Пособник — страница 51 из 54

Я шевелю языком — во рту отвратно. Мигаю, принимаюсь трясти головой — может, еще чего разгляжу, но тут же прекращаю это занятие. Голова болит и пульсирует.

— Ну, как ты там? — спрашивает меня Энди.

— Как в жопе, а ты чего ожидал?

— Могло быть и хуже.

— Не сомневаюсь, — отвечаю я; мне становится холодно.

Я закрываю глаза и осторожно прислоняю голову к прохладному бетону стены. Ощущение такое, будто мое сердце гоняет воздух — оно бьется так часто и слабо, что кровь ему не прокачать. Воздух, думаю я; бог ты мой, он надул меня воздухом, и я сейчас умру, сердце молотит вхолостую, взбивая пену, пузыри, воздух, мозг умирает от кислородного голодания, бога ради, нет… Но проходит минута, другая, лучше мне не становится, но я и не умираю. Я снова открываю глаза.

Энди сидит на том же месте; на нем коричневые вельветовые брюки, военная куртка и туристские ботинки. У стены в метре слева от него лежит большой рюкзак защитного цвета, а перед ним полупустая бутылка минеральной воды. Под правой рукой у него сотовый телефон, под левой — пистолет. Я не очень-то разбираюсь в ручном оружии, ну, разве что отличу револьвер от браунинга, но, кажется, узнаю этот серый пистолет; кажется, тот самый, что был у него тогда — неделю или две спустя после смерти Клер, когда он вознамерился, не отходя от кассы, отомстить доктору Хэлзилу. Может быть (думаю вдруг я), не надо мне было тогда его удерживать.

На мне все та же одежка, в которой он меня похитил: черный костюм, теперь грязный и заляпанный, и белая рубашка. Галстук он с меня снял. В метре от меня справа лежит мой непромокаемый плащ, сложен он аккуратно, но тоже грязноватый.

Он вытягивает одну ногу и носком ботинка дотрагивается до бутылки с водой. Постукивает по ней.

— Воды? — спрашивает он.

Я киваю. Он встает, отвинчивает пробку и подносит бутылку к моим губам. Я делаю несколько глотков, затем киваю, и он забирает бутылку, снова садится на прежнее место.

Он достает из кармана своей военной куртки пулю и начинает вертеть ее в руке, потом глубоко и печально вздыхает и говорит:

— И что дальше, Камерон?

Я стараюсь устроиться поудобней. Мое сердце все еще бешено колотится, и стук отдается в голове, живот грозит неприятностями, и слабость такая — соплей перешибешь, но хер ему, в ногах валяться у него не собираюсь. Вообще-то мне все равно писец, что бы я ни делал, и (трезво глядя на вещи) когда дело до этого дойдет, я, может, и буду плакать горючими слезами, но пока могу и в крутого поиграть.

— Это уж тебе, Энди, виднее, — говорю я, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Что ты там для меня придумал?

Он корчит гримасу, трясет головой и хмурится на пулю в руке.

— Брось ты, я не собираюсь тебя убивать, Камерон.

Ничего не могу с собой поделать — смеюсь. Вообще-то это не очень похоже на смех — скорее жалкие потуги, но дух укрепляет.

— Неужели? — говорю я. — Ты и Хэлзила с Лингари собирался вернуть целыми и невредимыми.

Он пожимает плечами.

— Камерон, это же была тактика, — говорит он; в голосе убедительные нотки. — Уж они-то так или иначе должны были умереть.

Он улыбается и качает головой, удивляясь моей наивности.

Я разглядываю его. Он чисто выбрит, выглядит хорошо. Выглядит моложе своих лет, гораздо моложе; моложе, чем он был, когда умерла Клер.

— Если ты не собираешься меня убивать, что же тогда? — спрашиваю я его. — А? Заразишь СПИДом? Отрежешь мне пальцы, чтобы я не мог печатать? — Я вздыхаю. — Надеюсь, ты учел успехи в области компьютерного распознавания речи, так что компьютеры без клавиатуры — дело ближайшего будущего.

Энди улыбается, но как-то холодно.

— Я тебе ничего не сделаю, Камерон, — говорит он. — И убивать тебя не собираюсь, но мне от тебя кое-что нужно.

Я многозначительно смотрю на свои связанные колени.

— Вот оно что. И что же тебе нужно?

Он снова смотрит на пулю.

— Я хочу, чтобы ты меня выслушал, — тихо говорит он. Он чуть ли не смущен. Пожимает плечами и смотрит мне в глаза. — Это все, что мне от тебя надо.

— Хорошо, — говорю я. Повожу плечами, корчу гримасу. — А могу я тебя слушать с развязанными руками?

Энди поджимает губы, затем кивает. Достает из ботинка длинный, тонкий нож; он похож на финку, лезвие слепит. Присаживается на корточки, я поворачиваюсь к нему спиной, нож легко надрезает ленту, остальное я разрываю сам — на ленте остаются мои волоски. В руках у меня покалывает. Я смотрю на часы.

— Господи, ничего себе ты мне вмазал.

Сейчас половина десятого утра — похороны были вчера.

— Не так уж и сильно, — отвечает Энди. — Я тебе дал подышать эфиром, а потом ты, похоже, просто спал.

Он садится на свое место и засовывает нож назад в ботинок. Я вытягиваю руку, опираюсь о стену и выглядываю наружу. Прищурившись, смотрю вдаль.

— Ни хера себе — это же Форт-бридж!

Я испытываю какое-то облегчение оттого, что вижу мосты и знаю: дом всего в нескольких милях.

— Мы на Инчмикери, — говорит Энди. — Неподалеку от Крамонда. — Он оглядывается. — Во время обеих войн здесь была артиллерийская батарея; это старые армейские здания. — Он снова улыбается. — Иногда сюда высаживаются какие-нибудь отважные яхтсмены, но тут есть пара таких местечек — им ни за что не отыскать. — Он похлопывает по стене у себя за спиной. — Теперь, когда отеля нет, моя база здесь. Но над островком проходит воздушный коридор к аэропорту, и боюсь, ребята из охраны захотят его проверить перед евросаммитом, так что я, так или иначе, сегодня отсюда отчаливаю.

Я киваю, стараясь обдумать услышанное. Мне не нравится это «так или иначе».

— Ты меня на лодке, что ли, сюда привез? — спрашиваю я.

Он смеется.

— Видишь ли, вертолетом я еще не обзавелся. — Он ухмыляется. — Да. На надувной.

— Ну-ну.

Он смотрит направо, налево, словно проверяя, на месте ли еще телефон и пистолет.

— Ну, тебе удобно? — спрашивает он.

— Не очень, но пусть это тебя не смущает.

Он улыбается, но улыбка быстро исчезает с его лица.

— Я дам тебе возможность выбирать попозже, Камерон, — говорит он, и голос его звучит спокойно и серьезно. — Но сначала я хочу тебе объяснить, почему сделал все это.

— Ну-ну.

Я хочу сказать, что и так, на хер, ясно, зачем ему понадобилось их убивать, но держу язык за зубами.

— Первым, конечно, был Лингари, — говорит Энди, и сейчас он кажется еще моложе; он разглядывает пулю в своей руке. — Я хочу сказать, что и раньше встречал людей, которые вызывали у меня презрение; людей, глядя на которых я думал: бог ты мой, насколько бы этот мир был лучше без них. Не знаю, наверно, я был наивным, полагая, что на войне, особенно в профессиональной армии, дела обстоят лучше; что люди там поднимаются над своим уровнем, растягивают свою моральную оболочку.

Я осторожно киваю. Я думаю: моральная оболочка? Жаргон жителей побережья.

— Но это, конечно, не так, — говорит Энди, потирая пальцами маленькую пулю из меди и латуни. — Война — это увеличительное стекло, усилитель. Порядочный человек становится еще более порядочным, а вот разная сволочь становится еще большей сволочью. — Он машет рукой. — Я не об ужасах войны — эти слова уже набили оскомину, и организованный геноцид — это совсем другое; я имею в виду обычную войну, войну, которую ведут по правилам. И правда заключается в том, что одни действительно поднимаются выше своего уровня, но другие опускаются еще ниже. Они ничего не добиваются, не блещут на поле боя, как некоторые, даже и без блеска-то не делают своей работы, как большинство, которое дрожит от страха, но делает, потому что их этому научили и потому что от этого зависит жизнь их товарищей; они просто позволяют проявиться своим недостаткам и слабостям, а в определенных обстоятельствах — если, скажем, это офицер и его слабости носят специфический характер, а он достиг определенного положения, так никогда и не побывав в настоящем бою, — эти слабости могут стать причиной гибели многих людей… На всех нас лежит моральная ответственность, хотим мы этого или нет; но люди, наделенные властью — будь то военные, политики или просто администраторы, — обязаны проявлять заботу о других или по меньшей мере демонстрировать какой-либо общественно приемлемый эрзац этой заботы; кажется, это называется долг. Я наказывал людей, которые пренебрегли такой своей ответственностью. Я считал это своей… обязанностью.

Он пожимает плечами, хмурится.

— Дело обстояло немного иначе с Оливером, этим порнодельцом, его я убрал частично для того, чтобы сбить с толку полицию, а частично из ненависти к тому, что он делает… Что касается судьи, то его вина была меньше, чем у других, но и я был к нему снисходительнее. Остальные… что ж, все они были влиятельными людьми, все были богаты, а некоторые даже очень. Все они имели в жизни все, что только могли пожелать, но они хотели еще больше; с этим худо-бедно еще можно смириться, что поделаешь — слабость, нельзя же убивать людей только за это; но дело в том, что они относились к остальным людям как к дерьму, в буквальном смысле — как к дерьму, как к досадной помехе, от которой надо поскорее избавиться. Они словно утратили человечность и больше уже никогда не могли ее обрести. Существовал только один способ напомнить об этом им и всем другим, похожим на них: пусть дрожат от страха, пусть чувствуют себя уязвимыми и бессильными — ведь их стараниями другие люди постоянно испытывают эти чувства.

Он держит пулю на уровне своих глаз, разглядывает ее.

— Все эти люди были виновны в смерти других; пусть и опосредованно, как большинство нюрнбергских наци, но со всей определенностью, бесспорно и без всяких сомнений… Что касается Хэлзила, — он глубоко вздыхает, — ну, ты сам знаешь.

— Бог ты мой, Энди, — говорю я. Знаю, что лучше бы мне помолчать, пусть себе болтает, сколько влезет, но ничего не могу с собой поделать. — Этот тип был себялюбивым ублюдком и говенным доктором, но он был всего лишь неумеха, а не злодей. У него не было нен