я прочел его наизусть и предложил Надежде Яковлевне рассказать, о чем в нем говорится. Она попросила повторить. Я повторил еще и еще раз. Дайте-ка мне текст, попросила она. Я принес Новый Завет на церковнославянском. Она стала читать, потом взяла текст с собой до следующего утра. Наутро она сдалась: “Нет, не понимаю, о чем это”. Послания ап. Павла действительно местами трудны, даже в русском переводе, так как они передают его опыт, опыт великого мистика и проповедника, и потому нуждаются в специальных комментариях.
Другой запомнившийся эпизод. Надежда Яковлевна любила повторять одну свою мысль в отношении личности Иисуса Христа. Когда заходил разговор на близкую к этому тему, она задавала собеседнику риторический вопрос: “Знаете, что меня убеждает в том, что Иисус действительно историческая личность, а не легенда?” И сама отвечала: “Чудо четвероевангелия! Не может быть, чтобы четыре непрофессиональных писателя, практически независимо друг от друга, написали четыре шедевра – четыре Евангелия. Это возможно только в том случае, если за этим стояла реальная личность Иисуса”.
Познакомившись и подружившись с Надеждой Яковлевной у о. Александра Меня, мы потом частенько навещали ее и в Москве. В середине 1970-х мы даже несколько раз брали ее с собой на часть лета на дачу, которую снимали с детьми в Кратове. Она была этому очень рада, так как была человеком очень общительным и в нашей семье с двумя девочками-подростками ей явно нравилось.
Надежда Яковлевна была человеком исключительно гостеприимным и щедрым. Она обладала даром знакомить разных людей и делать их друзьями. У нее в гостях всегда было множество самых разных и неизменно очень интересных людей. При этом застолье было всегда самым простым: чай, печенье, конечно, какая-то выпивка, словом, кто чего принесет. Она жила в однокомнатной квартире с довольно большой, по тем временам, кухней, где всегда шло неизменно интересное общение. ‹…›
В последние месяцы жизни, видимо, чувствуя, что силы окончательно ее покидают, она раздавала буквально всё. “Танька, – кричала она одной из своих молоденьких почитательниц, – забирай пишущую машинку! Я скоро помру, она мне уже не нужна”. При этом она частенько приговаривала: “Ненавижу, когда у гроба старухи делят ее вещи, надо скорее самой всё заранее раздать!”
…Умерла Надежда Яковлевна под самый Новый год. Отпевание было в храме Знамения Божией Матери у метро “Речной вокзал”, в котором я служил диаконом с 1973 года. Народу было много, человек триста. Маленькая церковь была полна. Многие стояли на улице.
В ночь перед отпеванием мне снится сон. В пустой и довольно большой комнате на столе стоит гроб с телом Н. Я. Вдруг она садится в гробе и выглядит лет на тридцать пять, с большой русой косой. Я растерянно говорю: “Н. Я., вы же умерли?” Она делает отстраняющий жест рукой и говорит: “Ничего, ничего, мне хорошо…”
На отпевании была Варвара Викторовна Шкловская, с которой мы были также знакомы. Я рассказываю ей этот странный сон, и она тут же мне говорит: “А вы знаете, у нее действительно лет в тридцать была роскошная русая коса!”
8 мая 2014 г.
Елена Захарова“БОГ СОХРАНЯЕТ ВСЁ…”
Это история о том, как я никуда не уехала. Мне невероятно, неоднократно и разнообразно повезло и продолжает везти до сих пор, причем буквально во всем – и в профессии, и в частной жизни. И главное – мне повезло, что в юности оказалась рядом с особенными людьми. О некоторых из них уже многими и многое написано, и попытка написать еще одни “мемуары” мне самой кажется необязательной. Мемуары вообще трудный жанр – пытаясь рассказать о других, всё время сбиваешься на свою собственную историю, и это, как говорила Юна Давыдовна Вертман, “разозлевает”.
Но, с другой стороны, я могу помнить что-то, чего не помнят другие и что может оказаться для кого-то небезынтересным. Потому что главными действующими лицами этой истории являются Надежда Яковлевна Мандельштам и отец Александр Мень.
Так случилось, что благодаря Н. Я. я не уехала из России.
Возможно, не все согласятся называть это везением, но я и сейчас так считаю. Хотя, если использовать медицинский термин, я – “наследственная” диссидентка. В 1952 году мой отец, Виктор Александрович Хинкис, узнав о готовящейся депортации евреев, сжег свой комсомольский билет. Довольно характерный для него жест. И кстати уж, еще одна, тоже характерная история про него и про его друга и соавтора Шимона Перецовича Маркиша: военные сборы, раннее утро, построение. Шум, гам, мат, при появлении командира – всё мгновенно стихает, а в воздухе повисает фраза: “И вот видишь ли, Витюша, Плутарх…”
Думаю, что и с Н. Я. Мандельштам отец познакомился через Маркиша. По крайней мере, в одном из текстов самого Шимона Перецовича есть такой фрагмент: к нему в гости должны были приехать Анна Андреевна Ахматова, Мария Сергеевна Петровых и Надежда Яковлевна Мандельштам. Далее цитирую:
“Я позвонил своему ближайшему другу Виктору Хинкису, переводчику, каковым был в предыдущей жизни и я сам. Вдвоем мы приготовили ужин, накрыли на стол. Едва закончили, такси с гостьями прибыло. Я вынул из холодильника бутылку вина. «А водка где?» – спросил Виктор. – «Нет водки». – «Давай я сбегаю!» – «Да ты что, обалдел? (указываю на Ахматову) Какая тебе водка!» Но Виктор не унимался, да и самому мне, сказать по чести, выпить хотелось – душа прыгала, распирало восторгом от того, какие безумно дорогие для меня люди собрались под моей крышей. И я сказал: «Анна Андреевна, вот мы с Витей думаем, может быть, водки…» Анна Андреевна, уже сидевшая во главе стола, не сказала, а царственно обронила: «Что значит может быть? Конечно, водки». И Виктор, счастливый, кубарем скатился с лестницы”.
Отец переводил с английского – Честертона, Фолкнера, Голдинга, Киплинга, Апдайка, с итальянского, со скандинавских языков (так что мое детское чтение, к слову сказать, было довольно своеобразным). При этом он всю жизнь оставался “невыездным”, так как подписывал письма в защиту Даниэля и Синявского и многих других, письма протеста против ввода советских войск в Чехословакию и пр.
В начале 1970-х годов он начал работу над переводом романа Джеймса Джойса “Улисс” и почти десять лет работал “в стол”, без перспективы опубликования перевода – Джойс был под запретом. За несколько лет до смерти он обратился к директору издательства “Художественная литература” с письмом, где были такие строки: “Я болен. Годы уходят, мой талант слабеет, силы убывают. Прошу заключить со мной авансовый договор, чтобы я мог посвятить всё свое время окончанию работы над Джойсом, не отвлекаясь на второстепенные задачи”.
Договор заключен не был. Тем не менее отец продолжал работу над “Улиссом”. Он успел сделать первую черновую редакцию перевода всего романа и начать вместе с Сергеем Сергеевичем Хоружим следующую редакцию. После его смерти С. С. Хоружий закончил работу, и в 1989 году “Улисс” был опубликован на русском. Но это уже совсем отдельный разговор, а о судьбе отца лучше всего сказал его близкий друг, поэт и переводчик Герман Плисецкий:
Уходит жизнь… и в наших голосах всё меньше радости живородящей, и Музы со слезами на глазах глядят вдогонку жизни уходящей.
Мне было девять лет, когда отец принес в дом отпечатанную на папиросной бумаге слепую копию “Последнего слова Юлия Даниэля”. Я прочла этот текст, и с того момента вплоть до сегодняшнего дня мои взгляды на политическую жизнь страны, где я родилась и живу, существенных изменений не претерпели. Конечно, я задавала вопросы. И мама дала мне толстенную папку машинописных листов – “Крутой маршрут” Евгении Гинзбург. Ну и так далее. Через два года, летом 1968-го, я уже вполне понимала, о чем говорили взрослые. Мои одноклассники по большей части слушали “The Beatles” и “Машину времени”. Я слушала Галича. И ничего удивительного, что в 1979 году, в разгар так называемой третьей волны эмиграции, когда многие мои друзья уехали или были “в подаче” (а некоторые и “в отказе”), я тоже получила “вызов”, подала документы и “села в отказ”, как тогда было принято говорить. И стала учить иврит. При этом из медицинского института меня не выгнали, и со “скорой”, где я подрабатывала ночами, тоже. Времена были сравнительно “вегетарианские” (вскоре я услышала от Н. Я. чудесную похвалу Брежневу. “Он не кровожадный”, – говорила Н. Я. Ну, ей было с чем сравнивать).
Отец отнесся к идее моего отъезда с энтузиазмом, хотя сам уезжать не собирался, а спустя некоторое время сказал: “Знаешь, пока ты не уехала, я хочу тебя познакомить с одним человеком”. “А с кем?” – спросила я. “Это вдова Мандельштама”, – был ответ. Отец вообще реагировал интересно. Например, получив некий гонорар, он спросил: “Что ты хочешь в подарок, шмотку или книжку?” – “Книжку”. Ответ был честный, я действительно хотела книжку, ну и получила – “Петербург” Андрея Белого! Правда, и шмотку тоже. Видимо, это была “проверка на вшивость”.
Через пару недель после того разговора и последовавшего за ним похода в гости к Н. Я. я неожиданно для себя обнаружила, что всё свободное время провожу у нее, а еще через несколько месяцев я уже знала, что никуда не поеду. Не то чтобы я обсуждала с Н. Я. этот вопрос и она мне отсоветовала, вовсе нет, даже речи об этом не было. Просто я поняла или, скорее, почувствовала, что тот, ну не знаю, багаж, что ли, образовавшийся в результате соприкосновения с Н. Я. и ее книгами, которые отец мне незамедлительно подсунул, не имеет смысла для жизни в эмиграции. А абстрагироваться от всего этого я уже не могла, даже если бы захотела.
В доме у Н. Я. я познакомилась с множеством замечательных людей. Там постоянно бывали Ю. Л. Фрейдин и Е. В. Сморгунова, Е. Б. и Е. В. Пастернаки, В. В. Шкловская и Н. В. Панченко, Е. С. Левитин, А. А. Морозов, Н. В. Рожанская-Кинд, Г. Г. Гельштейн, Н. И. Столярова, З. Я. Гельфанд, В. И. Лашкова, Л. Г. Сергеева, отец Александр Мень, который был духовником Н. Я., и многие-многие другие. Н. Я. уже очень болела и почти не вставала с постели, поэтому по большей части в то время к ней приходили не в гости, а “дежурить”, и при пересменке можно было неожиданно встретить кого угодно.
При этом Н. Я., которая всю жизнь мыкалась по углам, страшно ценила свою крошечную однокомнатную квартирку и весьма дорожила любой возможностью хоть на время выйти из-под дружеской опеки. Однажды то ли я запоздала, то ли мой предшественник должен был уйти пораньше, но Н. Я. около часа провела дома одна. К моему приходу на столе в кухне стояла кастрюлька с вареной картошкой. И чрезвычайно довольная собой Н. Я. ела, точнее, делала вид, что ест, угощала меня и всё приговаривала: “Как прекрасна картошка, сваренная собственной рукой!”
Характера Н. Я. была твердого до самого конца и к себе относилась иронически. С гордостью говорила, например: “Саша Морозов – это единственный человек, который сумел довести меня до слез”. Охотно верю, что сумел. А. А. Морозов, литературовед, точнее, мандельштамовед, был ну очень необычным человеком, жил совершеннейшим анахоретом, в однокомнатной конуре с наглухо зашторенными окнами, питался черным хлебом и крепчайшим чаем и общался только с книгами да еще буквально с двумя-тремя людьми. Мандельштама любил страстно и собственнически. Его любимым выражением было: “Сюжет!” Он произносил это высоким, дрожащим голосом и тряс перед носом у собеседника указательным пальцем. Уж не знаю, каким именно “сюжетом” он умудрился довести до слез Н. Я., но мне от него сильно доставалось.
Наиболее выразительный диалог с Морозовым произошел у меня перед похоронами В. Т. Шаламова. В силу сложившихся обстоятельств заниматься всякими организационными делами пришлось именно мне. Подробно рассказывать о последних днях Шаламова здесь не место, хотя и к Шаламову я попала в каком-то смысле тоже благодаря Н. Я.[893]. По ходу похоронных хлопот обсуждались обычные в таких случаях “технические детали”, и вдруг А. А. Морозов буквально вскричал: “Нет, всё неправильно! Гроб, обернутый рогожей, и гнусавящий пьяный дьячок – вот как нужно хоронить Шаламова! Сюжет!” Я остолбенела, но как ни странно, быстро нашлась. “Саша, – сказала я, – это обойдется гораздо дороже, у нас таких денег нет”. И Морозов, к моему удивлению, смирился, хотя потом всё равно продолжал ворчать.
В 1979–1980-х годах я бывала у Н. Я. по нескольку раз в неделю, чаще одна, иногда вместе с отцом. И однажды Н. Я., рассказывая о своей ранней молодости, упомянула, что очень гордилась длиной своего носа. В доказательство его выдающейся длины повернулась в профиль. Надо сказать, что по отцовской линии у нас в семье с этой частью лица тоже всё обстоит неплохо. Папа смотрел-смотрел то на Н. Я., то на меня, а потом сказал: “А ну-ка померьтесь носами”. Мы померились, оказалось – одинаково, даже фотография такая сохранилась.
А еще Н. Я. всё время что-нибудь дарила. Всем. Ее собственные потребности были совершенно спартанскими, а привозили и приносили ей в подарок самые разнообразные, иной раз довольно экзотические вещи. Например, кто-то привез из-за границы два (почему два?) теплых плюшевых или что-то вроде домашних халата. Они их сочла платьями и немедленно передарила. Один достался мне. Велено было примерить сейчас же. Халат оказался до полу, но Н. Я. потребовала, чтобы я так в нем и пошла домой, подвернув подол, чтобы не торчал из-под шубы. Делать нечего, вышла за дверь в халате и, озираясь, не идут ли соседи, переоделась в подъезде.
Гонорары за издания ее книг за границей каким-то образом воплощались в чеки валютного магазина “Березка”. На эти чеки тоже покупались подарки многочисленным друзьям и их детям и такие атрибуты роскоши, как джин и растворимый кофе. Джин опять же пили в основном гости, но непременно при участии самой Н. Я. А кофе она пила из коричневой, так называемой квадратной чашки. Чашка эта с отбитой ручкой и сейчас живет у меня в книжном шкафу.
И вот как-то, выйдя в магазин за молоком для кофе, я забыла ключ. Н. Я. передвигалась уже с заметным трудом. Встать с постели и открыть дверь ей было нелегко. Но деваться некуда, пришлось, проклиная свою оплошность, позвонить. Дверь неожиданно быстро открылась – на пороге стоял Пастернак. Ну совершенно как на фотографии. И совершенно пастернаковским голосом (я слыхала в записи) прогудел что-то неопределенно-ласково-приветственное. На какую-то долю секунды я решила, что меня взяли живьем на небо, но потом сообразила, что это все-таки не Борис Леонидович, а Евгений Борисович, а меня, как джеромовского пса Монморанси, еще оставят пожить на этом свете.
А вот от встречи с отцом Александром Менем я упорно и вполне сознательно уклонялась. Н. Я., которая переименовала меня из Лены в Лельку, да так основательно, что Лелькой я и осталась, время от времени говорила: “Лелька! Приходи завтра, у меня будет отец Александр…” – “Не могу, я завтра дежурю на «скорой», нужно готовиться к зачету, к экзамену… приду через два дня…” На самом же деле я думала: “Зачем я буду знакомиться со священником? Ну что я ему скажу и что он может мне сказать?”
И действительно, что? Я читала всё подряд, от Венедикта Ерофеева до “Сиддхатры”, и заканчивала вполне естественно-научное образование. Будучи полукровкой (отец еврей, мама русская), я всегда ощущала себя человеком в первую очередь еврейской крови, но, как и многие евреи, полуевреи, четверть-евреи и т. д., – именно крови, истории, а не религии.
При этом степень моего невежества была изумительной, то есть знакома я была самую малость (и то с пятого на десятое) с внешней, обрядовой стороной христианства и иудаизма. В основном по библейским сюжетам в живописи. И искренне полагала, что вера, если она у кого есть, это исключительно внутреннее дело человека. “Веришь, ну и верь себе, а креститься-то зачем?” – так я отреагировала на известие о крещении некой знакомой.
Н. Я. давала мне книжки отца Александра, я прочитала “Магизм и единобожие” и “У врат молчания”, сообщила Н. Я., что написано здóрово, и продолжала “саботаж”. Ну а потом Н. Я. уже совсем сильно болела, и получилось так, что при ее жизни встреча моя с отцом Александром так и не состоялась.
Н. Я. понимала, что умирает. Накануне смерти она сказала Люде Сергеевой, которая, видимо, не могла совладать с выражением тревоги: “Не бойся, при тебе не умру”. А Веру Лашкову, сменившую Люду на следующий день, спросила: “Ты не боишься?” – “Нет”, – ответила Вера. Этот ответ подошел.
В день смерти Н. Я. в ее квартире собралось очень много людей, и, как всегда бывает, горе мешалось с хлопотами: где хоронить, когда хоронить, что делать с бумагами… Дружившая с Н. Я. всю свою жизнь Варвара Викторовна Шкловская сказала: “Если бы не советская власть, мы бы сидели на полу и плакали, а мы суетимся, и нам от этого вроде бы даже легче…” Но некоторые не суетились. Отец Александр Борисов (тогда еще диакон – впрочем, этого я не знала) в церковном облачении что-то читал у изголовья, затем другие, поочередно сменяясь, тоже что-то читали. Смысл был мне недоступен, но возникло некоторое общее ощущение нормальности, что ли.
Ну а потом Н. Я. силами милиции и родственной ей организации увезли в морг и квартиру от нас “очистили”. Не было даже уверенности, что мы сможем похоронить Н. Я., и из-за разнообразных обстоятельств странное это впечатление на время не то чтобы забылось, а отошло на второй план. Наступил Новый год, и сочетание всеобщего веселья с тем, что очень точно выразил Н. Панченко в своем стихотворении, посвященном Н. Я: “Старый друг ночует в морге…”, – вызывало ощущение абсолютной личной катастрофы.
Вечером первого января 1981 года, накануне похорон, мы перевезли Н. Я. в церковь Знамения Божией Матери. Служба давно закончилась, церковь была пуста, и только одна старушка сразу стала у гроба что-то очень тихо и быстро читать. Я сообразила наконец, что это псалтырь, и почему-то успокоилась.
На следующий день я пришла в церковь значительно раньше времени, назначенного для отпевания, и с недоумением наблюдала, как некоторые из моих друзей и знакомых столпились у алтаря. Мне это показалось странным, все мои скудные, почерпнутые из художественной литературы, познания о богослужении напрочь вылетели из головы.
И вот тут я увидела отца Александра. Этот момент я помню ясно. Я увидела его лицо (очень хочется объяснить, что это было за лицо, но нет, не могу, способностей не хватает), поняла мгновенно, кто это, и совершенно отчетливо, вот прямо этими словами подумала: “Так вот что значит духовный отец…” Звучит несколько высокопарно, но именно так и было.
Как бы объяснить?.. Я бы вообще пропустила этот момент и не нагружала читателя столь специфическими деталями, но мой редактор, светлой памяти Марк Фрейдкин, которому я обязана существованием этого текста, уверил меня, что нужно, а то непонятно: ничего, ничего и вдруг – бац! – креститься.
Отпевание закончилось, запели “Святый Боже, Святый крепкий…” и вынесли гроб с телом Н. Я. на улицу. Я задрала голову: небо было бледно-серое, очень высокое, в него летели церковные кресты, голые мерзлые ветки тоже очень высоких деревьев, и птицы – очень много птиц. “И как обугленные груши с деревьев тысячи грачей…” – вертелось у меня в голове. Хотя это, наверное, были вороны, вспугнутые колокольным звоном. Сознание протестовало против мысли, что всё кончается “лопухом над могилой”. Стихи Мандельштама, которые Н. Я. годами повторяла наизусть изо дня в день, и сам Осип Эмильевич, и вся их жизнь, и вся ее жизнь потом, после него, и ее книги – не может всё это пропасть в никуда. Стихи напечатаны, книги и письма тоже, а остальное-то…
Deus conservat omnia…[894]. Не думаю, чтобы я вспомнила тогда это выражение, но смысл был именно такой. В общем, приклю чилась со мной “перемена ума”. И я поняла, что хочу туда, где Бог сохраняет всё. И, вероятно, Н. Я. как раз это имела в виду.
Всё, больше не могу, всё равно получается неубедительно, но я ведь и не собираюсь никого убеждать.
Наталья ШтемпельПохороны Надежды Яковлевны Мандельштам(Примечания Василия Гыдова и Павла Нерлера)
В начале декабря 1980 года хороший знакомый Надежды Яковлевны, доктор медицинских наук, врач-кардиолог, запретил ей вставать с постели, но иногда Надежда Яковлевна этот запрет нарушала.
Юра Фрейдин, друг Надежды Яковлевны, составил график круглосуточного дежурства, включив в него всех ее друзей и знакомых.
До последней минуты жизни Надежда Яковлевна сохранила ясность мысли, присущее ей мужество, способность острить.
Удивительный она была человек! Я знала ее в течение сорока четырех лет, и ни разу, ни при каких обстоятельствах не слышала от нее ни на что жалоб. Мне трудно представить другого человека такой душевной силы, такой смелости и внутренней свободы. Разве не были ее книги, написанные без оглядки, без самоцензуры, великим риском? ‹…›
И еще пример независимости Надежды Яковлевны: через много лет, когда обе книги уже вышли и их читал весь мир, Надежду Яковлевну вызвал районный прокурор, на приглашение которого она ответила, что явиться не может, так как нездорова, его же может принять. Так и закончился заочный диалог.
И вот теперь ее нет, странно и горько. Мучительно хочется говорить о ней, вспомнить период уже только наших с ней встреч, когда Осипа Эмильевича не стало. Написала и удивилась: как это “не стало”? Он был и остался с нами, особенно с ней, ему она и без него посвятила всю свою жизнь. Но об этом несколько позже.
Мне рассказывали, что во время ночного дежурства одной милой женщины Надежда Яковлевна, видя, что она волнуется, улыбаясь, сказала: “Вы не беспокойтесь, я такой подлости не сделаю – в ваше дежурство не умру”.
Умерла она, когда дежурила Вера Лашкова.
В два часа ночи 29 декабря 1980 года начался полубред. Надежда Яковлевна спросила Веру, почему в комнате шумит машина. Вера ответила: “Машины никакой нет”. – “Кошки”, – сказала Надежда Яковлевна. “И кошек нет”. – “Здесь, в груди”, – показала она на свою грудь. Потом сказала: “В России голод”. И повторила еще два раза: “Россия, Россия”. – “Молитесь, Надежда Яковлевна”, – посоветовала Вера. “Да ты не бойся”. Это были ее последние слова. Казалось, она заснула. Дыхание было неровное, прерывистое.
Утром пришла следующая дежурная. Женщины сидели на кухне. И вдруг стало как-то особенно тихо. Вошли в комнату, поднесли к лицу зеркало – оно не вспотело. Врач “скорой помощи” констатировал смерть.
Собрались друзья. Приехала также Белла Ахмадулина с иностранным корреспондентом. Она боялась, что Надежду Яковлевну увезут и кремируют. Позвонил Володя (знакомый Юры Фрейдина), спросил, не нужна ли машина. Юра Фрейдин попросил его приехать и начал разбирать бумаги, но почувствовал, что сейчас это невозможно: потребуется много времени, поэтому, когда приехал Володя, сложили в машину всё ценное, что было у Надежды Яковлевны (бумаги, немногие книги и некоторые другие вещи).
В сумочке у Надежды Яковлевны оказалось сто пятьдесят рублей и пятьдесят в ящичке туалетного стола (эти деньги собрали на всякий случай, если придется пригласить платного дежурного).
На сберкнижке у Надежды Яковлевны было пятьдесят рублей. Белла Ахмадулина сразу вынула сто пятьдесят рублей, а потом привезла еще триста пятьдесят. Пятьсот Юра Фрейдин занял. Стоили похороны тысячу четыреста рублей. Обращались в Литфонд, но безрезультатно. Они помогли лишь в организации похорон. ‹…›
Согласно желанию Надежды Яковлевны хоронили ее по христианскому обряду с отпеванием в церкви.
Гроб в морге был поставлен в зале прощания. 1 января 1981 года в 15 часов состоялся вынос тела из морга. Собралось человек пятьдесят.
Затем гроб перевезли в небольшую церковь недалеко от Речного вокзала[895]. Там он простоял до утра 2 января 1981 г.[896]. В цер кви у Речного вокзала служил дьяконом хороший знакомый Надежды Яковлевны Саша[897], в прошлом кандидат биологических наук.
Присутствовал при отпевании духовник Надежды Яковлевны Александр Мень, но службу он не вел, так как эта церковь не его прихода.
Людей было очень много. И те, кто не вместился в церкви, заполнили весь двор и площадь перед ней.
Несмотря на открытые настежь двери, было очень душно.
Фотокорреспонденты непрерывно щелкали, не обращая ни на кого внимания, их было много.
Я смотрела не отрываясь на Надежду Яковлевну. Как незаметно мелькнули годы нашей дружбы[898]! Как странно, что я вижу ее в последний раз! Смерть сделала ее красивой. Лицо спокойное, строгое, чеканный профиль, с горбинкой нос, прекрасный высокий лоб. И веет от всего ее облика мудростью, как будто наконец разрешены все сложнейшие вопросы ее трудной и счастливой, как это ни парадоксально, жизни.
Окончилась служба, началось прощание. Вереница людей шла к гробу. Кто целовал ее маленькую и такую энергичную при жизни руку, кто низко кланялся, немногие крестились.
Гроб вынесли из церкви под уже забытый похоронный звон. Процессия на автобусах и машинах двинулась на Старо-Кунцевское кладбище. Это далеко.
Когда снова вынесли гроб, суетящийся представитель Литфонда предложил минуту подождать, сказав, что сейчас привезут “каталку”. Ему ответили, что она не нужна, гроб понесут на руках. Он упрямо заметил, что далеко и скользко. “Ничего”, – возразили ему.
Несмотря на январь, такого множества и разнообразия цветов я не видела. Среди них выделялся один-единственный венок с необычно белыми атласными лентами, на которых было написано золотом: “От неизвестного почитателя”.
За высоко поднятым гробом шли сотни людей и пели “Святый Боже…”. У меня возникло ощущение, что мы не только провожаем Надежду Яковлевну, но и отдаем дань памяти Осипа Эмильевича. Я поделилась своими мыслями с идущими рядом, и мне ответили, что у них такое же чувство, что это действительно так и есть.
Я никогда не видела более торжественного погребения. ‹…›
Гроб поставили поперек вырытой могилы, и приехавшие с нами Саша с четырьмя певчими отслужили и здесь короткую службу.
Каждый бросал в открытую могилу горсть земли. На свежий холм положили живые цветы. Они укрыли его, а Саша поставил на могиле 10–15 зажженных свечей, образовавших окружность.
Над нами голубело высокое небо с легкими облаками. Кругом были тишина и ничем не нарушаемый покой. Свечи тихо-тихо горели. Уходить не хотелось. Все стояли молча и смотрели на эти кроткие огни.
Потом еще раз попрощались с Надеждой Яковлевной, пройдя мимо могилы, и потянулись к выходу.
Как захотелось мне хотя бы на минуту оказаться на Черемушкинской в квартире Надежды Яковлевны! Но, увы, квартира была опечатана.
Собрались в большой профессорской квартире Наталии Владимировны Кинд. Народу было очень много, раздеваться пришлось у соседей, они любезно освободили одну комнату, чем-то застлали пол, и мы клали пальто прямо на пол.
В двух смежных больших комнатах квартиры Наталии Владимировны были накрыты столы, а кому не хватило места, стояли вокруг.
Юра Фрейдин предложил мне сказать несколько слов. Это естественно, но для меня оказалось неожиданно, очевидно, я слишком была потрясена случившимся.
“Я что-то не соберусь с мыслями”, – попробовала я слабо возразить. “Ничего, мы подождем, соберитесь”, – ответил спокойно Юра. Пришлось встать.
Закончила я свою речь стихами Осипа Эмильевича, обращенными к Надежде Яковлевне:
Еще не умер ты, еще ты не один,
Покуда с нищенкой-подругой
Ты наслаждаешься величием равнин
И мглой, и холодом, и вьюгой.
В роскошной бедности, в могучей нищете
Живи спокоен и утешен.
Благословенны дни и ночи те,
И сладкогласный труд безгрешен…
После меня очень хорошо сказала несколько слов незнакомая мне женщина, и прекрасно, необычно выступил Саша.
Потом без всякого на то приглашения один за другим начали вставать люди и наизусть читать стихи Мандельштама, стихи разных лет.
И перед взволнованными, пораженными неожиданностью слушателями предстал во весь рост поэт – Осип Мандельштам.
Никогда, наверное, не было такого вдохновенного литературного концерта, прозвучавшего как реквием.
И уже нет ни смерти, ни горя. Какая всепобеждающая сила поэзии! Какое торжество!
Именно так надо было почтить память этих двух людей, неотделимых друг от друга.
На девятый день самые близкие друзья Надежды Яковлевны собрались у Юры Фрейдина.
Было хорошо и грустно…
Январь 1981 г., июль 1986 г.