Мы сидим у камина, в котором горят настоящие поленья, а посередине комнаты, на потертом темном ковре жалобно постанывает калорифер. Я наконец-таки согрелся. Энди сидит в древнем горбатом кресле с обивкой из искусственной кожи, которая местами протерлась до сетчатой основы, а на подлокотниках отполирована до черного блеска. Он крутит в руках стакан с виски и большую часть времени смотрит в огонь. Тепло его победило — он снял верхний из своих кардиганов.
— Да, — говорит он, — нашему поколению был предоставлен карт-бланш. Я, помнится, в семьдесят девятом считал, что нам и в самом деле пора чем-нибудь заняться, попробовать наконец что-то новенькое, стать радикалами. Казалось, что с шестидесятых у нас было одно и то же правительство в двух чуть различающихся упаковках, а потому с тех пор ничего и не изменилось. Было такое ощущение, что после прилива энергии в начале-середине шестидесятых все покатилось под откос, у целой страны случился запор, ее спеленали правилами и законами и ограничительными порядками и вообще погрузили в заразительную, повальную скуку. Я никогда не мог понять — кто прав: социалисты — даже революционеры — или архикапиталисты, и выяснить это в Британии не представлялось возможным, потому что, как бы ни голосовал народ, никаких реальных изменений не происходило. Хит[51] не принес ничего хорошего бизнесу, а Каллагэн[52] не принес ничего хорошего рабочему классу.
— Я и представить себе не мог, что ты задумывался о революции, — говорю я ему, отхлебывая из стакана виски. — Думал, ты всегда был правоверным капиталистом.
— Я просто хотел перемен, — пожимает плечами Энди. — Казалось, именно это и нужно стране. На самом деле не имело никакого значения, откуда подует свежий ветер. Я никогда особо не распространялся на этот счет, потому что не хотел закрывать для себя никакие возможности. Я уже решил, что пойду в армию, а потому мне не хотелось, чтобы в моем личном деле было написано, что я поддерживал левацкие группы. Но мне еще раньше приходило в голову, что случись какое-нибудь… ну, не знаю, вооруженное восстание, всеобщий бунт… — Он весело смеется. — Я помню времена, когда это не казалось таким уж невероятным, и я думал, что случись что-нибудь такое в этом роде и будь они правы, а государство — нет, то не будет никакого вреда, если в армии в это время будут люди вроде меня, сочувствующие всяким таким движениям. — Он трясет головой, не отрывая глаз от огня. — Хотя сейчас все это, видимо, звучит очень глупо, правда?
— Не спрашивай меня, — пожимаю я плечами. — Ты разговариваешь с человеком, который считал, что лучший способ изменить мир к лучшему — это заняться журналистикой. Что не делает мне чести как мыслителю и стратегу, но тут уж ничего не поделаешь.
— В этой идее нет ничего плохого, — говорит Энди. — Но если ты сегодня разочарован, то причина частично в том, о чем говорю я, — в радикализме Тэтчер, который поначалу казался таким оригинальным. Всем нам засветила перспектива, ведущая через скудное, урезанное адекватно возможностям существование; нам предоставлялся случай последовать конкретному решительному плану, проводимому в жизнь человеком, который не собирался останавливаться на полпути. Отказаться от всего неэффективного, не бояться жестких решений, не бояться увольнять ставших лишними, отказаться от всего худшего, что было у патерналистского государства; повеяло свежим воздухом; это был крестовый поход, в котором мы все могли принять участие.
— Если у тебя хватало для этого денег или ты принимал решение стать сукиным сыном похлеще, чем твои дружки.
Энди трясет головой.
— Ты всегда слишком уж ненавидел тори, а потому не мог разобраться во всем этом беспристрастно. Но дело вовсе не в том, кто был прав, и еще в меньшей степени — кто был бы прав; чувства людей — вот что имеет значение, потому что именно из них-то и возникли идеалы эпохи; консенсус вел в тупик, осторожность — к бесплодию, а отсюда идея: встряхни систему, прими радикальные решения в масштабе страны — ведь в бизнесе такие решения принимаются, — сделай это хотя бы раз в истории, если хочешь чего-то добиться, выбери путь роста, монетаристский шиллинг.[53] — Он вздыхает, снова достает портсигар и протягивает мне, я беру самокрутку. — И я был одним из тех, кто выбрал, — сказал он, прикуривая косяк от зажигалки «Зиппо». — Я был верным бойцом в крестовом походе детей за возвращение потерянной цитадели британской экономической мощи. — Он разглядывает пламя, а я курю. — Хотя, конечно, я уже и перед этим внес свою лепту: был одним из «наших парней», участником Экспедиционного корпуса, частью сил специального назначения, которые вернули Мэгги ее упавшую было популярность. — (Я не знаю, что сказать, и, следуя обретенной с возрастом линии поведения, не говорю ничего.) — Ну вот мы и приехали, — говорит Энди, наклоняясь вперед и хлопая ладонями по коленям, потом — я толкаю его под локоть — берет у меня самокрутку. — Спасибо. — Он затягивается. — Вот мы и приехали, проведя свой эксперимент; была одна партия, одна ведущая идея, один последовательно проведенный план, один сильный лидер — и ее серые тени, — и все это закончилось громким пуком. Промышленная база подточена до самого основания, до самой кости — аж костный мозг вытекает, прежняя смутно социалистическая неэффективность заменена оголтело капиталистической, власть централизована, коррупция узаконена, выросло поколение, которое если что и будет уметь, так это открывать машины вешалками для пальто, а знания их ограничатся списком растворителей, от которых лучше всего торчать, надев полиэтиленовый мешок на голову, перед тем как начнешь блевать или вырубишься.
Он глубоко затягивается, прежде чем передать самокрутку мне.
— Да, — соглашаюсь я, беря косяк. — Но ты в этом вроде не виноват. Ты свою лепту внес, но… Всвэкни.
— Да, В Свое Время Это Казалось Неплохой Идеей…
— Понимаешь, старик, я вовсе не считал, что кто-то из вас должен туда ехать, но не думаю, что я смог бы на Фолклендах сделать то, что сделали вы. Я о чем — если бы и была какая-нибудь война, на которой, по моему разумению, стоило бы воевать, и если бы меня призвали или что-то такое, то я ведь трус, я физически не гожусь. А ты был годен. Ты сделал это. Ну его в жопу — кто там прав, кто виноват, если уж ты там оказался, под огнем, и твоих дружков убивают у тебя на глазах, ты должен уметь драться. Ты-то, слава богу, дрался. А за себя я не уверен.
— Так значит, — говорит он, глядя на меня, — ты считаешь, что я настоящий мужчина, потому что научился убивать и, мать его, убивал?
— Нет, я только хочу сказать…
— Ну да, — говорит он, опять глядя в сторону, — много от этого было проку с таким говнюком капитаном, как у нас, а у него даже духу не хватило это признать — послал хороших ребят под пули, чтобы доказать, какое он храброе говно.
Энди берет полено из сушилки и кладет его в огонь, сначала ударив им по другим — горящим, отчего они сыплют искрами.
— Да, — говорю я, — и все же…
— Ты ошибаешься, — говорит он, вставая со своего места и направляясь в угол комнаты к какой-то полуоткрытой ставне, за которой глубокий странноватый шкаф кубической формы — кухонный лифт. Он тянет на себя верх металлической ставни, и одновременно нижняя уходит внутрь. Он по одному вытаскивает оттуда поленья, складывает их себе на руку и тащит к очагу. — Мы все несем ответственность, Камерон. От этого никуда не деться.
— Ну, ты уж типа того, Гулд, наехал, как мама, — говорю я, стараясь перевести все в шутку, но сказанное даже мне самому кажется глупым.
Я протягиваю ему косяк, Энди садится, курит и раскладывает поленья вдоль края камина для просушки.
Он кидает на меня взгляд.
— И память у меня хорошая — я все еще тебя не простил… Ты ведь тогда даже не попытался спасти меня на льду. — Он глубоко затягивается марфухой, а я сижу и думаю: «Ни хера себе», потом он возвращает мне самокрутку — на лице мрачная улыбка. — Шутка. Я этой историей уже двадцать лет щеголяю перед мужиками и завлекаю в постель женщин.
Часа в четыре Энди проводит меня в мою комнату этажом ниже. Там стоит обогреватель, а на односпальной кровати — электрическое одеяло. Прежде чем уснуть, я размышляю — нужно ли было рассказать ему о мистере Арчере, его телефонных звонках и об Аресе. По пути сюда я думал, что расскажу; мне казалось, что надо бы облегчить перед кем-нибудь душу, вот только удачного момента все не подворачивалось.
Бог с ним. Просто поговорили — и то хорошо.
Сознание у меня потихоньку меркнет, и тут я снова вижу начало сна, в котором бегу по лесу; гоню его прочь и больше не помню ничего.
На следующее утро, пока Энди еще спит, я принимаю: а) обезболивающее и б) решение смотаться в Кайл-ов-Лохалш — отметиться в местной полиции.
По дороге в город я догоняю «эскорт»[54] с голубой мигалкой на крыше и пристраиваюсь за ним. Из двери, за которой, как сообщает табличка, принимает зубной врач, появляется сержант, я подхожу к нему, называю свое имя и говорю, что сообщаю о своих перемещениях согласно распоряжению инспектора Макданна. Худой седоволосый сержант обводит меня профессионально подозрительным взглядом и записывает время и мое имя. Такое впечатление, что он принимает меня за какого-то безобидного психа. Он особо не распространяется, может, у него зубы еще не отошли после посещения дантиста, да и мне не до разговоров с ним, потому что мой желудок вдруг решает, что пора проснуться и ему, и я мчусь в ближайший бар — в туалет.
Жутко ненавижу, когда от моего говна несет виски.
В этот вечер Энди устраивает вечеринку — и в честь меня, и потому, что на следующий день его приятель Хоуи уезжает работать на буровую. Днем мы отправляемся на прогулку в горы; я семеню за Энди, пыхтя, ловя ртом воздух и кашляя, — он быстро и легко шагает вверх по кочковатым лесным тропинкам. Мы возвращаемся в отель, я помогаю ему привести в порядок гостиничный бар, который еще хранит следы последней вечеринки, случившейся несколькими месяцами ранее. Запасы в баре еще достаточные, хотя разливного пива уже нет — только баночное. Энди вроде исходит из того, что весь кир на вечеринке за ним, из чего я делаю вывод: слухи о том, что он погряз в нищете, несколько преувеличены.