“Место в сердце”, Или “В чем секрет вечных дружб”: из писем Э. Г. Герштейн Н. Я. Мандельштам(Публикация и вступительная заметка П. Нерлера)
Эмма Григорьевна Герштейн воспринимается сегодня читателями как едва ли не основной оппонент Н. Я. Мандельштам и разоблачительница ее книг. Выведенная уже в “Воспоминаниях” Н. Я. не в самом привлекательном виде, после “Второй книги” Эмма Герштейн ощутила себя не только обиженной, но и оклеветанной. На книги Н. Я. она отозвалась “Мемуарами” (первое издание вышло в 1986 году в Париже, второе – в 1998 году в Санкт-Петербурге), где она не только ответила на обвинения себе и другим (в частности, Б. Рудакову), но и сама выступила со встречными исками к своей обидчице. При этом она не щадила и Осипа Эмильевича, “выводя на чистую воду” и его. Ответы Эммы Григорьевны явно проигрывали текстам Надежды Яковлевны, а ее контроткровения (про Надины “кривые ноги” и эротические практики) вызывали только улыбку: Н. Я. и не скрывала, что свой зачет по сексуальной революции сдала еще в Киеве, даже до знакомства с О. М. Но, быть может, самое неприятное в мандельштамиане Э. Герштейн – это ее попытка вывести стихи Мандельштама напрямую из того, что она только что разоблачила. Как аналитик мандельштамовской поэзии она потерпела полное фиаско, зато породила группу ценителей и подражателей.
Публикуемые здесь письма показывают совершенно иную фазу их отношений – фазу искренне дружескую, начавшуюся знакомством в 1928 году в академическом санатории “Узкое”. Казалось бы, фазе этой впору закончиться в августе 1946 года – после отказа Эммы Григорьевны от хранения части рукописей О. М., переданных ей для этого Н. Я. через Ахматову, возвращавшуюся в Ленинград из Ташкента через Москву[153]. Но это не так – дружеские отношения отнюдь не пресеклись, и в середине 1950-х годов Н. Я. ставила Эмму в один ряд со своим возлюбленным братом и его женой[154].
Публикуемые письма Эммы Герштейн напрямую свидетельствуют и вовсе о безоблачной дружеской атмосфере, царившей между адресатами в 1940-е годы: общие друзья для перемывания косточек, общие темы и проблемы, общие шутки и щебечущий тон, Эмме Григорьевне, впрочем, дающийся не без труда.
Оригиналы писем хранятся в Принстоне: АМ. Box 3. Folder 102. Items 7, 8 и 10. Интересная деталь: во всех публикуемых письмах – лакуны (четыре последние странички в письме 1943 года и по одной в письмах 1944 и 1946 гг.).
Благодарю Е. Мачерет за помощь в подготовке этой публикации.
7 июня 1943 г.
Дорогая Надичка!
Я поняла, в чем секрет вечных дружб. Для старого друга остается в сердце место, которое никем уже занято быть не может. Старый друг незаменим. Но когда проходят какие-то решающие периоды, старый друг уже не может отвечать на наши новые движенья. (Те самые “новые движенья души”, на которые уже не отвечает Елена Константиновна[155], и которые Вас так рассмешили в одном из моих последних писем. Вы – неисправимая злюка.) Кстати, новые движенья души вовсе не новые: они старые. Но близкое соседство милых сердцу друзей временно мешает им жить.
Так вот, дорогая Надюша, я Вас помню всегда. Утрату Осипа, а частично и Вас (по территориальному признаку) я ощущаю так, как если бы это случилось вчера. Никогда ничего подобного уже не будет.
Но если бы мы с Вами встретились, вероятно, сейчас же пошло бы в ход взаимное недовольство и раздражение. Что за манера, например, постоянно говорить колкости, или со злорадством рассматривать морщины и седины своей же подруги, или делать там всякие намеки сексуального содержания?
Или опять же выказывать демонстративное равнодушие к своей работе и сухо отчитываться в письмах: служба. А вот только теперь я узнаю от Елены Михайловны[156], что Вы занимаетесь детской художественной самодеятельностью.
Имейте в виду, что если бы мы с Вами встретились, я бы всего этого не потерпела и поучала бы Вас самым менторским тоном.
Вот я свела с Вами счеты, и мне стало легче на душе.
Разлука все-таки приучает к добродушию. Зато с Еленой наши редкие встречи почти всегда кончаются злой и непоправимой ссорой. Так как в моей анкете значится, что я литературовед, то я процитирую Пушкина:
Враги его, друзья его
(Что, может быть, одно и то же)
Его честили так и сяк.
NB. Цитату, конечно, надо было начинать отсюда:
Врагов имеет в мире всяк,
Но от друзей спаси нас, боже!
Уж эти мне друзья, друзья.
Об них недаром вспомнил я.
Если Елена при своей невероятной худобе, замученности детьми, хозяйством, службой и мужем[157], при своем предельном нервном расстройстве еще способна к живой злости, она, вероятно, тоже повторяет эти строки, адресуя их ко мне, безнадежно не чувствуя стиха и великолепно произнося русскую речь своим чудным неизменяющимся голосом.
Другой мой старый друг – Николай Иванович.
Он был у меня один раз. Тем не менее мы общаемся гораздо чаще. Он звонит мне по телефону неизвестно откуда. И тут говорится всё самое главное.
Однажды он позвонил, чтобы многозначительно сказать: “я Вас помню”[158].
‹…› мне подробно рассказать с тем, чтобы я описала Вам. Но вот, такой разговор не состоялся, и я даю только схему.
Дорогая Надичка, приведу еще одну цитатку: “Однажды к нам приехала совершенно чужая особа, девушка лет сорока, в красной шляпке, с острым подбородком и злыми черными глазами. Ссылаясь на происхождение из местечка Шавли, она требовала, чтобы ее выдали в Петербурге замуж”[159].
Именно так явилась я недавно к Шкловскому и, ссылаясь на то, что я была у него однажды с Анной Андреевной, стала требовать, чтобы он провел меня в Союз писателей (ибо рекомендации Эйхенбаума, Бродского, Цявловского и Ираклия[160] мне не помогли, и мне отказали.)
С этих пор я от времени до времени робко звоню ему по телефону и напоминаю о себе.
Видя мою застенчивость, обусловленную, конечно, мыслью об этой ехидной цитате, Шкловский наконец мне сказал. “Вы не стесняйтесь. Звоните”. Вот завтра я опять буду ему звонить.
Что из этого выйдет, не знаю, но Шкловский решил мне помочь. Про рекомендации, к<оторы>е мне написали, он сказал, что это “стихи в прозе”, и сам написал мне такую, что ее надо хранить как автограф и целовать перед смертью.
Интересно знать, почему Евг<ений> Як<овлевич> перестал мне писать. Потому ли, что он рассердился на мое последнее письмо, где я его уверяла, что славы ему не будет? Опять же не без литературной цитаты из Чехова. Или это письмо не дошло? Всё равно, надо бы написать тоже, знаете ли, Евгений Яковлевич, “чего”*-с… Тут-то я и запнулась. Больше ничего написать не могу.
Целую всех. Эмма. * См. стр. 5[161].
6 мая 1944 г.
Милая Надюша!
Я думала, что скоро увижусь с Анной Андреевной, да и Вам должен был быть послан вызов[162]. Но вот А. А. не едет, а Чагин[163] болен, и, насколько мне известно, от этого вопрос о Вашем вызове остается открытым.
За это время случилась еще одна печальная для меня смерть. Сергей Борисович[164] убит в бою 15 января 1944 года. Я не хотела Вам об этом сообщать, предполагая скоро увидеть лично. С трудом представляю себе существование Лины Самойловны[165], для которой весь смысл жизни был в муже. Она живет пока в Свердловске у своего двоюродного брата и служит в Ленинградской обсерватории. Когда этот институт (не знаю точно названия) вернется в Ленинград, она захватит мать и вернется с нею домой.
‹…›[166]
Евгения Яковлевича вижу редко. Он по вечерам топит печку и готовит обед. Так как у него нет телефона, то я раза два заходила к нему невзначай. Елена Мих<айловна> очень мила, но мне было скучно.
Правда ли, что Вы готовите диссертацию? Какую? Очень интересуюсь.
Напишите мне поскорее. Скучно переписываться, когда между письмами полуторамесячные промежутки. Поэтому совсем не пишу.
Когда же приедет Анна Андреевна?
Целую Вас и А. А.
Переписываетесь ли Вы с Борис<ом> Сергеевич<ем>[167]? Где он? Как он? Эмма.
Если А. А. всё же приедет, то мой телеф<он> В1-43-39.
2 февраля 1946 г.
Милая Надя!
Благодарю Вас за внимание.
Мама с удовольствием ела компот, а я растрогалась, когда услышала от Эдика[168] “трубку мира”, описание Бориса Сергеича[169] с его руками ниже колен и любовью к Баху и Оффенбаху, ваши словечки и манеры.
Конечно, когда нет движения вперед, нет перемен, то иногда трудно бывает общаться как раньше тому, кто стал совсем иным, но есть и великая прелесть в этой устойчивости, найденной раз навсегда манере жить и дикой настойчивости, и жадности к жизни. Вероятно, вы все-таки поняли, что речь здесь идет
‹…›[170]
<Та>шкент, хотя для Вас, мне кажется, это была бы большая радость.
Прелестный мальчик! Но комнатный и поэтому шляпа.
Женя уверяет, что перетащит Вас вскоре в Москву. Мне думается, что это довольно реально, в силу того, что Елена Михайловна тоже считает это нужным.
Вероятно, Вы знаете, что ему, т. е. Вашему брату, теперь лучше, он уже выходит по делам. Когда он был болен, я его иногда навещала.
Анна Андреевна всё собирается в Москву и всё не едет. Говорят, что она переменилась до неузнаваемости. Лева живет с ней и счастлив.
Была в Москве Лина Самойловна. Ее горе неописуемо, ибо без Сергея Борисовича она ничто, у нее нет жизни, кроме быта, в котором она очень нормально обращается. Ее адрес: Колокольная, д. 11, кв. 6. Напишите ей, не теряйте с нею связь, а то она и к Анне Андреевне не зашла ни разу, и совсем оторвалась от всех, кроме меня.
Елена Константиновна развелась с Осмеркиным.
Елена Михайловна зарабатывает массу денег уроками, но у нее нет квартиры, и кожа на лице ее жесткая, грубая, как бывает у предельно измученных женщин.
Я совершенно седая, что очень уродливо.
Желаю успеха. Эмма.
Софья БогатыреваШесть писем из Ульяновска: Письма Н. Я. Мандельштам С. И. Бернштейну (1950–1952)
21 августа 1946 года в газете “Правда” появилось недельной давности “Постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года № 274, п.1 г” под названием “О журналах «Звезда» и «Ленинград»”. Все эти аббревиатуры, таинственные номера и литеры ничего не говорят нынешним поколениям, да и нами, старшими, подзабыты, равно как и зловещий смысл бумажки не каждому понятен в наши дни. А бумажка была еще какая зловещая! Недаром готовить начали загодя, еще весной, в апреле, придерживали на манер бомбы замедленного действия, по ходу дела меняли цель – “Новый мир” на “Звезду” и “Ленинград”, однако взрывать или нет – о том речи не шло: какие могут быть размышления, когда удар задуман “лично товарищем Сталиным”?
Нажать на спуск приказали Андрею Жданову, что он, послушный, и сделал, тем обеспечив себе ни в малой степени не заслуженное им бессмертие. “Жданов был просто назначенный докладчик, – разъяснил позднее Никита Хрущев. – Что ему велено было сказать, то он и сказал”[171]. Озвучил, как теперь говорят, монаршую волю. А монаршая воля была: осадить!! В войну невыносимо пришлось всем, а если кто и благоденствовал, то уж точно не из верных “четвертому сословию” – в мандельштамовском понимании термина. Они ее вынесли, и вот следовало их, выживших, возомнивших себя не винтиками – людьми, чуть ли не гражданами, отошедших от многолетнего страха, заново припугнуть.
Бомбу взорвали.
…Помню, как отец, скривив губы на сторону, словно с долькой непереносимо кислого, вяжущего рот лимона во рту, каким-то не своим, а более высоким, ненатуральным “деланым” голосом читал вслух эту мерзость, ждановский доклад, у нас на даче и какой тяжелой была для меня эта сцена, и как я всё порывалась сбежать к ровесникам, к ребятам, что звали с волейбольной площадки, но чувствовала, что нет, почему-то нельзя, надо терпеть и чтение выдержать до конца.
Из событий, вызванных взрывной волной, для нашей темы важен один эпизод, а именно тот факт, что в результате публикации “Постановления” Эмма Григорьевна Герштейн вернула Надежде Яковлевне Мандельштам хранившиеся у нее автографы и машинопись непечатавшихся поздних стихов Осипа Мандельштама. Н. Я. как раз находилась в Москве – приехала на каникулы из Ташкента, где в то время преподавала в тамошнем университете.
Эмма Герштейн “…притащила мне перед самым моим отъездом папку со стихами О. М., оставленную ей Ахматовой, – вспоминает Надежда Яковлевна в «Третьей книге». – Взять с собою эту папку я не рискнула ‹…›. Отложить отъезд я не могла – с трудом добытый билет был у меня в руках, и я уже опаздывала к началу учебного года. В моем положении это могло быть использовано, чтобы выгнать меня и лишить хлеба – того самого черствого хлеба, который мне давала служба. Я крепко выругалась, схватила папку и побежала к Сергею Игнатьевичу Бернштейну. Он жил недалеко от меня ‹…› Сергей Игнатьевич выслушал меня и взял папку. Она пролежала у него и у его брата Сани Ивича[172] все опасные годы послевоенного периода”[173].
Отвлекшись на борьбу с Гитлером, Сталин временно перестал воевать со своим народом, в частности оставил в покое вдову поэта. В эвакуации, в Ташкенте, Н. Я. смогла соединить в своих руках большую часть стихов и прозы Осипа Мандельштама. “Я сначала спокойно держала их у себя, отдавая на хранение только «альбомы», но брали их, впрочем, неохотно. ‹…› Но к концу войны атмосфера стала сгущаться”[174]. В ответ на сгущение атмосферы, встревоженная явными признаками слежки, Н. Я. собирает стихи Мандельштама – автографы и машинопись, а также записи, в разное время сделанные ею, и передает их Анне Андреевне Ахматовой, когда та покидает Ташкент. Анна Андреевна улетела в Москву 15 мая 1944 года, вместе с нею туда переместилась большая часть архива Осипа Мандельштама. Привезенные ею бумаги Анна Андреевна поместила у Эммы Герштейн, где они и находились в течение двух последующих лет.
Вот эту-то папку и “притащила” она Надежде Яковлевне к явному ее неудовольствию: “…до поезда оставалось несколько часов, когда внезапно ко мне пришла Эмма Герштейн. Она испугалась постановления и напечатанной в тот день статьи против Орлова[175] за какую-то книжку о Блоке. С Орловым Эмма “сотрудничала”, то есть незадолго до этой статьи собирала для него материал или что-то вроде этого. Ей показалось, что статья угрожает ей невероятными бедами. В ее трусости, надо сказать, не было ни малейшего здравого смысла. Гибель прошла гораздо ближе к ней, когда уничтожили семью Канелей (так, что ли?), к которой был очень близок отец Эммы. Это, в сущности, была его вторая семья. Но тогда Эмма почему-то не испугалась. Она принимала на свой счет только литературные катастрофы – с Мандельштамом, Ахматовой и даже неприятности Орлова”[176].
Высказывание раздраженное, тон неприятно брюзгливый, высокомерный (чего стоит одно лишь небрежное, сквозь зубы процеженное “так, что ли?” о погибшей семье), не хотелось бы цитировать этот пассаж, однако, в надежде ничьей памяти не оскорбив, считаю нужным его привести: пользуюсь поводом сказать, что в поведении Эммы Герштейн вижу проявление не трусости, а чувства ответственности за доверенные ей духовные ценности. Не так ли поступала сама Н. Я., передавая в надежные руки рукописи Осипа Мандельштама, ту же самую драгоценную папку?
В августе 1946-го она вручила ее Сергею Игнатьевичу Бернштейну.
Выбор хранителя не был случайным, и то, что он жил неподалеку, если и облегчало дело, но не решало его. Сергей Бернштейн (1892–1970) – выдающийся лингвист, один из основателей ОПОЯЗа, создатель теории звучащей художественной речи, архива фонографических записей декламации поэтов и исполнителей, работ в области экспериментальной фонетики и фонологии, истории литературного языка и стилистики – с Осипом и Надеждой Мандельштамами был знаком издавна, с петроградских-ленинградских времен. Напомню, что Сергей Бернштейн – это тот “фонетик и фанатик”, как называли его коллеги и ученики, который в 1919-м создал в Институте живого слова фонетическую лабораторию, а в 1923-м в Государственном институте истории искусств – Кабинет изучения художественной речи, КИХР, и на протяжении десяти лет, с 1920-го и до середины 1930-го, записал на восковые валики чтение приблизительно ста поэтов-современников, в том числе Александра Блока, Анны Ахматовой, Осипа Мандельштама, Андрея Белого, Валерия Брюсова, Максимилиана Волошина, Михаила Кузмина, Бенедикта Лившица, Николая Гумилева, Сергея Есенина, Владимира Маяковского, Владимира Луговского, Анатолия Мариенгофа, Владимира Пяста, Ильи Сельвинского, Федора Сологуба, Сергея Третьякова и, кроме того, художественное чтение актеров-декламаторов и рецитации устной народной поэзии.
Имя Сергея Бернштейна чаще всего связывают именно с тем, что он (и только он один!) зафиксировал в 1920-е годы их голоса. Однако записи не были самоцелью: они требовались для постановки и разработки проблем звучащей поэтической речи, в частности так называемой “произносительно-слуховой филологии”, фонологической концепции, заинтересовавшей молодого ученого. Ее создатели, Эдвард Сиверс и его последователи, утверждали, что в каждом стихотворном тексте заложены факторы его произнесения, то есть стихотворение или поэма допускает лишь один-единственный правильный способ чтения вслух, а кому, как не автору, владеть этим секретом? С помощью фонографических записей стихотворений в авторском исполнении Бернштейн изучал тембр и высоту голоса, акценты и паузы, их связь с синтаксисом, семантической структурой и в процессе работы всё дальше отходил от положений и методов “произносительно-слуховой филологии”, пока не пришел к полному их отрицанию, к выводу, что “«закон исполнения» в стихотворении не заложен; и даже более того, что нет единого закона исполнения какого бы то ни было стихотворения; для всякого стихотворения мыслим целый ряд не совпадающих между собой и в то же время эстетически законных декламационных интерпретаций. Произведение поэта лишь обусловливает известный замкнутый круг декламационных возможностей”[177].
В стихотворении может быть заложен эмоциональный стиль речи. “Так объясняется проповеднический пафос декламации А. Белого, ораторский пафос в контрастном сочетании с разговорным стилем в декламации Маяковского, стиль слегка взволнованной дружеской беседы в декламации Кузмина, стиль сдержанно-эмоционального повествования, свойственный декламации Блока. Но насыщенный ораторский пафос Есенина, театрально-трагический пафос Мандельштама, стиль скорбного воспоминания у Ахматовой надо признать особенностями декламации этих поэтов в большей степени, чем их поэзии”[178].
Чтение Осипа Мандельштама особенно интересовало Сергея Бернштейна, он пристально изучал своеобразие интонационной и мелодической манеры его декламации, измерял тончайшие оттенки высоты ударений, повышений и понижений голоса, интервалов между слогами; задолго до появления компьютерной графики чертил при помощи вертикальных и наклонных линий графическую схему, чтобы передать на бумаге модуляции голоса поэта.
“По коридорам, по огромной Елисеевской кухне бродил с гордо закинутой головой Осип Мандельштам, бормотал, а иногда и звонко-певуче произносил строки стихов – они рождались у него всегда на ходу – и утверждал их ритм движениями руки, головы”, – вспоминал впоследствии младший брат С. Б., мой отец[179]. А в беседе с В. Д. Дувакиным рассказывал: “Совершенно необыкновенно читал Мандельштам. Он читал певуче. Причем, когда он читал стихи, это сопровождалось движениями головой и опусканием кулака – не помню, правой или левой руки”. – “Как будто он качал насос?” – уточнял обстоятельный Виктор Дмитриевич. “Да. Это было какое-то такое действие… оно выражало затрудненность поэзии. Что поэзия…” – Отец запнулся, выбирая слово, а Дувакин подсказал: “Нелегкое дело?” – “Да”, – отозвался рассказчик и продекламировал в мандельштамовской манере:
Сегодня дурной день:
Кузнечиков хор спит,
И сумрачных скал сень –
Мрачней гробовых плит.
Дувакин на основании услышанного заметил, что “чтение Мандельштама, как вы его сейчас показали, все-таки в пределах скандирующей поэтической манеры”, но отец продолжал настаивать на своем, повторяя: “Это было певуче”, и припомнил, как звучало в устах Мандельштама “Я не увижу знаменитой Федры…”[180].
Осипа Мандельштама Сергей Бернштейн записывал дважды: в ноябре 1920-го – восемь стихотворений[181], в марте 1925-го – еще десять[182]. Не исключено, что Надежда Яковлевна при том присутствовала, во всяком случае, известно, что судьба записей тревожила ее в годы скитаний. Когда, спустя четверть века после первой записи и два десятка лет после второй, до нее дошла весть о том, что они сохранились, Н. Я. назвала это главным событием своей жизни[183]. Однако, когда ей “прокрутили” пленку, испытала разочарование. “Результаты первой попытки перевода голоса Мандельштама с воскового валика на современный магнитофон я давал слушать Надежде Яковлевне в середине шестидесятых годов, – рассказывал Лев Шилов, сделавший всё для того, чтобы драгоценные валики с голосом поэта стали доступны слушателям. – Эта перепись ей не понравилась. Думаю, дело не только в том, что их звучание было еще очень далеко от желаемого, от того уровня, который был достигнут реставраторами на более поздних этапах этой долгой работы, но и в том, что она хорошо, «слишком хорошо» помнила живой голос самого Мандельштама. Другие современники поэта (среди них, например, Мария Сергеевна Петровых), которые не ждали от переписи с восковых валиков чуда – полного воскрешения голоса поэта, утверждали, что эти записи достаточно точно сохранили и передают его чтение”[184].
Можно вообразить, с каким горьким трепетом ждала Н. Я. встречи с голосом из-за гроба и каким разочарованием оказалось услышать лишь тень его, шелест, в котором приходилось с трудом различать, а то и угадывать знакомые слова – всё равно что вместо лица дорогого тебе человека увидеть его фотографию… А между тем считается, что как раз валики с записью голоса Мандельштама сохранились лучше остальных: они реже других прослушивались студентами Института живого слова, но даже при сравнительно удовлетворительной сохранности можно говорить лишь об “эхе” голоса поэта. Тем не менее Сергей Бернштейн полагал, что эти записи чтения Осипа Мандельштама “с точки зрения теоретического исследования представляют колоссальную ценность”[185].
Папка, которую Надежда Мандельштам передала Бернштейну в августе 1946-го, содержала 58 автографов О. М., 19 его стихотворений в прижизненной машинописи и машинопись полного собрания “Московских” и “Воронежских стихов”, известных Надежде Яковлевне к тому времени. Папку я отлично помню (да она и сейчас, сплющенная, потерявшая свой драгоценный груз, всё еще существует), и помню, что в нашем доме она появилась в то время, когда травля Ахматовой и Зощенко бушевала вовсю. Два непривычных для ученицы шестого класса слова – одно с положительным, другое с отрицательным смыслом – “архив” и “постановление” вошли в мою жизнь одновременно и оба сопровождались строжайшим запретом произносить их в школе или во дворе – родители жестко предупредили: не дай бог проговориться о том, что в доме хранится архив Осипа Мандельштама, или о том, как в нашей семье отзываются о постановлении.
Это был один разговор, следовательно, события совпали по времени, и на том основывается моя уверенность, что у Сергея Игнатьевича Бернштейна папка находилась короткое время и вскоре переселилась к моему отцу, – к сожалению, точной даты моя память не сохранила. Братья сочли наш дом более надежным. Сергей Игнатьевич, профессор, как раз в то время переходивший из Педагогического института на филологический факультет Московского университета, с аспирантами и студентами часто занимался дома, ежедневно два-три человека приходили к нему на консультацию, а нашу квартиру посещали только “свои”. Кроме того, стихи требовалось немедленно перепечатать: бесценные автографы – для того, чтобы не дотрагиваться до них лишний раз, а записи поздних стихов – для работы над архивом, которая началась со следующего приезда Надежды Яковлевны в Москву. У нас была пишущая машинка, мама прекрасно владела ею. В сороковых годах прошлого века далеко не в каждой семье водилась подобная роскошь.
Сергей Игнатьевич оставался активным участником хранения, встречи с Надеждой Яковлевной по большей части происходили в его присутствии. Ежегодно приезжая в Москву на каникулы, она работала в нашем доме с архивом, дополняя текст и внося в него исправления, таким образом Сергей Бернштейн вместе с моим отцом участвовал в обсуждении и составлении корпуса ненапечатанных стихов Осипа Мандельштама, который Н. Я. по завершении определила как “единственный проверенный и правильный”[186].
Хранение архива и работа над ним – лишь одна линия отношений Надежды Мандельштам с Сергеем Бернштейном, кроме того, их тесно связывали профессиональные интересы. Скитаясь по городам империи, Н. Я. зарабатывала на жизнь преподаванием английского языка в высших учебных заведениях, и встречи с Бернштейном – а она неизменно навещала его, когда появлялась в Москве, – включали в программу получение консультаций по вопросам лингвистики и преподавания, помощь в работе над диссертацией, когда она решилась взяться за нее.
В частных беседах она потом не раз повторяла: “Диссертацию мне написал Сережа”.
Шесть писем Надежды Мандельштам, посланные из Ульяновска в Москву Сергею Бернштейну, были написаны в течение двух лет, между 9 октября 1950-го и 11 октября 1952 года, все они связаны с ее работой над диссертацией, посвященной английской грамматике, и проблемами, возникающими на пути к защите. Собственно, эта работа началась еще в Ташкенте: 12 июля 1947 года она писала Борису Кузину из Москвы, где по обыкновению проводила каникулярное время: “В Ташкенте нет книг, и я вряд ли смогу закончить диссертацию, между тем у меня уже много сделано и сданы все экзамены, кроме спец<иальности> (спец<иальность> – готский, древне– и среднеангл<ийский>, сакс<онский>, исландский и 3 доклада). Сдано общее и сравнительное языкознание, латынь, греческий, немецкий, философия. Сейчас я отчаянно работаю, чтобы раздобыть материал”[187].
В письмах к Сергею Бернштейну Надежда Яковлевна ссылается на житейские трудности, которые принесет ей – если случится! – провал, не-защита диссертации, но похоже, что на самом деле ее больше терзает страх нового унижения, сожаления о том, что, не удержавшись от искушения, дала тому повод, “подставилась”, пробила брешь в неприступности своего изгойства, высокомерного презрения, того, что, по Галичу, “надежный лекарь всех обид”. “Тошно”, “противно” – ключевые слова: тошно и противно, что вступила в отношение с системой, в игру по ее, системы, правилам. И еще одно: “спать” – свидетельство многолетней безмерной усталости, накопленной в чужих углах за годы бездомности.
А что до нравов и быта научной, псевдо– и околонаучной среды, то в кратких штрихах, брошенных на бумагу Надеждой Мандельштам, оная блистает во всей красе! Иной раз, когда персонаж того достоин, автор в лаконичной обрисовке характера поднимается до уровня своей мемуарной прозы. Как много вобрали в себя ласково-насмешливые описания научных чудачеств Георгия Шенгели: “прелестный человек и фантаст”, “Я его очень люблю вместе с его науками” (а нам радостно узнать, что и тут добрый гений “Квадриги” сумел сказать свое слово, поддерживая вдову поэта в ее одиночестве) или восторженные отзывы о Викторе Максимовиче Жирмунском: “какой человек”, “обыкновенный ангел”, “самый обыкновенный ангел”, или нравоучительная притча о “Гуговне”, добавляющая новый оттенок к трагическому образу Алисы Усовой, созданному в “Воспоминаниях”[188]. Другой вопрос – насколько справедливы ее упреки и обвинения и в какой степени можем мы им верить? То, что пишет она о В. А. Звегинцеве, – а он впоследствии стал профессором МГУ и, прекрасный организатор науки, много доброго сумел совершить: создал на филфаке Отделение теоретической и прикладной лингвистики, которым руководил долгие годы, сыграл ведущую роль в открытии границ для публикаций в Советском Союзе переводов на русский язык важнейших лингвистических работ зарубежных ученых, – не совпадает с тем, как отзываются о нем коллеги. Пристрастность Надежды Мандельштам в оценках современников известна, она ее за собой знала и с присущей ей смелостью не скрывала: “Слава пристрастиям!”[189] – восклицает она. И: “Боже! Кто я такая, чтобы быть справедливой?”[190]
Однако в случае со Звегинцевым тут больше, чем пристрастность, тут война. Война затяжная, безжалостная, давно объявленная и – позиционная, когда каждая сторона ждет удара и готовится к тому. Силы враждующих неравны. Звегинцева Надежда Яковлевна боится до смерти и поливает грязью, опасаясь, как бы он чего подобного не сделал по отношению к ней: в его возможностях загубить законченную диссертацию, в которую столько сил вложено и на которую такие надежды возложены!
Дело в том, что нечто ужасное он однажды уже сотворил.
Надежда Мандельштам в эвакуации, в Ташкенте, куда Анна Ахматова помогла ей приехать, “вырвала для нее пропуск”, преподавала английский язык – сначала в Центральном доме художественного воспитания детей, тоже эвакуированном в Ташкент, а потом перешла в САГУ, Среднеазиатский государственный университет, и тут всплыло, что у нее, преподавательницы кафедры иностранных языков, нет высшего образования! Увольнение казалось неизбежным. С большим трудом, с помощью деятельных доброжелателей, удалось выхлопотать разрешение министра держать экстерном экзамены по программе филологического факультета. Надежда Яковлевна, сменив учительский стол на студенческую скамью, прилежно занималась и успешно сдавала один предмет за другим, пока накануне государственного экзамена не рассорилась вдрызг со Звегинцевым, в ту пору заведующим кафедрой языкознания, а тот вкатил ей “неуд” за письменную работу по английскому языку, ее основному предмету.
Каждый, кому приходилось преподавать, знает, что граница между проходным и непроходным баллами чаще всего зыбка и подвижна, и у экзаменатора почти всегда есть возможность выбора. Почему выбор Звегинцева в таком судьбоносном случае оказался столь жестоким? Он не мог не знать имени Мандельштама и судьбы его вдовы. Слишком просто было бы объяснить такой поступок раздражением, обидой. Правда, знавшие Звегинцева вспоминают, что был он обидчив, подозрителен и тоже грешил пристрастностью, но уж слишком мелко для ученого: сводить с коллегой счеты на таком необычном, “аварийном” экзамене! Естественно, приходит на ум, что он так поступил не по своей доброй (в данном случае злой) воле, а по принуждению.
Экзамен после еще более трудных хлопот удалось пересдать, диплом Н. Я. получила, но Владимир Андреевич Звегинцев с тех пор внушал ей ужас и отвращение.
В письмах к Сергею Бернштейну, как и в переписке с Борисом Кузиным, мы встречаем не совсем знакомую, точнее, совсем незнакомую нам Надежду Мандельштам: Надежду Мандельштам, которая умеет извиняться, объясняться, оправдываться; ту, что откровенно жалуется на людей и на судьбу и просит о помощи; донельзя самокритичную, неуверенную в себе и постоянно собой недовольную… Непримиримая, грозная, всех на свете прижизненный судия, “Мандельштамиха” с ее мужской хваткой и жесткостью, предстает иным существом: женственной, растерянной и робкой, сомневающейся и беспомощной, испуганной (хочется даже сказать: трепещущей), которая нуждается в утешении, в добром друге, в мужской руке, на которую могла бы опереться, и ищет ее там, где знает, что нет, здесь не откажут. Еще одно свидетельство того, что на дне обожженной души таились доброта и мягкость, которые лишь ждали повода подняться на поверхность и выплеснуться наружу.
За долгие годы общения с ней мне довелось лишь однажды уловить в ее голосе и заметить в ее взгляде нежность: в тот миг, когда она протянула мне листок-завещание, передававшее в мои руки право распоряжаться архивом Мандельштама, да и то я потом придирчиво себя проверяла: не помстилось ли? А тут их полно – добрых слов, нежных слов: “Я очень по вас скучаю”, “Я часто скучаю по вашей рыжей бороде (и черной шапочке)”, “Я вас очень люблю, и я очень хочу, чтобы вы были таким, как вы есть” – к адресату, вплоть до совсем уж непредставимого в ее устах “целую ручки” в адрес моих родителей! Притом она знает, что пишет “в пространство”: ей известна злосчастная привычка Сергея Бернштейна отвечать далеко не на каждое из полученных им писем (тут, я думаю, имела место не небрежность, а присущее С. Б. и сильно вредившее ему, а в иных случаях – даже губительное стремление к совершенству, заставлявшее его откладывать ответ на письмо, как и публикацию законченной статьи, “на потом”, чтобы сделать это не спеша, в подходящую минуту, в подходящем расположении духа и, согласно его требованиям к себе, создать близкий к совершенству образец эпистолярного искусства; свободная минута при его занятости и медлительности не находилась, требуемое расположение духа не возникало, “потом” превращалось в “никогда”, а тем временем наступали спасительные каникулы, Надежда Яковлевна приезжала в Москву и взбиралась по выщербленным каменным ступеням, с каждым годом становившимся всё более крутыми, на четвертый этаж дома № 11 по Столешникову переулку прежде, чем предполагаемый шедевр являлся на свет).
Если не считать кое-где разбросанных – и вполне заслуженных – шпилек-упреков по поводу предполагаемых не-ответов на них, письма Надежды Мандельштам к Бернштейну исполнены добрых чувств, сердечности, благодарности по отношению к адресату и его близким и к другим, близким самой Н. Я. личностям. Кроме того, мы узнаем в ее лице серьезного, независимо мыслящего лингвиста, для неспециалистов это наименее известная ипостась ее личности.
9 окт<ября 1950 г., ульяновск>
Дорогой Сергей Игнатьевич!
Пишу вам, как вы велели: работа отправлена. Я сильно ее переделала. Убрала все места, где я перепотебнила Потебню. Что мне сейчас делать? Мне скучно. Не отправить ли по тому же адресу (Инст<итут> язык<ознания>) еще одну работишку – о причастии?
Как жизнь? Как работа? Как Институт языкознания? Вопросы – в пространство, т. к. ответа, я знаю по опыту, мне не получить.
В комнате у меня сад: в горшках растет всё такое, что есть в каждом деревенском окне. Я сижу одна и работаю садовником.
Автореферат я написала плохо. Дура. Если дойдет до печатания – переделаю. Но нельзя писать автореферат исходя из мысли, что всё равно ничего не выйдет. Боюсь вообще, что я перестаралась.
Меня хотели назначить зав. кафедрой, но по дороге раздумали. Сначала я отказывалась, и очень энергично. Отказа не приняли. Это противно.
Меня переселили в квартиру, где есть то необходимое для жизни удобство, о котором все тоскуют в провинции. Я горжусь, а мне завидуют.
<На полях:> Если бы я была кандидатом, я бы купила себе, как Акакий Акак<иевич>, шинельку – т. е. шубу. И туфли. И валенки. И заказала бы костюм.
Скажите Анне Вас<ильевне>[191], что я так толстею, что уже вылезла из всех платьев: она презирала меня за узкие платья. И поцелуйте ее. По тарелке всё время передают не Чайковского и не Корсакова. Этому меня научил Саня. Я очень по вас скучаю. По вечерам на улице так темно, что все сидят дома.
Ульяновск, Пролетарская площ<адь>, № 21, комн<ата> 75. Над<ежда> Мандель<штам>.
29 окт<ября 1950 г., ульяновск>
Дорогой Сергей Игнатьевич!
Недели две тому назад я вам писала, что отправлена моя работа в Институт языкознания. Дошла ли она? Не потерялись ли документы? Отправлял работу Институт (здешний, педагогич<еский> ульяновский). Если бы вы были так добры и узнали… Сейчас я очень жалею, что залезла в эту историю. Как всегда, здесь сомневаются: не выдумала ли я вообще филологии. Ведь моих подруг этому не учили. Если диссертация не пройдет, будет очень трудно работать, а переезжать еще труднее, особенно мне. Соблазн был очень примитивный – имея звание, я бы тверже стояла в провинции. Напр<имер>, комендант в общежитии не переселял бы меня три раза в год из комнаты в худшую комнату, а денег бы хватало даже на поездки в Москву. Но можно было все-таки воздержаться. Особенно я огорчилась сейчас. Усова написала мне, что приятнейший молодой языковед Звегинцев попал в Инст<итут> Акад<емии> Наук. Кем? Очевидно, в отдел германистики. Это очень страшный мальчик, хотя ему и покровительствует Шишмарёв[192]. Он мне делал невероятные пакости, в частности пытался провалить меня на студенческом экзамене по… английскому языку, лишить меня диплома и высадить из САГУ. Снимал он с работы и Усову. В Ташкенте его хорошо знали и очень быстро обуздали. Бросила я Ташкент из-за него. Я надеюсь, что в Москве у него не будет таких возможностей безобразничать, как в Ташкенте, но знаю, что он сделает всё возможное, чтобы работа не прошла. Средствами он не стесняется. Как вы думаете, что мне делать?
Самое главное, что мне очень не хочется бороться. Тошно. Я всё повторяю последние и не лучшие строки Некрасова: …как нищий просит хлеба…[193] Сердцу плохо. Учиться – трудно, не хочется. Я повторяю ваши слова, год тому назад сказанные. Сердце сдает даже во время лекционных часов. Это очень неудобно.
Появлялся ли у вас Шенгели? Это прелестный человек и фантаст. Он занимается фонетическими исследованиями ритма и всего прочего. Меня он серьезнейшим образом консультировал о том, существует ли такая наука – фонетика. Не чепуха ли это. Он прочел, что русские звонкие оглушаются в конечном положении. Это его возмутило, и он научился произносить слово сад с чудным звонким – д –. Я его очень люблю вместе с его науками. Когда я была в Москве, он собирался пожаловать к вам, проверить свой “сад”.
Получили ли вы мое первое письмо? Если вы не способны ответить, скажите Сане. Он попросит Люсю Шкловскую[194]. Я понимаю, отвечать невозможно. Но сказать что-нибудь Сане – можно. Главное, пришла ли эта дурацкая работа. Зачем я ее переделывала? Она сейчас (в исследовательской части) вполне приличная. Про Саню мне писала Люся. Очень грустно. Саня и Анна Марк<овна>[195] очень милые. Я хотела бы, чтобы они были богаты[196]. Что у вас? Как о вас узнать?
<На полях:> Хоть бы кто-нибудь из вас написал. Я очень хочу знать, как вы сейчас живете.
Целую Анну Васильевну. Хочу зайти к вам на этой неделе, но далековато. Н. М.
20 ноября <1950 г., Ульяновск>
Дорогой мой Сергей Игнатьевич!
Плюньте на мои дела, но напишите мне что-нибудь. Вы знаете поговорку про свинячье рыло? Я сунулась и получила по рылу. Помните, вы меня спрашивали, уж не думаю ли я, что защитить кандидатскую большое дело. Вы смеялись, когда я вас убеждала, что большое. Это не большое дело, когда есть “покровитель”, который тащит аспиранта или знакомую даму. Для меня большое. Мне уже сообщили, что Институт очень занят и мне советуют обратиться в МГУ. В Одессе это называется бесплатным советом. Кто знает, не занят ли Смирницкий[197] и в МГУ. Я сначала взбесилась, хотела что-то писать, потом плюнула и успокоилась.
Плохо другое – на меня ставили как на лошадь. Даже дали приличную комнату. Теперь заедят (большинство ставило против. Ставившие “за” обиделись). Не посылать тоже было нельзя – заели бы сразу. Знаете, этим проверялось отношение Москвы ко мне.
Противно, что и в старости (т. е. сейчас) не будет денег, квартиры и т. д. Жалко, что нельзя работать дальше – хорошо действует на пищеварение. Но мне больше учиться не хочется. Меньше всего бороться за свою работу. Как-нибудь доживу. И не то бывало. На всё у меня есть своя сказка, которая не дает мне силы делать обычные “дамские” шаги (писать, приезжать, уговаривать, доказывать и т. д.). Умница Усова: она встретила на одну треть седую учительницу провинциального инфака с каплей на носу и папиросой в зубах, которая доказывала Чемоданову[198], что наука лопнет без ее инфинитива. Увидав, Усова не написала диссертации. У меня есть капля, седина и папироса, лучше полежу и посплю.
Что Саня? Я обрадовалась, услыхав по радио рассказ про уголь, лекарства и про его – Санино – отвращение к дурным запахам.
Что делает мой друг Звегинцев? Это прелестный мальчик. В Ташкенте его называли Смердяковым, Сквозняком (он, подслушивая что-то, приоткрыл дверь – сквозняк выдал), и все очень уважали за умение устраивать свои дела. Я тоже.
Кстати, я ничего не ответила Институту. Лень и не знаю, что ответить. В МГУ обращаться не буду. Так обращаются всюду со всеми провинциальными филологами. Обычная история. Здесь нет, я думаю, ничего личного, а помогать им освободиться от моей работы я не хочу. Пусть идут на почту сами. Что за Ожегов[199]?
Что у вас?
Не путайтесь в мои дела – еще с кем-нибудь поссоритесь. Того не стоит. Но напишите или попросите Саню.
Целую вас. Издали можно даже старушкам. Анне Васильевне привет. Я не ругнулась в письме, помню, как она меня отчитывала за самый скромный мат.
И Сане с семьей целую ручки. Надежда Ма<ндельштам>.
<11 февраля 1951 г., Ульяновск>
Дорогой Сергей Игнатьевич!
Второй семестр, Москва, старость – у меня от всего идет кругом голова; я стала совсем несчастной старой дурой. Я не успела вас спросить, совпадает ли фраза с предложением (границами), или может соединять несколько (как синтагма несколько синтаксических групп). Слово “фраза” ведь уводит к музыкальной фразе.
Передали ли вам книгу? (Вопр<осы> язык<ознания>) Я вам ее принесла в тот час и день, когда мы сговорились.
Еще я не успела вас спросить, что вы думаете о Поспелове[200]. Мне он кажется черезчур[201] быстрым. Отношение к фонетике мне не очень понятно. В частности, почему он предлагает убрать из морфологии чередования? Из синтаксиса он изгоняет семантический анализ (а теория падежей?) (а грамматические чередования?). Звуки речи, по Поспелову, строят слова. А интонация? Почему каузативов нет в русском языке (лег – положил)? Ведь это древняя категория и во всех современных языках (и – е) она в остаточках. То, что в турецком есть категория каузативов, только показывает, что существуют категории, общие языкам различных семейств. И еще многое.
У меня к вам огромная просьба: если будет что-нибудь выходить из нужных книг, купите экземпляр и для меня и позвоните моему брату, чтобы он мне его переслал (Б8-46-90 – Евг<ений> Яковл<евич>). Мне очень трудно без новых книг. Сюда ничего не доходит.
Еще мне очень жалко, что я обидела ваших милых детей-аспирантов, усумнившись в натуральности их произношения. Я честно забыла, что это их главная гордость. Больше никогда не буду. Меня просто действительно интересует, в чем разница. Не могу ухватить. Но я заметила, что практическая фонетика часто неточно описывает даже отдельные звуки, не говоря уж о сочетаниях. И секрета все-таки не понять.
Еще – вы мне сказали, что вы знаток русского произношения? Неужели вы думаете, что я этого не знала? Должно быть, я была не в форме. Даже наверное. Москва была для меня очень трудной. И здесь я не совсем в порядке. Вокруг меня всюду очень сложно: болезни, неразбериха, даже смерти. Это возраст. И я это очень остро чувствовала. Может быть, черезчур остро. Почти все мои друзья в каком-то перевале. И, кажется, я тоже. А вы, по-моему, молодец. Это еще зависит от сердца. И от работы.
Я очень вас люблю, и я очень хочу, чтобы вы были таким, как вы есть. Н. Мандельштам
<На полях:> Сердечный привет Анне Васильевне. Она тоже большой молодец.
15 июня 1952 г. <Ульяновск>
Дорогой Сергей Игнатьевич!
С моей работой идет мордобой, который вряд ли кончится в мою пользу. Бьют меня Звегинцев (молча и чужими руками), Ахманова и Смирницкий[202]. За меня Жирмунский, Шишмарев и Ярцева[203]. Сейчас по распоряжению дирекции работа дана на отзыв еще двоим – один ленинградец, кот<орого> я не знаю, но он независим от Ахмановой, и Аракин[204], кот<орый> выдвинут Смирницким. Что это за Аракин? Он, наверное, уже обработан Звегинц<евым> и компанией. Нет ли возможности сказать ему, что мнения об этой работе разошлись и что она не так легко побежит в помойную яму? Я убеждена, что ему именно это уже сказали. Как быть, чтобы добиться от него хотя бы нейтрального отзыва.
Знаете ли вы его? Не можете ли помочь? От Потебни и Попова его, конечно, стошнит, а Ахманова – грозная сила, но всё же, если он будет знать, что это не так просто, он будет осторожнее. Помогите, если можете.
У меня здесь висит всё на нитке. Идут сокращения – и уходит директор. В момент, когда он уйдет, снимать будут меня – зав. каф<едрой> хочет от меня освободиться, т. к. остальные все девочки. Единств<енное>, что может выручить, – это диссертация. А помирать еще не пора. Я скоро вас увижу. Но будете ли вы мне рады? Я вам рада всегда.
Жму руку. Н. М.
Виктор Макс<имович>[205] самый обыкновенный ангел. Он чудо как много мне помог. И Шишмарев. И Ярцева.
Я хотела бы, чтобы Аракин знал, что Ярцева за меня. С ней считаются.
<11 октября 1952 г., Ульяновск>
Дорогой Сергей Игнатьевич!
Будьте милым, разведайте, что делается с моей работой. Ей должны были дать ход, получив рецензию от Аракина, а Аракин очень хвалил ее Жирмунскому. Виктор Максимович написал мне, после разговора с Аракиным, ангельское письмо, которое кончалось возгласом: справедливость восторжествует… Какой человек!
Осенью, проезжая через Москву в Ульяновск, я видела мельком Горнунга[206]. Он воротит нос. Почему? Ему-то не всё ли равно?
Здесь переменился директор; новый еще не дал себя почувствовать. Только что в течение двух недель шла проверка нашей кафедры. У меня было много гостей. Один специально ходил “для справедливости”, т. к. меня хотели бы съесть. Но, кажется, ничего.
Что у вас? Как вы живете? Как работаете и как Саня? Я часто скучаю по вашей рыжей бороде (и черной шапочке). Языкознанием заниматься не очень хочется – хочется спать.
Летом я плескалась в речушке Верейка и забывала бремя лет. Именно в этом году я познала лучший способ лежания на воде на спине. Это называется – опыт приходит с годами.
Я думаю, что даже если вы узнаете что-нибудь, вы мне не соберетесь написать (хоть это и нехорошо). Позвоните моему Жене, если не сможете написать (Б9-46-90). Хорошо? Или Василисе.
Не забывайте меня – я не самая счастливая из всех женщин.
Над<ежда> Манд<ельштам>.
Ульяновск. Пролетарская площ<адь> № 21 кв<артира> 75.
Архив Осипа Мандельштама в переписке по понятным причинам не упоминается, но намеки читаются между строк: “целую ручки” относится именно к этому обстоятельству: спасибо, мол, что приютили “кучку стихов” – так иногда называла вдова поэта собрание, за которым охотилась секретная служба империи.
О том, где находится “кучка стихов”, я знала, этот факт от меня не скрывали, а о том, что до папки нельзя дотрагиваться, никто специально не предупреждал – само собой разумелось. Увы, я нарушала молчаливый запрет. Оставшись дома в одиночестве и честно, с мылом, вымыв руки, да еще расстелив на письменном столе карту полушарий, ее глянцевитая белая изнанка казалась особенно надежно чистой, доставала из отцовского письменного стола (левая тумба, третий сверху ящик) запретную папку и развязывала неподатливые со страху шнурки. К тому времени, когда к ящику подобрали ключи (в доме никогда ничего не запирали и ключей не держали из принципа), я знала наизусть изрядную часть стихотворений.
Ключ от секретного ящика получить не удалось – это было обидно и неожиданно: отец всегда доверял мне и рано стал обращаться как со взрослой, но тут, похоже, он догадался о тайных набегах на архив. В знак протеста я отправилась искать справедливости у Сергея Игнатьевича: о том, что он сделал для себя рукописную копию, мне было известно.
У дядюшки была своеобразная манера хранить запрещенную литературу: он держал ее на виду. Его колоссальная лингвистическая и поэтическая библиотека занимала три с половиной стены просторного кабинета, да еще аппендиксом вылезала на середину комнаты. Крамольные рукописи и книги мирно стояли на полках среди своих легальных собратьев – только в чужой одежке. Сергей Игнатьевич в своих владениях ориентировался в совершенстве: ему и минуты не требовалось, чтобы найти нужную книгу. Он выслушал меня, пропустив мимо ушей жалобы на деспотизм отца, выдвинул стремянку, молча, одним высокомерным жестом отклонил мою помощь и взобрался куда-то под потолок. Снял с полки книгу, спустился с нею вниз, сложил стремянку, поставил на место, в дальний угол, – всё это не торопясь, тщательно и аккуратно, держа книгу под мышкой, – и лишь тогда протянул ее мне. “Вопросы ленинизма”, сочинение Иосифа Виссарионовича Сталина, издание 11-е, ОГИЗ, 1939”, – тупо прочитала я. Дядя откинул обложку. Внутренности бессмертного труда были выпотрошены, а на месте вырванных страниц лежали стихи Мандельштама, аккуратно переписанные старомодным “профессорским” почерком на отдельных маленьких листках – то были разрезанные пополам школьные тетрадки в линейку.
Дядя бережно вынул листки, положил на письменный стол, придвинул стопку чистой бумаги и уступил мне свое рабочее место. Сам он устроился подле в низком вольтеровском кресле – с неизменной трубкой, с остро отточенным карандашом и стопкой карточек. На верхней его почерком было написано: “Материалы к фонетике гунзибского языка”.
Через десять, пятнадцать, двадцать лет мой муж, поэт-переводчик Константин Богатырев, и я нередко пользовались дядюшкиными тайниками. Как только обыски начинали ходить близко или когда арестовывали кого-нибудь из нашего круга, мы складывали в чемодан самые ценные рукописи, письма, распечатки и переправляли всё это на верхний этаж старого дома в Столешниковом переулке. После ареста Ольги Ивинской там хранились письма Бориса Пастернака, в конце 1960-х – экземпляры “Хроники текущих событий”, самиздатовские выпуски “В круге первом” и “Ракового корпуса” Александра Солженицына. Но времена изменились, и, переждав неделю-другую, мы отправлялись за своими сокровищами.
Времена могли меняться сколько угодно, привычки и жесты дядюшки не менялись никогда. Всё так же высокомерно он отклонял предложение помочь, так же аккуратно расставлял стремянку, легко взбирался под потолок и точным движением вынимал какой-нибудь советский сборник или учебник, а то и “Материалы по докладу Жданова”, с которого начался наш сегодняшний разговор: сто́ящих книг он для тайников не использовал. Только вместо “Материалов к фонетике гунзибского языка” перед ним лежали “Возвратные глаголы вогульского” или что-нибудь не менее экзотическое.
Дружба по гамбургскому счету: письма Н. Я. Мандельштам семейству Шкловских-Корди (1955–1964)
(Подготовка текста, публикация и комментарий В. Шкловской-Корди, Н. Шкловского-Корди, Е. Сморгуновой и Ю. Фрейдина. Предисловие Ю. Фрейдина)
Жизнь Надежды Яковлевны Мандельштам менялась много раз и самым радикальным образом.
Если не считать всеобщих перемен, внесенных в мирную жизнь киевских, да и всех европейских жителей Первой мировой войной, революцией и последующими событиями переворотов, оккупации, мятежей, переходами власти из одних кровавых рук в другие, – личные изменения в судьбе дочери просвещенного и преуспевающего киевского адвоката (по-тогдашнему: присяжного поверенного), православной еврейки, крещенной в третьем поколении, выпускницы жекулинской гимназии, вольной художницы – авангардистки и декадентки в искусстве и в житейском обиходе, студентки первого курса юридического факультета Киевского университета, поименованного в честь св. Владимира, Нади Хазиной, начались 1 мая 1919 года, когда она стала подругой, затем невестой, а с весны 1921 года, после долгой разлуки, – женой и спутницей поэта Осипа Эмильевича Мандельштама. Она связала с ним всю свою последующую жизнь – почти шестьдесят трудных, тяжких и опасных лет. Женщина, умевшая быть молчаливой, незаметной… Хозяйка бедного кочевья, каким был вечно бездомный “дом” Осипа Мандельштама в 20-е и 30-е годы. Секретарь и переписчик его стихов.
Дальше судьба Н. Я. менялась целиком и полностью с первым арестом О. М. (май 1934 года) за антисталинскую эпиграмму, когда она поехала с ним в чердынскую и потом в Воронежскую ссылку, со вторым арестом (май 1938), когда Осю увезли на гибель, а Надя осталась одна и поставила своей главной задачей сохранить и обнародовать творческое наследие своего мужа.
Это была самая долгая часть ее жизни, больше половины – 42 года, и эта часть тоже делится на две.
Первые 25 лет после гибели мужа она провела в двойственном бытии. Внешне – пыталась сохранить свою жизнь, жизнь вдовы, опекала старую мать, переносила эвакуацию, защищала провинциальный университетский диплом, преподавала английский, писала диссертацию – защитить ее было непросто, но зато это давало немножко лучшую обеспеченность; и снова кочевала по городам, где были пединституты и кафедры английского языка – Ташкент, Ульяновск, Чита, Чебоксары, Псков… Однако это был лишь внешний биографический рисунок, отражавшийся в записях трудовой книжки и в пунктах анкеты. Постоянным спутником этого четвертьвекового отрезка жизни был страх. Страх прежний, такой же как у всех, что придут и возьмут, но гораздо более обоснованный, потому что уже пришли, забрали и убили его, а она – его вдова и носит его имя.
И страх новый – что вместе с ней пропадет, исчезнет, забудется всё сделанное и написанное им.
Позже она сама рассказала нам обо всем этом в “Воспоминаниях” и во “Второй книге” – в своей ставшей постепенно знаменитой на весь мир, припоминающей, объясняющей и многое предвидящей прозе.
Казалось бы, чего больше? Читайте книги Надежды Яковлевны, перечитывайте сохраненные и прославленные ею стихи и прозу самого Мандельштама.
29 октября 1999 года, накануне столетней годовщины со дня рождения Надежды Яковлевны Мандельштам, на вечере, устроенном в память о ней в Москве в Литературном музее, выступая перед небольшой аудиторией ее друзей и читателей ее книг, Варвара Викторовна Шкловская говорила, что после смерти О. Э. у Н. Я. раскрылись мужской ум и мужской характер. Ее муж, поэт Николай Васильевич Панченко, – многолетний и верный друг и защитник Н. Я.[207], говорил тогда: да, издадут со временем многотомные собра ния сочинений Н. Я. Мандельштам, но и для ее памяти, и для нас самих важнее всего, чтобы они не заслонили двух ее главных книг. Написав их в середине 1960-х годов и издав их за границей в начале 1970-х, вдова поэта Мандельштама рискнула своей свободой и даже жизнью, и важно, чтобы все добавления не заслонили сохраненного и донесенного до читателей творчества самого Мандельштама, того гуманизма, которым оно пронизано, того понимания сути нашей истории и смысла нашей жизни, к чему обязывают и призывают нас и его, и ее произведения…
Но мы, видимо, так устроены, что этого нам мало. Мы хотим узнать и знать больше, хотим попасть за кулисы…
Что ж, попробуем узнать побольше.
В семействе Шкловских сохранились письма, посланные Надеждой Яковлевной из разных городов и весей, куда кидала ее жизнь после смерти Осипа Эмильевича.
Это была тяжелая жизнь на периферии страны в 1960– 1970-е годы советского строительства коммунизма, жизнь нередко без еды, без воды, без света.
Надежда Яковлевна переезжала из одного города, где ей находилась работа в пединституте на кафедре иностранных языков, в другой такой же город. Сначала Ульяновск, потом Чита, холодная и снежная, а затем – Чебоксары с их непролазной грязью и запретом открывать форточку! Возвращаясь из очередного города, каждый раз Н. Я. выстаивала по несколько дней в министерстве за направлением в очередной пединститут.
Тихие и неулыбчивые студенты требовали подходящих оценок и иногда даже угрожали своей преподавательнице. Каждый семестр выжимал ее, как лимон, усталость – лейтмотив ее писем, но приходилось держаться, потому что за преподавание платят, и тогда можно купить туфли, а может быть, даже подумать о пальто. И только из Пскова, где она проработала в пединституте еще два долгих года, чтобы немного увеличить пенсию, Н. Я. ушла в 1964 году на пенсию.
Какой же должна быть сила и стойкость этой женщины, если она еще берется за филологическую диссертацию и успешно защищает ее в Ленинграде 2 июня 1956 года. Нескончаемые хлопоты, связанные с диссертацией и ее защитой, отразились и в письмах Н. Я. к семейству Шкловских, написанных весной 1956 года.
Самим Шкловским, как видно из писем, было очень трудно – все были бедные и раздетые, на всю семью были одни рейтузы. Всегда не хватало платка и теплых штанов. И они постоянно помогали ей. А она присылала, по возможности, деньги, авиапереводами, которые шли дольше почтовых и всегда волновали возможностью не прийти совсем. И в ответ просила только ласки и дружбы.
О Василисе Георгиевне Шкловской-Корди Надежда Яковлевна не раз упоминает с нежностью в своих книгах – в этом доме их с Осипом Эмильевичем, а потом и ее одну, всегда привечали, любили, делились последним. Надежду Яковлевну восхищала не только доброта Василисы Георгиевны, но ее светлый ум и мужество.
Примечательно, что лишь однажды за весь период публикуемой здесь переписки мы узнаем, чéм была занята сама Надежда Яковлевна. В апреле 1963 года Н. Я. настоятельно просит из Пскова: “пришлите мне… хоть немного бумаги и копирки. И запасите на Тарусу побольше бумаги и копирки. Умоляю…”
И эта просьба с очевидностью означает, что всё это время Н. Я. пишет свою книгу.
Надежда Яковлевна, за редчайшими исключениями, не хранила ничьих писем и бумаг, кроме тех, что относились к творческому наследию и биографии О. Э.
Сам же О. Э., как мы знаем, к хранению рукописей своих произведений относился беззаботно, и не только в силу своего характера, но и вследствие обстоятельств кочевой жизни – бездомности и безбытности, преследовавших его практически всю сознательную жизнь. К тому же в условиях войн и революций что-либо сохранить было чрезвычайно трудно. Практически нужно было выбирать: или ты что-то создаешь, или хранишь. И где-то с конца 1920-х годов О. Э. и Н. Я. разделили эти обязанности. Хранительницей стала Н. Я., но это вовсе не значит, что задача сохранить упростилась и облегчилась.
Вернемся к письмам. Хранить письма, адресованные О. Э. и полученные им, было избыточной задачей. Хватало забот сохранить бы письма самого О. Э. и, естественно, основной мандельштамовский эпистолярий – это письма О. Э. к Н. Я. Их она получала, их она хранила, их она согласилась предать гласности еще в американском собрании сочинений Мандельштама, правда, подвергнув купированию – самые нежные, почти интимные высказывания. “Это, – говорила она, – пусть публикуют, когда меня не станет”.
Более того, Н. Я. практически не хранила писем, адресованных к ней лично, писем родных, друзей разных лет. Отметим особо два почти целиком сохраненных ею эпистолярных блока, адресованные ей, – это письма, записки и телеграммы Ахматовой и письма Жирмунского. И те, и другие. Ахматовские не раз публиковались, письма Жирмунского еще ждут своего исследователя. Осмелюсь предположить, что Н. Я. сохранила письма Виктора Максимовича не потому, что там отразились перипетии ее попыток защитить кандидатскую диссертацию, что, безусловно, без помощи Виктора Максимовича было бы невозможно. При всей практической важности самой диссертации Н. Я., успешно защитившись, перестала придавать работе сколько-нибудь существенное значение, легко раздаривала немногие сохранившиеся экземпляры автореферата и уж, во всяком случае, не собиралась продолжать свои филологические штудии.
Тем не менее при всех различиях оба эпистолярных блока отражали нечто, в представлении Н. Я. очень важное для самого Мандельштама – два разных варианта его юношеской дружбы, пронесенной через такие страшные и опасные десятилетия. Для Мандельштама дружба, дружеская поддержка, обретенная им в разные годы в лице совершенно разных и порою очень неслучайных людей, таких, как Ахматова и Жирмунский, а порой и совершенно почти случайных, но на каких-то этапах жизни О. М. чрезвычайно важных и ценных. Поэт и прозаик футурист Бенедикт Лившиц, позднее – биолог и стихолюб Борис Кузин, втайне пишущий стихи; еще позднее – начинающий филолог, ученик Тынянова, юный поэт и Воронежский ссыльный Сергей Рудаков. Дружба с ними, их дружеская поддержка была чрезвычайно важна не только в житейском, но и в творческом плане. Вспомним строчку из посвященного Кузину стихотворения: “Я дружбой был, как выстрелом, разбужен”.
Нужно сказать, что дружба без предательства в те страшные времена была большой редкостью. Только давним и испытанным друзьям можно было доверять, и то не всегда. Не выдержал испытания доверием Борис Кузин, сохранивший письма Н. Я., которые она требовала уничтожить. Не выдержал испытания доверием и Сергей Рудаков, не сумевший внушить жене то, что хранение мандельштамовских материалов – первостепенный долг, который нужно выполнить при любых обстоятельствах.
Не все друзья О. Э. стали друзьями и Н. Я. Но когда это происходило, дружба приобретала “семейный” характер – как с Ахматовой и ее сыном Левой Гумилевым, как с Бенедиктом Лившицем и его женой Екатериной Константиновной… Однако время испытывало людей на прочность и тогда, когда, казалось, самые тяжкие беды остались позади: так, Екатерина Константиновна при всей своей доброте, при всем лагерном опыте не смогла принять “Вторую книгу” Надежды Яковлевны, и их дружба прервалась. Не оправдал надежд и Кузин, и свои отношения с ним Н. Я. позднее сравнивала с коллизией Ахматовой и Гаршина.
Совершенно особый вариант являет собой дружба Мандельштамов и Шкловских – дружба, продлившаяся более полувека и ставшая фамильным достоянием трех поколений этого семейства.
Если Ахматова и Мандельштам, несмотря на мелкие разноречия, всегда оставались и навсегда останутся естественными литературными союзниками, объединенными трагической фигурой Гумилева, если Жирмунский был человеком круга акмеистов и одним из первых научных издателей ахматовских стихов в 1970-е годы, то Виктор Шкловский – это другое: основатель формализма, авангардист, футурист, лефовец. Что общего, казалось бы, имел Шкловский с акмеистом и как бы пассеистом (то есть антифутуристом) Осипом Мандельштамом? Собственно, ничего, кроме умения отличать в искусстве хорошее от плохого и умения видеть, за кем “по гамбургскому счету”, как выразился однажды он сам, останется будущее.
Н. Я. рассказала в своих воспоминаниях о дружбе с семейством Шкловских-Корди, в самые трудные и опасные времена прятавшим в своей квартире или у своих родных нелегальную парочку – Осипа и Надежду Мандельштамов.
Эпистолярным памятником этой дружбы являются сохраненные в семействе Шкловских-Корди[208] письма Н. Я. 1940–1960-х годов. Их первая часть была уже опубликована[209], здесь же представлена заключительная часть – письма Н. Я. Мандельштам 1955–1964 годов.
Н. Я. Мандельштам – В. В. Шкловской-Корди <11 сентября 1955 г., Чебоксары>
Варюша!
Сегодня первое воскресенье, и я пользуюсь случаем, чтобы написать несколько слов.
С квартирами здесь полная катастрофа, а из-за этого я могу вернуться.
Сняла я комнату у сумасшедшей старухи – Вассы. 200 р. Каждое слово слышно. Проход через нее, и 3 километра до института по мосткам – (это вместо тротуаров). Но старуха уже гонит меня (за папиросы). Форточки нет. Воды нет. Постирать нельзя. Вымыться за 5 верст.
В институте сносно. Тоска дикая. “Жизнь эта дана нам для приготовления к будущей вечности” (разговор из соседней комнаты).
Если я останусь, надо будет послать мне ящик с керосинкой.
Ну вот о себе. Позвоните Жене и Эмме (старшей) – прочтите письмо мое.
Эммочка[210], напишите и телеграфируйте про экзамены.
Дайте Жене, Лене, Эмме старшей – адрес: Пединститут, кафедра английского языка (или факультет иностранных языков).
Где Люся? Уже в городе?
Варюша, мне очень скучно.
Ну, целую. Надя.
Вероятно, я удеру – из-за квартирных условий.
Здесь больно легко задохнуться – в комнатах без форточек.
Н. Я. Мандельштам – В. В. Шкловской-Корди 16 сентября <1955 г., Чебоксары>
Варюшенька! Спасибо за телеграмму. Но приглашение в Воронеж опоздало. Я уже проведена в штат в Чебоксарах. Так примитивно удирать нельзя.
Люсик и Талечка… Подружки – я возвращаюсь в ноябре на целый месяц – студенты будут на практике. На этот раз я оставила у вас две папки и стихи (первый экземпляр у Суркова). Папки пусть возьмет Женя или Соня, если они вам мешают.
Город весь в оврагах, горах и глине. Грязь осенью страшная. Вдоль улиц в центре деревянные лестницы. – Тротуары. Дикая старина. Я еще по такому не ходила. Много плохих яблок. Обедаю в столовой “Дома Советов”. Институт очень серьезный – и пока приятный. Студенты тихие и не улыбаются.
Первые дни – мучение с комнатой. Но сейчас устроилось. Плачу груду денег. Работы у меня очень много, но зато учебный год короткий – только четвертый курс. (20 учебных недель.)
Пишите мне утешительные письма. Варюшку я, можно сказать, почти не видела этим летом.
Тане – она может ко мне приехать отдохнуть. Я буду ей очень рада.
Легче после начала октября, когда уедут хозяева и я останусь в квартире с такими же съемщиками, как сама.
Тане сердечный привет.
Целую вас крепко.
Ефиму привет.
Со мной живет мальчик типа Андрея. Даже похож и мил.
Никитку вспоминаю с нежностью. Ваша старая Надя.
Что делать? – мне необходим ящик, который я бросила у вас – там керосинка. Способны прислать посылкой? Будьте милостивы.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди 24 сент<ября 1955 г., Чебоксары>
Люсик! Получили ли вы мое письмо?
Вероятно, да, т. к. двинулась посылка.
Спасибо, Люсик, за всё, а в частности за Эмму. Девочка – молодец. Как она жила у Вас без меня? Она написала мне про экзамен и про роман с Никиткой. Я по нем скучаю.
Пессимизм мой вполне вернулся, но я что-то тоскую. Не можете ли вы позвонить другой Эмме (Григорьевне Герштейн) – В 14339 – чтоб она мне написала. Она знает про Леву, а я тоскую как зверь.
Какую вам диссертацию принесли, да еще под расписку? От Жирмунского? Мою? Он знает, что я у Вас всегда. Или из Инст<итута> языкозн<ания>? Откуда они догадались послать к вам? А может, не мою?
Как здоровье? Напишите о себе. Пришла осень – и это трудно. И еще что-то трудно, но я не знаю что. Впрочем, всё.
А Талечка, родная моя, как она? Как вы, Талечка? Когда приедет Вася? Неужели без Андрея? А. И. – умный мужик, конечно.
А еще кланяюсь Варюшке и Ефиму. Из-за Эммы я почти не видела в этом году Варюшку. Но зато полюбила Никитку. Эмма дикая девочка, но очень хорошая. А я тоскую.
Здесь деревянные тротуары и лестницы. Самый фантастический город-деревня на свете. Грязь доисторическая. Мою хозяйку и ровесницу дворник носил на руках в школу – пройти нельзя было. Сейчас кое-где есть мостовые, а горы из скользкой глины всюду. Таких оврагов я нигде не видела, а в детстве я хотела знать, что такое овраг. Чувашки очень серьезные, без улыбки, как армянки.
Целую вас.
Пишите лучше на дом = Ворошилова, 12, кв. Павловой.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди 2 окт<ября 1955 г., Чебоксары>
Люсик! Письма подругам надо писать заказные – много и часто. А то подруги тоскуют.
Приехала ли Вася? Что у вас? Что-то меняется с пенсиями военным – отразится ли это на Васе?
Как мой Никитушка? Пишите мне, а то я тревожусь и грущу.
Здесь пока хорошо. Хотя есть трудности. Здесь я “зава”, но мне пока не платят за это денег. Девки с кафедры – их 14 – пока что выжили зав. кафедрой (за дело). Сейчас заранее ненавидят меня. Я их собираюсь успокоить. Их 14!!!
Со мной вежливы: сразу видно, что я уже приличная дама. А вы не знали.
Как ваши все дела, что у вас? Ефим, Варюша – пишите обо всем. А то я близко – и вы меня забудете. Но этот город – тоже чудо. Такое вы не видели – весь в горах и оврагах – с мостками и лестницами вместо улиц.
Талечка, как Люсино здоровье? Как Вы?
Как Таня? В ноябре я приеду на 5 недель в Москву.
Заплатила ли Эмма за мои телефоны (я ей оставила 50 р.), или оставила ли вам деньги? Передала ли Таня в Союз писателей мое письмо?
Диссертацию я буду защищать. (А может, всё опять перевернется?) Ведь всё как во сне.
Напишите…
Если вы знаете, что сон, что явь, объясните….
Варюша, вы же умница – объясните…
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди 15 окт<ября 1955 г., Чебоксары>
Люся дорогая – от вас нет ничего – я очень волнуюсь.
Не заболел ли кто-нибудь? Как Вы, как Талечка? Никитка, Варя…
Напишите мне, не молчите.
Получила письмо от Эммы, в котором она опять пишет о вас. О своей благодарности и о всем таком. Но и о том, что вы особенная и что она поняла мое отношение к вам.
Люсичка, так я вас люблю, а вы молчите – и я чувствую, что что-то неладно, и воображаю всякие ужасы. Сейчас не пишете ни вы, ни Женя.
А я что?
Умоляю отзовитесь. Надя.
У меня уже, оказывается, хороший характер. Надолго ли?
Я пессимистка.
Можно писать на Институт (Инфак) или Ворошилова, 12, Павловой, для меня.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди и Н. Г. Корди6 марта <1956 г., чебоксары>
Люсик и Талечка! Спасибо, что вы держите меня в квартире. Я там живу, я это наверное знаю. Но сплю я сейчас на своей кровати в Чебоксарах. Спать хорошо.
Варюшке: ищите туфли – а то я привезу чебоксарские – местные. Здесь любят сложные. Деньги выложите – а я плачу. Делайте это скорее, а то я умру, и не получите.
Люсик, вчера я отправила на ваше имя для Тани автореферат. Это очень срочно. Он должен поспеть к кафедре (между 8 и 15 <апреля>). Хорошо, если 15.
Но сложность вот в чем – я не успею получить его, чтобы исправить ошибки и вставить буквы.
Прошу я вас, Люсик – помогите Тане.
1) Исправьте ошибки, падежи и всё прочее.
2) Проверьте тексты – их мало, и я писала их старательно. Авось не наделала ошибок.
Надо вставить такие буквы:
æðз – эту букву Таня путала сначала с s.
\ пишется так æ.
3. Жирмунский написал, чтобы реферат был тщательно выверен и послан ему домой.
Ленинград, 2. Загородный просп., 10, кв. 10 а. Профессору Жирмунскому Виктору Максимовичу.
Перед отправкой за два дня дайте мне телеграмму. Я ему напишу. Ему надо 2 экземпляра и 2 мне. Я боюсь не за Таню, а за себя. Вдруг напутала. Думала, чтобы Таня показала Сергею Игн<атьевичу>[211]. Но он будет дурить. Вернее – вы. Насчет общей грамотности.
Из новостей – получила письмо – анонимное. Зарежут, если будут плохие отметки. Такое со мной в первый раз. Письмо у директора. Что он с ним делает – не знаю. Господи!
Не говорите Жене и Лене. Они испугаются, и мне придется каждый день посылать им телеграммы. Но если зарежут – вы будете знать отчего. Поминается нация и мат на мою голову. Сильно? На меня это произвело впечатление.
Ну целую. Выручайте, Люсик. Главное – не откладывает пусть Таня. Если защищу – куплю Таньке костюм. Пусть помнит.
Чему вы удивлялись и умилялись?
Я – нет. Может, не заметила.
Ну, пора в школу.
Целую, целую, целую.
Угроза туфель – серьезная. Действительно привезу, но даже номера не знаю.
Еще я беспокоюсь, дошло ли письмо с авторефератом. Очень прошу – сообщите. Единственный экземпляр.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди 10 марта <1956 г., Чебоксары>
Люсик! Получили письмо и автореферат?
Я беспокоюсь. Автореферат – копии нет, а мне было почему-то очень трудно написать. Напечатала Таня? Послала Жирмунскому? (Загородный, 10, кв. 10а. Я сейчас пишу по памяти – если не совпадет – то в старом письме вернее…) Выслала мне? (2 ему, 2 – мне.)
Жирмунский очень торопит.
Как Варюшка и туфли? Никитка и книги? Хочется к вам.
А Ефим, как он себя чувствует? Вы меня письмами не балуете.
Талечка, я вас люблю и целую. Н. М.
Очень устала. Скоро буду экзаменовать тех, что грозились убить. Двойки будут… У меня одна надежда – они советовали не ходить вечером, т. к. резать будут вечером. Я не буду выходить по вечерам.
Ну, целую. Н. М.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди <7 апреля 1956 г., Чебоксары>
7. Ночь. Апрель. Про луну не знаю. Люсик! Получили ли мой автореферат с письмом на 9-й странице.
Опять спешка. Из-за меня. 10 дней не могла дописать. Усталость, болезнь, старость, мозг – не знаю что. Очень рабочая зима – и сейчас работа. Всё надеялась отдохнуть. Не выходит. Виктор Макс<имович Жирмунский> уезжает – обидно будет, если он до отъезда не получит реферата. Тогда всё откладывается на осень. (Это связано с печатью.)
Очень скучаю, но пока приехать нельзя. Придержали меня здесь. Так мне и надо. Предлагают улучшить быт (комнату).
О шубе – ужасно вам благодарна. Но думаю надо набрать денег на хорошую. Не о красоте, а попрочнее – чтоб уж навсегда. Что нового у вас, Ефим? Никита? Напишите.
Я ведь очень по вас скучаю.
Талечка – пошлите что-нибудь Васе. Хоть чулки. Хоть шарфик. Хоть – бусы. Хоть шаль, хоть что, хоть полушалок[212].
Ужасно хочу туфли… Куплены? Сколько? Это мое право.
Скучаю, люблю всех…
Да, скажите Аркадию Васильевичу[213], что получила из Детгиза письмо – пока работы нет, но будет. Это он. Благодарить нельзя (примета), но оценить можно.
Целую, Надя.
Люсик, присмотрите, не напутала ли я
1) Обложка на отдельной странице
2) на стр. 3 (внизу) зачеркнуть lærnen и “употребляЕтся<”> (а не ю)
3) стр. 4 – внизу = заменен пример.
(Если нет, выбросить абзац “Ряд глаголо<в> – brezdan… до В. 707
Устала….
Еще = стр. 7 верх выбросить
“Еще большее расхож<д>ение – до byczan – покупать.)
Н. Я. Мандельштам – В. В. И В. Г. Шкловским-Корди<15 мая 1956 г., чебоксары> на талоне к переводу по почте на 700 руб.
Моей Варюшке – туфельки, моей Люсе – должок. Всем – дачу в Верее – иначе мы не можем. Всех целую. Надя.
Н. Я. Мандельштам – В. В. И В. Г. Шкловским-Корди и Э. Г. Герштейн<27 мая 1956 г., чебоксары>
Деточки мои! Что с вами?
Ни единого слова. Даже не написали, получили ли деньги (700 = 600+100), отправлены почтовым переводом 15 мая. Если не получили, надо принять меры. Телеграфируйте.
Здоровы ли? Я уж волнуюсь.
Что вы слышали о Леве? Я получила телеграмму.
Жду. Надя.
Люсик! Я потеряла Эммин адрес (Серпуховская 27??) Прочтите ей это письмо по телефону:
В 14339 – Эмма Григорьевна Герштейн.
Эмма! Получили ли вы 100 р.? Почему не сообщаете? Я послала 15 мая. Что у вас? Надо написать. Надя.
Очень неприятно не получить скромнейшей записки, что деньги получены: думаешь, что все больны и т. п.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди <3 января 1957 г., Чебоксары> на талоне к переводу по почте на 250 руб.
Люсик! Т. к. вам ничего не досталось из прошлой получки, пусть хоть образуются из этой туфли для какой-нибудь из девочек. Целую. Надя.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. и В. В. Шкловским-Корди11 марта <1957 г., Чебоксары>
Милые мои незаконные друзья!
Получила ваше общее письмецо. – Спасибо. Получила еще телеграмму от Орлова – позвоните Жене – он вам скажет текст. (Не забывайте меня, а то я психоватая.)
Смешно, но я очень нервна и тоскую больше, чем обычно.
О посылке Талиньке. Если попросить Валю или Эдика послать, когда он поедет к Вале (только из дачной местности) килограмма два масла и кофе в зернах. А из города послать хоть немножко апельсинов и лимонов. Я сильно болею желудком – с чего бы? Пью боржом, но здесь нет ни фруктов, ни масла, так что нельзя есть манную кашку. Но самим за город не надо ездить – тогда я обойдусь, ну его.
Деньги на посылку (рублей 150) я прибавлю к 500, которые надеюсь послать 18-го или 16-го (на 16-е мало шансов). Если Валя исчезнет и не с кем будет отправить – считайте, что это в счет долга. (Я должна Люсе 400.)
Что мне с собой делать? Я страшно глупею от новых переживаний.
Кланяйтесь Аркадию Николаевичу и Тамаре Степановне. Я здешнюю Тамару Ник. Степанову[214] называю Там<арой> Степановной – она обижается.
Как Ефим и Варюша? Они тоже мои дурачки.
Я обдумываю, когда съездить в Москву.
Очевидно, на Май на 5–6 дней – удеру.
Со мной один Никитка. Он меня очень утешает – такой родной мальчик.
Приехала бы Анна Андр<еевна> со Щелкунчиком[215].
Позвоните В12533.
Пусть он сам позвонит.
Н. Я. Мандельштам – В. В. Шкловской-Корди <18 марта 1957 г., Чебоксары> на талоне к переводу по почте на 600 руб
Люся, умоляю, пишите. Надя.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. и В. В. Шкловским-Корди31 марта <1957 г., Чебоксары>
Дорогие мои девочки!
Масса делов. Прямо пишу по-деловому.
1. Женя не хочет идти в Литфонд за 5.000. Надо их брать, а то раздумают. Скажите ему, что вам очень нужны деньги (он должен вам дать из них 2 – в счет дачных – пора снимать). Тогда он, может, пойдет. Если нет – теле графируйте – я вышлю новую доверенность, хотя бы на Варюшу.
2. Узнайте у Жени, пришла ли книга и перевод. Я беспокоюсь. Выслала 28-го.
3. Позвоните Паперному Зиновию Самойловичу – получил ли он мое письмо. Тел. Е1-55–44
У меня адрес Русановская 21/1, а в другом месте 2/1.
Вот я и беспокоюсь.
Если нет – телеграфируйте. Это очень важно.
Беда комиссии[216] в том, что все в ней старые сумасшедшие, включая меня.
Еще раз спасибо за посылку. Апельсины и лимоны не замерзли. Пузо поправляется (почти 2 месяца).
Последнее письмо (Варюша, болея, писала) получила.
Не забывайте меня, детки.
Эти пять надо получить:
2 – дача
2 – Женя
1 – Леле и Шурику
Ну, целую, родные мои девочки. Ваша Надя.
Привет Аркадию Николаевичу. Спросите, что делать тоскующему профессору.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. и В. В. Шкловским-Корди<4 апреля 1957 г., чебоксары>
Милые! Я получила письмо и очень огорчилась – даже не спала. Беда, что всё случилось так быстро. В Москву я приехать не могу. Эренбург, вероятно, уже уехал на 3 недели в Японию. К Суркову тоже не добраться. Ясно, что мои письма не стоит посылать – просто, как мое письмо, они ничего не сделают. Надо сейчас, чтобы вы, Варюша, кое-что сделали.
Пойти в Союз пис<ателей> к секретарше Суркова Зинаиде Капитоновне и ей рассказать. Объяснить, что я говорила об этой комнате Суркову. Добиваться свидания не надо. Надо передать записку о положении с комнатой и просить Суркова: а) что я хочу писать Шепилову и Булганину. Не может ли он присоединиться к моей просьбе.
1) Издание Оси без меня очень трудно осуществить. Архив Оси по понятным причинам в ужасном состоянии – разобраться в нем могу только я =[217] потом память. Вот почему я должна быть в Москве.
2) Меня сделали на 20 лет бродягой (20 лет без площади = (жизнь по студенческим общежитиям, гоняли из института в институт и т. п.).
3) 60 лет, больная одинокая старуха – единственные друзья – заботятся о паршивке.
От Суркова просьба:
а) либо поддержать просьбу (мою),
б) либо переслать мое письмо с отношением от Союза.
Еще очень важный момент – юридический. Я не была ссыльной – я сама не реабилитирована и в общей очереди буду ждать до самой смерти. Между тем то время, что мне осталось в жизни, надо отдать на приведение в порядок Осиного наследства. А по отношению ко мне было сделано не такое беззаконие, как к другим, а тоже немалое: меня просто выписали и выгнали.
Теперь Сурков может уклониться. Что тогда делать? Организовать письмо писателей. Я знаю наверное, что подпишут Федин, Катаев, Маршак и Чуковский.
Эренбург, если он в Москве. Надо заранее написать письмо. Что-то об Осе (поэт!), затем обо мне – сохранила и должна приводить в порядок и, наконец, паршивая старуха, которую нужно сдать вам на попечение. Думаю, что надо писательское письмо, а потом Суркова – и то, и дру гое. Варюха, берите машину и объезжайте их всех в один день. Почти все (кроме Маршака и Эренбурга) в Переделкине. Вам это удобнее сделать, чем мне – вы заботитесь о старухе. Думаю, что при таком письме всё выйдет. Крепко поблагодарите Аркадия Николаевича и скажите ему о том, что я предлагаю. Пишите срочно. Но мои письма – без писательских передавать не стоит, если у Аркадия Николаевича нет какого-нибудь особого плана. Варюшка, проявите грозную энергию. Шефу скажите, чтоб он вас отпустил на 2 дня для меня. Я, наверное, сейчас модная. Плохо, что у вас экзамен на носу.
Что тут делать? Вырвете эти дни? Напишите мне. Я просто мечтала жить с вами, а теперь, боюсь, всё рухнуло. Аркадий Николаевич, что делать? Спасайте!
Нужна большая двухдневная энергия. На нее способна только Варюша. Писателям не откажут. А мое письмо мало выразительно. В этих письмах должна быть “идея” – не просто “хочу комнату”, а почему “имею право”. Я – 1) за Осю 2) за свою дикую жизнь.
Без писательского письма не посылайте. Мне придется обращаться – с тем же. Но в этом виде и без поддержки ничего не выйдет. Нужно знать Осю, чтобы это звучало. А они не знают.
На всякий случай посылаю вам лист со своей подписью. Осложнение – нет бумаги. Работница пошла за бумагой. Если не найдет, достану и пришлю вам позже.
Целую девочек крепко. Надя.
Кстати, диссертацию утвердили[218].
Слезницы надо писать на разрыв сердца.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. И В. В. Шкловским-Корди и Н. Г. Корди7 апреля <1957 г., чебоксары>
Люсенька, Талечка, Варюша…
Меня ужасно огорчает вся история с комнатой. Но вот вопрос – в письме, которое я подписала, написано “через несколько месяцев”, а вы пишете в апреле. Что же все-таки?
Может, это сознательно, чтобы сохранить для бабушки? Тогда ничего не поделаешь (впрочем, женщины). Но непохоже. Впрочем, всё бывает.
Кстати говоря, писательское письмо о том, что меня надо вернуть в Москву и вернуть мне кров и т. п., какую бы то роль сыграло. Но я его организовывать не могу. А что говорит Арк<адий> Ник<олаевич>?
Кстати, что вы сказали Жене про 2.000. (Это пять, которые он не хочет получать.)
Получили ли вы мое письмо, где я просила вас сказать ему, что вам деньги?
Они срочно нужны на дачу, скажем.
Я, может, приеду на майские праздники, но с комнатой, очевидно, будет уже поздно. Спросите Арк<адия> Ник<олаевича>, стоит ли записаться в кооператив, а потом поменяться с бабушкой.
Напишите. У вас у всех особая форма одичания – не отвечаете на письма.
Как, Варюшка, экзамены? Когда приезжает Вася?
Ужасно грустно, что комната ухнула. Думаю, что у вас будет всё же коммунальная – и, может, лучше менять. А может, я буду ее снимать… Напишите Н. М.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди <19 апреля 1957 г., Чебоксары> на талоне к переводу по почте на 350 руб.
Люсик! Я хочу приехать и поэтому присылаю вам меньше (– 150); иначе не смогу приехать на праздники. Но может, я отдам эти 150 в Москве.
Целую. Надя.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди <26 апреля 1957 г., Чебоксары>
Люсик! Бумажку я привезу. Что такое жировка[219]? Мне выписывают что-то, за что я плачу в институт. Это то?
Как быть с моим приездом? Я буду с 30 <апреля> по 10 <мая>. По-моему, мы не поместимся, раз Вася будет со всей семьей. Есть у вас раскладушка – что трем девочкам спать вместе? Или уйти к Ник. Ив.?
Варюшка – как ее здоровье и экзамены? Не переутомилась ли она? Эх ты, девчоночек мой. Я уж по ней очень соскучилась. Что будет с Никиткой, когда они встретятся с Андрюшкой? По-моему, будет драка.
У меня тревога по всем поводам. Это сложный комплекс смутных чувств. Я не могу от него избавиться.
Поцелуйте за меня Аркадия Николаевича. А то от меня поцелуя он, пожалуй, почему-то не захочет.
Ну, целую. Н. М.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. И В. В. Шкловским-Корди8 июня <1957 г., Чебоксары>
Детки! Я не отвечаю на письма, потому что обалдела от работы и экзаменов. Целыми днями была занята. Скоро увидимся. Я, вероятно, приеду к 20 июня.
Как дача? Звонили ли вам?
Вчера получила письмо от Жени. Неужели мы в самом деле составим вместе коммунальную квартиру? Мощно!
Целуйте Васильева в головку. Неужели я действительно должна буду поставить ему бутылку коньяка? Ох, умный мужик…
С кем из вас объединиться против всех других в будущей коммунальной склоке? Не с Никиткой ли? Или с Ефимом? Целую всех, включая Ефима непоцелуестарухприемлющего. Н. М.
А может, это не коммунальная квартира, а просто незаконная семья? Шестая бабушка и вторая теща?
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди <10 октября 1957 г., Чебоксары>
Люсик! Спасибо за письмо.
Здесь проезжала Мартишка[220] – она толстая и добродушная, но груш у нее уже не было.
Про Никитку она говорит с диким вожделением. Вообще у нее есть дар влюбляться в мальчиков. Правда, что он не хотел ее отпускать? Я думаю, это вульгарное хвастовство. В следующий раз я тоже с ним повожусь, а то он – свинья – не понимает, что такое семья.
Осиных писем мне не присылайте – не стоит. Как моя семья? что это мало писем… Вспомните свою третью старуху и пишите. Я пока плаваю, но ухабы будут.
Целую. Надя.
Талечка, душечка, сестричка, ау!
Мартишка едет работать в Нижний.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди <21 ноября 1957 г., Чебоксары>
Люся дорогая!
После разговора по телефону мне всё же стало легче. Я уж так испугалась, когда вы не ответили, что и сказать не могу.
Но какой ужас, что этот маленький – такой прелестный, такой человечный человечек так по-взрослому болен. Я остро поняла, как мне дорог Никита – ведь ваш внук мне родной. Как он это переносит – бедный мальчик. Как Варюша?
Я приеду, вероятно, в следующую среду. Но как быть с курением? Днем я могу выходить на кухню. А ночью? Может, лучше остановиться на этот раз у Люли[221] – она одна. К сожалению, я еще не бросила курить.
Подоплека моих осложнений в институте – хотят зажать очень милого директора, и он осторожничает, чтобы его не зажимали. В субботу будут перевыборы и он, может, победит. Но боюсь, что нет.
Если нет, оставаться будет невозможно – очень трудные люди, и это очень ощущается. Мое дело было маленькое – я поставила двойку – вполне заслуженную. До меня другая преподавательница экзаменовала (5 раз!) по этому же предмету и поставила пять раз на этом месте пять двоек. Обвинение против меня – все находятся под моим влиянием. Кто тут виноват? Вот и всё.
Я с вокзала поеду к Жене, и мы договоримся по телефону.
Крепко вас всех целую. Очень скучаю. Всё время думаю о Никите – какая прелесть – и как мне его жаль. Надя.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди 19 дек<абря 1957 г., Чебоксары>
Люсик! Спасибо за письмо. Вы меня, голубка, не забываете… Я рада, что А. А. разрешили подниматься. А что сказали про Никитку? Его фотографии пользуются здесь успехом. А я всё вспоминаю, как он обсуждал мифы… Прелесть моя…
Меня здесь уже замотало работой. Вернусь в Москву в начале февраля.
Напишите мне, почему Никитку не поднимают и как прогноз – когда поднимут.
Я сейчас довольно остро скучаю.
Талечка, дитенок мой старенький, смотрите, не забывайте меня… Я вас никогда не забываю….
А Женька мне не пишет…. Как у него с пенсией? 16-го должен был быть ответ…
Целую всех. Надя.
Варюша, ау!
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди <16 июня 1958 г., Чебоксары>[222]
Спасибо, Варюша, за письмо.
Я ему очень обрадовалась.
Приеду 21-го. Билеты уже <есть>, впрочем, нет, но разрешение получено. Надя.
Никитушка!
Спасибо за карточку. Скоро, скоро я приеду к тебе. Уже взяла билет. Правда, я еду в Ленинград, но несколько дней я буду в Москве, и мы с тобой наговоримся. Хорошо? Можно? Надя.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди <16 сентября 1960 г., Таруса>
Понедельник
Милуша! Получила первое ваше письмо. Приеду я, вероятно, в пятницу. Пойду к врачам, выяснять свой живот.
Соскучилась. Всё это время лежу. Получила идиотское письмо от Эдика. Что он вам пишет? Надеюсь, нормально. Могу сделать выводы, что он один. Больше из письма ничего не понять. Собирается как будто в ноябре.
Целую вас крепко…
Надя.
Хотелось бы знать, как с Виктором, но уже ответить вы не успеете. Разве что задержусь.
Н. Я. Мандельштам – В. В. Шкловской-Корди 23 октября <1960 г., Таруса>
Варюшенька!
Мне очень грустно, что вам пришлось еще в больницу. Очень прошу, пишите, потому что я беспокоюсь.
Ваше письмо получила в один день с Эдиковым и Нининым[223]. Нина чудно про вас пишет (я сохраню до встречи оба письма). Откуда известно, что у Нины злокачественная опухоль?
Отличное письмо от Эдика. Смелое и спокойное. Пишет, что судебное оформление уже началось и тому подобное.
Меня тревожит его астма. Только этого и не хватало.
Как сейчас ваши планы? Когда на работу? Очень вы все хворые, и это очень грустно.
Как Ефим реагировал на новости?
Пишите мне, дружок. Я за вас боюсь, а кроме того, этот день с тремя милыми письмами был очень украшен. А то я только сплю – что-то в лекарстве, из-за чего сонливость.
Отца расхвалил Эльсберг. (Я даже купила этот “Октябрь”[224].) Это ужасно. Еще хвалят. Началась полоса похвал, и он сойдет окончательно с ума.
Что это значит, что я не пережила того, что он? Развода для оформления наследственных прав старой стервы или “великой любви” к той же стерве?
Этого у меня действительно не было. Мой любовный опыт прекратился к 40 годам, так что ни Ромео, ни Джульеттой я не была. Он прав.
Всё это очень грустно.
Я приеду, когда нужно будет маме.
Пока мне лучше полеживать – режим и лекарство очень помогли.
Целую моих девочек… Умоляю, пишите, а то я затоскую и у меня опять выскочит язва. Надя.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди 19 ноября <1960 г., Таруса>
Люсенька! Спасибо за орешки и лимоны. Я эти дни благодаря орехам курю на 200 папирос меньше (в день).
Напишите и вы мне, что у вас, как Варюшка, как вы сживаетесь и кряхтите. Готовится ли она к защите, пишет ли?[225]
Если говорит, что пишет, а дома нет кучи бумаг, и она, вернувшись, по-прежнему слоняется из угла в угол, не верьте… Такой лентяйки я вообще не видела. Покричите на нее… Пора…
У меня очень плохая голова в этом году. Оцепенела… И я тоже.
Что с Анной Андреевной? Я ничего не знаю. Отчего у нее был инфаркт?
Позвоните Наталье Ивановне, Эмме и Ардовым и всех попросите мне написать. Может, хоть кто-нибудь шевельнется.
Целую вас. Надя.
Н. Я. Мандельштам – В. В. Шкловской-Корди <конец ноября 1960 г., Таруса>
Варюшка и мои девочки!
Очень рада, что Варюшка действует, ездит и разговаривает… Вашу посылку мне привезли в два приема: один – орехи, другой – письмо с шубой.
Варюша, неужели вы пишете? Дай бог вам.
Очень мило, что Сима[226] позвонил. Я получила еще один возбужденный отзыв о стихах Николая Васильевича – это дочка Нины Пушкарской из Ташкента (я послала им экземпляр). Ксана[227] совершенно влюбилась в Ник. Вас. и бегает с ним по своему САГУ (она учится на филфаке). Так что ему можно туда ехать выступать – почва подготовлена.
Сама я в очень плохом виде (не физически) – мизантропия, вроде Николая Ивановича. Боюсь человеческого голоса.
Очень прошу, если Женя ко мне не едет, пусть он найдет Эмму и скажет, чтобы она приехала.
Еще бы я хотела видеть маленького Женичку. Неужели вы ему не позвоните?
Надолго ли вы в Киев? Это доклад? Ура! Это – т. е., что вы работаете, пожалуй, единственная моя радость за долгое время.
Люсик, и писать я почти неспособна. Что делать? Приезжать мне не надо – я не в том виде. В Тарусе я хоть могу прятать свое состояние. Надя.
Привет Николаю Васильевичу.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди <ноябрь – декабрь 1960 г., Таруса>
Люсик! Вы мне тоже не пишете. Зря. Надо писать. Я уже сумасшедшенькая, но в своей норме. Как Варюшка съездила в Киев? Как Никитка и Таля?
Меня очень беспокоит Ника. Она болела, теперь не пишет. Позвоните ей, узнайте, что с ней. Хорошо? Напишете?
Ко мне приезжает Женя. Это очень хорошо. В диком виде Эмма. Она мне звонила и, судя по звонку, совсем обезумела.
У Анны Андр. инфаркт был, но от нее скрывают.
Мое развлечение “Тар<усские> Стр<аницы>”. Что вы о них думаете?
Целую Вас. Вспомните меня. Н. М.
Н. В. сообщил, что у вас всё в порядке… Но я хотела бы это слышать от вас.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди 15 декабря <1960 г., Таруса>
Люсичка, завтра Варюшин бенефис, и я беспокоюсь. Как с повесткой? Не молчите. Я занимаюсь болгарским. Как Никитка?
Когда я сказала, что мой приезд ваш каприз? Когда говорила по телефону? (вместе с Вами). Я так поняла… Но когда я ругалась с Оттеном по поводу его звонка вам, внезапно вынырнуло слово “каприз” (“из-за разных капризов вы будете болеть”). Это он вам сказал? Вот черт! И не раскаивается….
Мне не плохо. Но очень трудно есть одной. Почти невозможно. Еще, потеряла сон. Очень беспокоюсь, что с Анной Андреевной. Жалею, что ввязалась в отношения матери с сыном. Надо было просто удрать за сто верст. Свинья Эмма – обещала написать мне, как ее здоровье, т. е. А. А., но, конечно, не написала.
Поэтому я думаю, что она заболела. Ради бога, позвоните Эмме (В14339) Григорьевне. Узнайте, здорова ли А. А., и напишите мне. В обоих случаях.
И напишите мне сразу в пятницу о Варе. В сущности, вы могли уже написать о предварительных вещах. Сами будьте спокойны – не пропадем, если вы меня не отправите на тот свет своим молчанием.
Целую Талечку и Варюшу. Надя.
Буду звонить в воскресенье.
Заприте дверь от мужчин.
Н. Я. Мандельштам – В. В. И В. Г. Шкловским-Корди 21<декабря 1960 г., Таруса>
Варюшенька! Получила ваше письмо и ничего не понимаю. Почему вы гада? Если у вас такое чувство, зачем вы всё затеяли? Может, вернуться к старому? В первой инстанции всегда мирятся…
Я думаю, всякий развод грустная вещь. Но это не “гада”.
А, кстати, к чему ведет политика молчания и уклонения от прямых разговоров: Ефим, конечно, думал, что вы раскаялись. Уклонение от разговоров – это у вас наследство и от матери, и от отца. Хорошо быть погрубее.
Что Эдик? Он не пишет. Кажется, опять астма (из письма Ники).
Смешно: меня спрашивают, что представляет собой Лариса[228] – с ее новой службы. Там у меня знакомые, которые, вероятно, знают, что я жила в Ташкенте. Я уклонилась от ответа. Боюсь, что грубо…. (Это письма). Она действительно в Академии педнаук.
Что отец? То есть деньги? Послал? Сколько? Боюсь, что придется обращаться в суд – это для него экономия – присудят меньше тысячи. Кстати, юридическая ошибка: в суд на алименты надо было подавать до развода. Это мне объяснила Поля, а у нее есть друг юрист.
Как изучение болгарского? Стоит ли мне на старости лет изучать тридцатый язык? Если вы не приступаете к этому делу, мне лучше бросить. Вам надо знать хоть немного. И это вас очень выручит на ближайшее время. А оно, вероятно, будет трудным.
Как Никитка? Напишите подробно. Признаться, я боюсь только за него. Как Ефим с ним разговаривает? Это очень страшно. Он не пощадит мальчика. Ради своих целей он способен на всё. Пишите, Варюша.
Целую вас, дурочку. Н. М.
Люсенька! Я всё отписала Варюше. Напишите мне, я беспокоюсь.
Особенно за Никитку. Что происходит во время прогулок? Ведь настоящий суд впереди.
Как Викторовы обещания и золото? Груды?
Напишите и про Варюшу. Она милая дурочка. Как ее спина и голова?
Как Талечка? Спокойна?
Жду писем.
Меня по-прежнему мутит, а здесь трудно с едой.
Н. М.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди <20 июня 1961 г., Таруса>
Люсенька!
Мне жаль, что вы беспокоились: я не знала, что Варя твердо обещала быть вечером. Главное – она утром хотела позвонить и не успела. В сущности, она просто “загулялась” с одним бородачом неслыханной красоты. Они пошли в прогулку километров за десять, и она опоздала к последнему автобусу. Была очень веселой и шумной. Эдикова драма уходит в небытие. Ефим тоже исчез безвозвратно. Но что будет далече?
В Тарусе А. А. Любищев. Он снимает за дикие деньги каморку, у нас в доме, а я кормлю его. Устаю, Женька поправился и очень мил. Обожает Варьку. Но в воздухе пахнет Леной.
Скоро ли август? Я по вас очень скучаю.
В отдельном конверте пишу Варюшке.
У меня к вам просьба а) Позвонить Наталье Ивановне (к Эренбургу) и сказать, что мы ее ждали и не дождались в воскресенье.
б) Узнать у Ники, что с Анной Андреевной. Если она приехала, я съезжу в Москву.
с) Позвонить Амусину (он должен звонить к вам).
Впрочем, пусть это лучше сделает Варя.
Е 5 18 97 (Измайлово) или Е5-18-12 кв. Рабиновичей.
Я зову в Тарусу посмотреть. Может, они там устроятся. Сказать, что Любищев в Тарусе.
Как будто это всё…
Крепко целую. Надя.
Как у Вари? Было ли что на службе?
Напишите адрес.
Может, одна из вас останется с Варей, а другая поедет ко мне погостить?
Н. Я. Мандельштам – В. В. И В. Г. И Шкловским-Корди и Н. Г. Корди 2 июля <1961 г., Таруса>
Варечка, дурочка! Я всё время боюсь за вас и упорно, вопреки всему, лезу руководить вами. Тут ничего не поделаешь. Ужас перед вашей беззащитностью и дикой бесхитростностью – вот почему я так трепыхаюсь. Что делать? Вам, тридцатилетней, на самом деле шестнадцать лет плюс шкловское нетерпение плюс мамина честность….
Напишите, какие бури у вас произошли.
А может, и никаких, ведь Николай Давыдович сидит в Калуге. Значит Н. В. с ним и, возможно, просто не успеет поехать в Москву.
Варечка! Не забывайте, что адресат пишет стихи. Если хотите умолчать, признайтесь, что вы боитесь, что вам не понравится. Не увиливайте.
Чего я боюсь? Н. В. избалованный человек. Бабы, говорит Е. М., виснут на нем. Он – обольститель. Знает, как это делается, и действует по первому классу. Чем бы это ни кончилось, стоит… Стоит сломать себе на этом шею, а потом выйти замуж за умного физика и запереться в лаборатории (вместо монастыря).
Елена Михайловна вчера обдумывала ситуацию. И она беспокоится. И она знает, что такое чувство испытать надо. Но главное – не теряйте себя. Вы тем и хороши, что вы благородная кость (ни одного звука по поводу жены; скорее всего поддержите ее: “если ей это нужно”… Она, кстати, больная), что вы сами человек (физик, своя жизнь), что вас не тянет устраивать “семью” (Ефимовы теории “семьи” вам, надеюсь, чужды), что вы вольная подруга, а не виснущая мещанка. Будьте умной…. Преодолейте дурочку.
Не глядите в будущее. Живите, а не ждите. Уделяйте время, вырывая его от физики, от друзей, от дел, а не плавайте от свидания к свиданию. Не смотрите с надеждой, что вам дадут содержание жизни, приобретайте его сами. А жизни отдайтесь, живите настоящим, радуйтесь настоящему. Варечка, будьте женщиной, а не дурой-девочкой. Вспомните Елену Михайловну. И веселитесь. Варечка, не мажьте. Мазать не надо. Н.
Люся, голубка! Я всё же считаю, что вам надо приехать в Тарусу. Нужно подкрепить силы и отдохнуть. Я обещаю: а) заботиться о вас и дать вам настоящий отдых; б) не насиловать вас сроками – я отпущу вас, когда бы вы ни потребовали. Приезжайте, не загадывая, сколько вы будете жить здесь. Окажется хорошо, будете сидеть; если плохо – уедете: насилий не будет. Попробуйте. Здесь рай, а вам нужно в рай.
Как Никитка? Напишите сейчас же.
Варюша, поддержите меня с мамой. Это очень важно. Ей нужно отдохнуть.
Может, Ефим ее отвезет?
Позвоните Женичке (81645) = Он очень плох сейчас. Пусть приедет (он будет жить в гостинице).
Велите ему выбраться хоть на неделю. Накричите на него. У него такое состояние, что я в ужасе.
Талечка! Надо чтобы Люся походила под синим небом по травке. Помогите! Это вопрос и вам – вы останетесь одна с Варюшей.
Помогите выпроводить Люсю.
Денег не надо. Только дорога в одну сторону. В баню пойдем вместе = экономия. Я люблю экономию, как Лена Фрадкина. Надя.
Н. Я. Мандельштам – В. В. Шкловской-Корди 3 июля <1961 г., Таруса>
Варенька, голубка! Не верьте ничему из того, что я писала в первом письме из Тарусы, т. е. о том, что Н. В. чистый донжуан. Это всё сомнение из-за страха за мою девочку Варечку, которая лучше всех. Варечка, не бойтесь жизни и будьте золотом. Ваш Н. В. тоже золото и награда за всех Ефимов. Оттены растеряны: “оказывается, он считает Варю Спинозой!” Конфидентом Н. В. выбрал Кольку, и тот только разводит руками от этой бури. Таруса горячо переживает ваш роман. Идите поставьте свечку, как это сделала когда-то я… Можете даже сказать об этом герою. Он приехал к вам выяснять, так ли он нужен вам, как вы ему. Если так, то это, по его мнению, счастье. Дай бог. Не бойтесь показывать ему всех Юлек и Майек на свете. Он достаточно видел в жизни, чтобы не искушаться. Чадры не носил, как некоторые другие. Вы – это его встреча и его выбор. Варенька, жаль, что вы дурочка…
На имя мамы придут мои деньги из Калуги. Разрешаю купить материю на самую чудную юбку (сначала решила, что только ситцевое платье, но юбка нужна). Но довольно о вас. У нас есть дела, кроме нашей Варьки.
1) Как быть с мамой. Ей нужен воздух. Нечего ей вас охранять. Взрослая тридцатилетняя баба может сама за себя постоять. Уговорите ее приехать ко мне. Это необходимо.
2) Позвоните Женичке и выгоните его в шею в Тарусу. 8–16–45
3) Вы будете в Тарусе в августе. Может, снять для вас светелку?
4) Не забывайте меня.
5) Пошлите Н. В. с моим письмом к А. А… Пусть посмотрит… Пусть звонит сам и скажет, что у него письмо от меня.
Не ходите с ним. Не надо… Пусть идет один…[229] Вместе пойдете потом. Письмо положите в конверт, но не заклеивайте…
Целую вас крепко…
Приедете ли вы в следующее воскресенье?
Если вы позвоните А. А. и она потребует, чтобы письмо принесли вы, скажите ей, что Н. В. не отдает письма, потому что хочет на нее посмотреть. Вот тогда можно пойти вместе. Я хочу, чтобы она его посмотрела.
Люсенька, не бойтесь великанов, они лучше карликов. Мне скучно дышать в Тарусе, потому что у вас нет кислорода.
Умоляю приехать отдохнуть. Пусть вас привезет Варька в следующую субботу.
Талечка! Отпустите Люсю. Потом приедете отдохнуть вы. Понемножку все подышат Тарусой.
Как Никитка? Жду письма.
Позвоните Наталье Ивановне, скажите, что я ее просто целую. Надя.
Н. Я. Мандельштам – В. В. И В. Г. Шкловским-Корди и Н. Г. Корди понедельник 10 июля <1961 г., Таруса>
Варюшка! Бывает же на свете такая маленькая дрянь, что не пишет писем!
Как вел себя медведь у А. А. и как они понравились друг другу?
Как относится к нему мама? Испугана?
Талечка? Вы сами?
Что значит “выйти замуж”..? Как ваши отношения? Еще не порвали?
Оттены дают благословение на брак, но сегодня Николай Давыдович, поговорив по телефону с вернувшимся в Калугу Н. В., грозно сказал: “Я требую церковного брака”.
Хороший ли он человек? Если нет, то он гениальный актер. Все мы думаем, что он очень хороший человек. Но и с гениальным актером стоит пожить. Во всех случаях игра стоит свеч.
Две недели уже прошли. Вы еще не разошлись?
Сообщили ли вы Н. В., что вы не Спиноза, а просто бедный медвежонок?
Обещали ли ему бросить его после первой измены?
Срочно покажите ему всех Юль. Надевая шоры, никто еще мужей не удерживал.
Как физика и диссертация?
Прошел слух, что вы опять больны. Чем? Верно ли это?
Видите, сколько неизвестного.
Я очень беспокоюсь об Анне Андреевне. Если в следующее воскресенье не приедете в Тарусу, я съезжу в Москву и увезу маму. Довольно ей сторожить вас – всё равно ни мне, ни ей уже ничего не сделать. План перевыполнен. Надя.
Где Женичка?
Что пишет Сима? Он бедный жук.
Люсинька! Вы так, видимо, напуганы, что не решаетесь покинуть Варю. Напрасно. Эта история уже нам не подвластна. Будущее тоже не в наших руках. Доверьтесь судьбе и не губите лета в городе. Как Никитка?
Свинство, что вы мне не пишете.
Получили ли вы мою доверенность?
Деньги должны прийти на этой неделе. Купите Варьке материю на хорошую зимнюю юбку.
Обещанное вами письмо не пришло. Откликнитесь. Надя.
Н. Я. Мандельштам – В. В. Шкловской-Корди 16 февраля <1962 г., Таруса>
Дорогая моя законная семья!
Что у вас слышно? Как вам живется? Беспокоюсь, что вы опять гриппуете. Напишите, как у вас. Сестра Шуры Румнева[230] влюбилась в Никиту, о чем <м>не сообщил приезжавший в Тарусу Шура.
Колечка, чего вы волнуетесь, кто будет писать об Осе? Имеет право каждый. В это вмешиваться нельзя. Я считаю, кстати, что Вознесенский в сто раз лучше Чуковского, например. Мне могут нравиться или не нравиться его стихи, но против него у меня никаких возражений нет. Я просмотрела порядок, который сделал в вашей книжке Оттен. По-моему, очень выигрышно и хорошо. Чуточку есть сырое в начале. А развитие получается интересное. Огорчает нервичность стихов – почти всех. Это жаль. Но это вы.
Мне кажется, что это мешает вам выйти на большую дорогу. Впрочем, это не только в вас дело, а в том, что жизнь складывалась так, что живое восприятие ее всегда было нервичным. И всё же, если б такая книжка вышла, было бы очень хорошо. Она, так сказать, портретна. Чем черт не шутит, начните ее толкать. Целую всех. Н. М.
Я приеду, наверное, на день-два в конце февраля, а потом надолго в конце марта.
А вдруг нам удастся получение квартиры и обмен, и я окажусь с вами!
Н. Я. Мандельштам – В. В. Шкловской-Корди 16 <декабря 1962 г., Псков>
Варенька и все девочки и мальчики!
Сейчас я жду выступления по радио моего любимого писателя Кочетова[231].
Оно будет в 20 часов по московскому времени. Ура! я услышу дорогой голос.
В Союз Воронкову[232] не звоните: я уже получила деньги.
А вот к Луконину[233] надо бы. Но его, наверное, не зовут к телефону.
Рада, что кофта пришлась Тале. А что Люся не будет носить, я знала. Она даже канареечку не носила. Такая хитрая…
Я в бешенстве, что сократили Осины стихи. Были вы на выставке в Манеже? Она еще не закрыта?
Не придирайтесь к Володе[234]. Вы так же любите снобов и модников, как он.
Что я думаю про Бродского? Ровно ничего: я не люблю полу-абстракционизма в стихах. Это потоки, льющиеся с равномерной силой и безразличием. Но что страшно, это часто пахнет самоубийством. В стихах. Это страшновато. А сам он рыжий пляшущий еврейский дервиш. Убедительно, но никому от этого легче не было.
Мне что-то тяжело живется – болит сердце (психически) и душа (физически). Оттены пишут, что вызовут меня на неделю в Москву. Вероятно, надеются на прописку. Что ж. Но выйдет ли, неизвестно.
В Пскове как в Пскове.
Скучаю по вас и по Жене. Мне очень одиноко, хотя здесь есть милые люди.
Целую вас всех крепко. Надя.
Неужели нам так и не удастся поселиться вместе?
Что у Никиты со “снами”? Чрезмерная чувствительность? Надоела школа? Бедный зверек. Что он говорит?
Что слышно у Стасика[235]?
Мне мерзко, что выбирают Слуцкого представителем Мандельштама[236].
Новая строфа в песенке “Тов. Ст., вы большой ученый”[237]. (Мне прислали: так сейчас поют.) Это вторая:
В Москве открыли ваш музей подарков,
Сам Исаковский пишет песни вам,
А нам читает у костра Петрарку
Фартовый парень Оська Мандельштам.
Н. Я. Мандельштам – В. В. И В. Г. Шкловским-Корди и Н. Г. Корди 6 января <1963 г., Псков>
Варенька, Люся, Таля – девочки мои! Что вы без меня делаете? Как Люсино здоровье? Что вам говорил Ник. Ив.? Что делали под Новый год? Откликнитесь.
Страшно приятно было получить Юлю. Но сейчас очень без нее пусто.
Оттены пишут, что Коле, то есть “Панчу”, и Варе без меня грустно.
И мне тоже без вас плохо. Пора съезжаться.
Но я приеду только через месяц, да и то на одну неделю. Здесь это не очень просто.
Все верят в комнату. Посмотрим. Что сделают с Осей – объявят его абстракционистом или борцом с культом личности? И то, и другое возможно.
Я ем Юлькин апельсин и плачу. А может, и Варюшка когда-нибудь соберется. Здесь подадут заявку на вечер Панченко, Куняева и еще кого-то, кого назвал Куняев. Было бы мило.
Целую вас всех. Надя.
Как Никитка? Что за сны? Как Коля и Никитка учатся? Сколько раз в неделю? Я слышала, что у них вычитают деньги за пропуски[238]. Правда?
Н. Я. Мандельштам – В. В. И В. Г. Шкловским-Корди и Н. Г. Корди <февраль-март 1963 г., Псков>
Милые мои!
Ко мне как будто собираются Оттены, а я как будто собираюсь в Ленинград.
Получила от вас первое общее письмо. Спасибо. Не забывайте писать… Очень уже я пугаюсь.
Варюшка! Вам я, наверное, через несколько дней пошлю белую кофточку. Если только мне ее сделают… Вязальщица заподозрила меня в спекуляции ее кофтами, потому что одну я послала Елене Михайловне, другую заказала для вас, да еще две себе. Это ей показалось подозрительным. И она прямо стала допытываться, почем я их “сбываю”… Ей, верно, показалось, что она продешевила (а этого – увы! – не было!) и что я уже покупаю за ее труд машину. Так что ваша кофточка под угрозой.
А Коле – солженицынская деревня тоже не моя. Он не очень разговаривал с людьми и взял их по внешнему облику и, может, поступкам (внешнее послушание) плюс каратаевская концепция. Поэтому мне не очень нравится его Матрена. Интереснее всего, по-моему, это “Случай в Кочетовке”. Говорят, что он близок к Платонову. Этого я читала очень давно. Говорят, хорош.
Мне очень интересны всякие “группки” вроде тех, что… Я в них что-то верю. Дай вам бог.
А про деревню думайте. Очень трудно.
Кстати, моя Поля очень похожа на тех, что я знала в деревне без дачников.
А еще я знала студенток педвузов. Это особый случай, даже если они из деревни или учительствуют в деревне.
Сейчас они у меня странные. С одной стороны – секс и спорт (ужас Володи[239]); с другой – всеотрицатели, а всё же в них что-то есть. Но это – увы! – не деревня, как в Чебоксарах, а мещанский город.
Смотрите, меня довели до запретного слова. Я ведь и с Герценом из-за этого слова поссорилась.
Целую вас всех. Надя.
Н. Я. Мандельштам – В. В. и В. Г. Шкловским-Корди <29 марта 1963 г., Псков>
Варюшенька! Очень рада, что за кофточку 5+. Вы в ней не были уверены, пока ваши подружки не заклохтали.
А что мне Коля не отвечает? Получил он “Алексея”? Не понравился? Пусть так и скажет.
Очень хорошо, что вы решили ехать с Никиткой. Это разумно и будет мило. Целуйте его от меня. Жаль, что Люся уже не рвется на дачу.
Просьбы а) пришлите мне с Софьей Менделевной хоть немного бумаги и копирки. И запасите на Тарусу побольше бумаги и копирки. Умоляю…
б) Купите мне, ради бога, хоть две пары штанов <нарисовано. – Публ.> нижних – розовых или любого цвета. Здесь нет. Присылать не надо. Доживу. Но в Тарусе я мечтаю иметь штаны.
c) вещи вы приготовьте к моему отъезду, чтобы я забрала на своей машине.
d) отдайте Никитке марки. Это от Ивана Дмитриевича[240].
e) Еще позвоните Виленкину[241] – я очень прошу устроить моих Псковских приятельниц в “Современник”.
Скажите ему, что он должен ценить: они мне здесь здорово облегчают и украшают жизнь. Так ему и скажите.
Вот куча моих поручений.
Софья Менделевна[242] – сестра жены Амусина. Очень хочет, чтобы Коля ей почитал. Все трое – Маймин[243], Егоров (зам. директора “Библиотеки поэта”)[244] и Софья Менделевна заслуживают полного разворота стихов. Мужчины явятся сами по себе… Надя.
Люсенька! Мне уже явно вас не хватает. Я очень соскучилась по старшим подружкам – по вас и Тале. Я это остро почувствовала в Ленинграде, когда сидела с Анной Андреевной.
Целую вас. Надя.
А может, я все-таки вытащу вас в Тарусу?
Н. Я. Мандельштам – Н. Е. Шкловскому-Корди 1 апреля <1963 г., Псков>
Никитушка! Спасибо тебе за письмо. Это очень мило с твоей стороны, что ты меня вспомнил среди жизни, полной бурных развлечений. Хотелось бы знать, как ты развлекаешься, но я понимаю, что для этого надо слишком много писать. У меня к тебе просьба – передай всем в семье мои поручения:
1) Бабе Люсе скажи, что она голубка, и я по ней очень скучаю. Скажи, что нам пора жить вместе, но этого что-то незаметно. Скажи, что я что-то не замечаю оттепели. Наоборот, мороз и всякий ветер – буря.
2) Бабе Тале: она тоже голубка. Что пишет Вася? Какие новости? Если Вася не пишет, пусть Таля не беспокоится – это у вас семейное.
3) Коле. Что-то мне очень не хочется, чтобы он ехал в Киев – Саратов. Лучше поедем в Тарусу. Когда у него отпуск? Месяц бы он прожил там с тобой, а потом на свой отпуск приедет Варя.
Насчет книги: иначе быть не могло. Лишь бы шла работа и появлялись такие стихи, как гвардейцы Петра. Вот это не пропадет. И про прозу (деревня – проза?) интересно.
4) Маме-Варе. Я получила для нее кофточку. Вышлю, когда мне кто-нибудь поможет ее отослать. Главное, пусть мама-Варя напишет, когда получит, не то я буду беспокоиться.
Прости, Никита, что так много поручений. Но ведь у вас большая семья.
То есть у нас большая семья. Надя.
Позвони деду Жене, узнай, как он, и напиши мне.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди <12 мая 1963 г., Псков>
Я страшно на вас сержусь, что вы не пишете.
В Ленинграде меня часто спрашивали о Коле. Он там произвел впечатление. В прошлом письме я наконец решилась написать про Тарусу, но тут же получила письмо от Лены, что они решили ехать туда в июне (сейчас в Малеевку, а потом в Тарусу.)
У Поли сейчас есть комнатка, которую я могу снять для Люси. Но это только в июле. Целую вас. Надя.
Ради бога, не будьте злодеями – пишите. Я очень беспокоюсь. Книга Оси еще в плане.
Н. Я. Мандельштам – Н. В. Панченко, В. Г. и В. В. Шкловской-Корди и Н. Г. Корди <28 мая 1963 г., Псков>
Милый Коля!
Список почти точный – оставлять строчку без рифмы, давать легчайшие ассонансы (Женщина – плещет) и позволять себе хамскую неравностопность вполне в характере О. М. Он на это плевал. И при этом был точнейшим поэтом, “сгниет”, вероятно, верно. А с “юный” или “юноша” – я помню разговоры: что дает большую паузу. На чем остановился, не помню. Вообще – здесь сплошные срывы голоса. На этом держится.
Не в этом дело: эти стихи – шутка, которая зашла слишком далеко.
Вот в чем дело. Спасибо за письмо. Очень рада буду вас повидать – скоро – и послушать стихи. Пора, пора… Умираю, боюсь жары.
Целую. Н. М.
Люсенька, голубкоразводчица, и Таленька – эхальщица! У меня болят косточки, и я смертно боюсь жары. Мне остался ровно месяц, и я устала как старый пес. Жаль, что вы не можете взять меня в голуби. Я бы снесла вам яичко.
Целую. Н. М.
Вавушек[245]! Почему вы не сообщаете мне анекдотов про своего сына. Как-никак, это меня тоже касается. Н. М.
Приезжайте, посмотрите Псков.
Нельзя ли взять с собой Колю?
Н. Я. Мандельштам – В. В. Шкловской-Корди <3 июня 1963 г., Псков>
Милая Варенька! Опустите эту записочку и книжку, которая придет с ней, в ящик к Коме Иванову[246].
Как я рада, что похолодало, и как вы, Люся с Талей, наверное, недовольны.
Мне осталось три недели работы и месяц до отпуска. Я устала как собака, и мне снится Таруса. Поедем?
Коля, не сердитесь на меня, что О. М. плевал на рифмы и равностопность. Такой уж он был легкомысленный. Впрочем, иногда говорил, что у него плохие рифмы, а у Асеева хорошие… Кстати, я забыла вам написать, что вместо “юноша” был еще “вьюнош” (неравностопно!), но О. М. усовестился – ведь это прямо по Достоевскому (“Подросток”). Целую вас. Н. М.
Все меня бросили, и никто не пишет.
Н. Я. Мандельштам – С. М. Глускиной и Н. В. Панченко[247]
Дорогая Варвара Викторовна, спасибо Вам и Николаю Васильевичу за стихи, за чудесный вечер. Пусть книга выйдет скорее и полнее.
Кланяюсь Вашей милой семье. С. Глускина.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. и В. В. Шкловским-Корди 25 февраля <1964 г., Псков>
Милые вы мои девочки и мальчики!
Мне так тошно, что я не знаю, как досидеть здесь до конца года. Попробую, но могу сорваться. Ради бога, напишите мне, что с Иосифом[248]. Что значит, что ничего нового? Исполнено ли обещание, которое дали Чуковскому и Маршаку? Нервы у меня разошлись окончательно, и все ночи подряд мне снятся соответствующие вещи… Позвоните Нике, если Юля не хочет говорить… Что слышно про Анну Андреевну?
Что касается до бумаги, которую повез Долматовский обо мне, она не стоит ничего. Это гора родила мышь.
Подписи Чуковского и Маршака, Тихонова и Симонова не котируются. Они были растрачены – за эти годы. Единственное, может, действительно Долматовский может чего-нибудь добиться[249].
Эта неделя (первая) прошла у меня так тяжело, что я только могла добраться до дому и свалиться. Начало и конец семестра всегда очень трудны: заседания, переэкзаменовки, взаимные попреки и т. п…
Заседаний без конца и все по 6 часов. Скорей бы в Тарусу.
Еще: купила “Октябрь” с Максимовым[250]. Прочла. Ему действительно место в “Октябре”. Он просто нашел свой орган. Это была грубейшая ошибка всех моих знакомых. В борьбе за себя и за свое место в журнале (именно в этом) он шалил. Скоро перестанет. Советую прочесть. Осторожный Винокуров и нежный Слуцкий – еще ангелы.
Целую всех. Надя.
Н. Я. Мандельштам – В. Г. Шкловской-Корди <конец 1963 – начало 1964 г., Псков>
Дорогая Люся! Получила оба письма. Спасибо.
Эдик волнует меня со своих, а не ваших позиций – я не за вас беспокоюсь, а меня тревожит, что он Тряпкин… Но он написал мне прелестное письмо. Особенно хорошо про метеорологическую сущность всякой таксы[251]. Человек очаровательный… Но характер еще не выяснен.
Я написала ему письмо (до того, как получила его таксоведение), но не отправила. В нем не таксо-, а стихология. Человек – стихи – стихи – человек.
Впрочем, это не очень важно. Я должна буду, вероятно, приехать. Еще неизвестно, но, может, появлюсь на будущей неделе.
Оспу привила[252]. Но говорят, что нужны повторные прививки (поезда, вокзалы, больницы). Это может задержать приезд. Пишите. Умоляю, пишите. Надя.
Вероятно, приезд А. А. задержится из-за прививок.
Целую пестрое семейство, включая мужчин. Н. М.
Н. Я. Мандельштам – В. В. Шкловской-Корди 22 <марта 1964 г., Псков>
Варюшенька! от вашей телеграммы я действительно поверила, что дали разрешение. Это, наверное, новый способ отказывать. Они хотят, но кто-то не хочет: слишком перегружен паспортными делами.
Итак, успокоимся… Только надо позвонить Оттенам, чтобы они пока не выписывали: я им (дала телеграмму), нет, написала письмо, чтобы они выписали.
А теперь о нормальных делах. Как Колина дочка? Я ничего не знаю… Поместили ее? как она себя чувствует?
Хорош Сарнов…[253] Эта штучка вроде Палиевского[254]. Говорит красивые слова: поэзия – это эфир и зефир… И тут же устраивает небольшой погромчик в честь Балтера и Манделя…[255] Слова стихов звучат яснее ясного… Почему они оказываются “самопризнанием”?
Мерзость.
Эти слова могут относиться к людям вообще и к тому человеку, который сидит внутри каждого человека и также поэта – он и есть человек, а не кукла. Это тот, кого надо преодолеть, хотя это и трудно. Разумеется, Сарнову нужен другой поэт, который высокопоэтично говорит: я храбрый, добрый, правдивый, умный, честный… Как Мандель… Вы знаете, эти Палиевские, Сарновы, сюда же Винокуровы с его статейкой в Литгазете зимой из заграничного выступления, хуже простых хулиганов. Они льют слезы: Поэт! – и помогут любому убийству. Вернее, начнут его… Они знают “слова” (Сарнов даже проболтался об этом). Им позволено разговаривать о высоких предметах высокими словами. Это новая должность и, вероятно, хорошо оплачиваемая. Худший вид проституции.
К чертовой матери их. Пусть Коля не пытается объяснять, что вздох человека в том, что люди слабы, не равносилен признанию, что ты трус и врун. Пусть кушают Фроста. Н. М.
Приехал уже Андрей? Как он? Напишите…
Люсенька! Ради бога не теряйте пессимизма. Целую вас. Надя.
Н. Я. Мандельштам – В. В. Шкловской-Корди <февраль – март 1964 г., Псков>
Сейчас приедет мой приятель, Маймин Евгений Александрович, и привезет мой перевод для Ники. Приятель очень хорош, давно интересуется Колей… Он совсем свой. Читайте ему и ласкайте его.
Если он успеет к вам зайти, пожалуйста, завезите Нике рукопись сами.
Если не успеет, надо взять у него рукопись и опять же завезти Нике…
Моя язва в ужасном виде – никогда такой не была. Очевидно, дело в воздухе…
Н. Я. Мандельштам – В. В. Шкловской-Корди 30 марта <1964 г., Псков>
Варюша! Получила ваше письмо с Майминым. Он очень хороший, всё понимает в Тютчеве и Баратынском, но способен увлечься Ахмадулиной и Акуджавой[256] (слышал их в Ленинграде). Я видела в “Юности” стихи и того, и другого. Ахмадулина кривляка невыносимая, а Ак<уджава> – дурак. Песенки хорошие, – а в стихах он ничего не понимает, как в Гоголе. Почему ему не хочется песенок? Так ладно идет!.. Но Слуцким он не увлекся, а просто его пожалел.
Что Колина дочка не больна, я почему-то уверена. По рассказам и по всему. Это девчонский кризис плюс мать, плюс провинциальное кривляние… Вот возраст, когда нужно содержание и “ценности”… Добро – зло, истина, искусство… У Никитки уже сейчас что-то есть – бабушка с ним разговаривала и Коля рядом.
Вчера ко мне приходил мальчишка 14 лет – племянник Амусина. Он и раньше заходил, и ничего… А вчера я испугалась. Прирожденный скепсис, современный скепсис, воспитание по мелочам (“не съедай в гостях всех орехов”). Меня просто стошнило… Я вспомнила Марину – о Пушкине. Девочкой она начала жалеть Пушкина на картинке… Это, наверное, надо… (Только Алю-то она какую вырастила!) Я всё хожу по институту и думаю, кто поймет про Б<родского>… Из преподавателей и студентов… Ой, господи!
Мне пришлось уже сказать, что я уезжаю. Здесь тоже запрашивали насчет площади и меня вызывали в милицию. А я была без паспорта и прописки… Объяснила в институте, они позвонили в милицию и сказали, что я у них кандидат. Приняли меня там хорошо. Наверное, дали ответ…
А в институте узнали, что стоит вопрос о моей прописке в Москве. Но я всё равно бы не осталась. Устала и психически, и физически… Талечка, я лучше к вам за спину спрячусь…
Маймин в вас всех влюбился и еще очень бурно. Он прибежал ко мне сияя… В Василису, в Никитку, в Колю, в Варю… Вы его заворожили. А про Андрея ничего не мог рассказать. Андрей вроде молчал.
Какой он? Напишите… Большой? Мне очень интересно… Талечка, как он? Наладился?
Целую. Надя.
А может, хорошо, что Колина девочка видела больных и не захочет больше прятаться в болезнь? Или лучше ее скорее убрать?
Коля! Ради бога, отвезите Нике книгу и рукопись…
Люсенька, очень целую вас. Зря вы губите мужские сердца… Маймин хочет бросить всё и к вам в зятья.