Очумелый, гляжу ей вслед. Лучше бы промедолу вкатила. А то «тш-ш!». Только и знаете, что «тш-ш!». Другого от вас не дождёшься.
Откидываюсь на подушку, смазываю со лба пот. Что за система такая! Сколько себя помню, всё время «тш-ш!». Сперва родители, потом учителя, потом «старшие товарищи». «Тш-ш» да «ш-ш!». Ничего больше. Стоило чуть попенять, что в королевстве датском что-то не так – «тш-ш!». Стоило усомниться в отечественных ценностях и – упаси Боже – слегка похвалить закордонные – «тш-ш!» А уж о работе, о том, что делается за воротами «конторы», и подавно. «Тш-ш!», «тш-ш!» и еще раз «тш-ш!».
За тот забор я попал в семнадцать лет. Точнее – меня допустили туда. Первый отдел мурыжил с оформлением едва не полгода. Что они там изучали – ума не приложу. Мои школьные дневники? Сочинения о светлом образе Татьяны в свете исторических решений очередного съезда?.. Или, щелкая костяшками домино, подсчитывали мои красные и белые кровяные тельца? Когда в очередной раз я наведался в отдел кадров и сурового вида мужик процедил из-за кованого окна: «Ждите! Документы в Москве», – я призадумался. А и впрямь. Враг хитёр и коварен. А вдруг он охмурил кого-то из моих родичей. Кто из моих родичей мог общаться с иностранцами? Бабушка! В её избе в пору интервенции стояли янки и англичане. Вот! Кто знает, что подсовывали те самые постояльцы вместе с бишками, то бишь галетами? А вдруг какое-нибудь охмуряющее зелье? И бабушка поддалась. И подписала секретное соглашение с той самой коварной Антантой. И все эти годы, будучи бригадиром колхозных полей, работала на иностранную разведку.
Не знаю, ходили ли сыщики вокруг моей бабушки – может, плохо маскировались, может, она хорошо законспирировалась, – но за забор я все-таки попал.
О, этот забор! Бетонная стена в два человеческих роста. По верху – колючая проволока с электроизоляторами. По периметру – вышки, через каждые сто метров – вохра с карабинами, овчарки. С налету такой бастион не одолеешь. В нем только одно игольное ушко – проходная. А через проходную – только по пропуску.
Я миновал эту проходную, попал в цех. Но это оказалось еще не все. Работать предстояло на заказах (каких? – естественно, секрет, ба-альшо-о-ой секрет). А чтобы попасть на заказ, пропуска было мало. К пропуску требовался допуск. А за допуском снова надо было шагать в первый отдел. Пройдешь проверку – поставят тебе в пропуске фиолетовый штампик, к примеру, велосипед. На этом «велике» ты можешь катить на тот самый заказ. Но только на этот. Потому что на другой требуется другой допуск. К примеру, елочка или будильник – это уж что приснится-пригрезится нашим доблестным советским секретчикам.
От кого они все это скрывали? От финнов? Или от китайцев? А может, от американцев?
Передо мной снимок, напечатанный в центральной отечественной газете. Взгляд из космоса. Вот берег очарованный, где находится «контора». Вот цеха, где клепают и ремонтируют субмарины, – так там и написано, поскольку фото американское. Вот дорога, отделяющая заводские корпуса от жилого массива. Вот моя улица. А вот край моего дома.
А что это за пятнышко светится там на крыше? Ау, мистер Глен? Не моя ли маковка то отсвечивает? Не та ли это бабочка, что витает над моим челом? А? А ведь не исключено. Если снимок сделан в середине шестидесятых – не исключено. Так ведь, мистер Армстронг?
Лето. Я лежу на крыше нашей «хрущобы». Совмещаю приятное с полезным. Готовлюсь к экзаменам и загораю. Хотя что тут приятное, а что полезное – сейчас в толк не возьму. Ну, положим, учебник – полезное. А приятное? Солнечная радиация?!
Кровля дома утыкана слуховыми окнами. С виду они похожи на собачьи конуры. На крышу одной из них я взгромоздил гнутые со спинкой санки. Этакое проволочное рококо. Это мой шезлонг и мое рабочее кресло.
Я лежу, прикрыв глаза учебником. Вытянутая рука немеет. Ещё больше томится низ живота. А солнце торкает и торкает, точно это виноградная лоза где-нибудь в Алазани. Окстись, светило! Не до того! Умерь свой пыл! Что ты так! Или ты тоже пашешь на американскую разведку? Хелло, мистер Карпентер! Это ваш резидент? Вам требуется подсветка? К тому же мистер Армстронг опять запорол пленку, и всё надо переснимать?! Бывает…
Ну не умора ли? Я в одних трусах лежу где-нибудь в картотеке НАСА или того круче – Пентагона. При полном, так сказать, при параде. И со встопорщенной фактурой. Надеюсь, они не идентифицировали содержимое трусов с зачехленной и, стало быть, утаенной от контроля боеголовкой.
Нет, что ни говори, янки – парни не промах! Всё вынюхали. А эти мудилы брали с меня подписку. Чтобы «тш-ш!». Чтобы «ни-ни!». А уж скататься за пределы отечества – и подавно! Сволочи. А сами…
Ну, эта-то вшивота, которая, выполняя приказ, штамповала «велосипеды», резвилась дома, в лучшем случае в рамках стран очень народной демократии. В будни ставили «велосипеды» на ляжках своих видавших виды секретулек. По праздникам заваливали куда-нибудь в свои потаённые погребки и саунки. А в отпусках размагничивались в цековских санаториях. Зато те, что над ними стояли, ставили себе «допуски» куда душа пожелает. И себе, и своей челяди.
Я отлично помню, как мы сутками пасли в Средиземном море какого-то сановного козла. Он там тешился со своей курвой. Не такой, на которой пробы некуда ставить, – патентованной. А мы, чтобы его «вихри враждебные» не умыкнули, зырили в перископ.
О, этот перископ! Посох мой вещий! Я отмотал, держась за тебя, пол-океана. Но чтобы вот так на пляже, как тот козёл, как мои ровесники – мариманы из Франции, макаронники или ами – «ни-ни!». Все эти Майами-Бич и Санта-Крус, все эти пальмы и нудистские пляжи… Только в перископ – только в замочную скважину. И «тш-ш!»
Больше всего хотелось в Париж. Ух, как мне хотелось в Париж! Я все книжки перечитал, все путеводители. Все карты и схемы изучил. Пляс д'Этуаль – площадь Звезды. Булонский лес. Елисейские поля. Собор Сакре-Кёр. Даже сон такой приснился, будто президент Франции пригласил меня в Париж. И вот Монмартр, Монпарнас. Мост Мирабо. «Под мостом Мирабо тихо Сена течёт и уносит нашу любовь…» А ещё остров Сите, а на нём Нотр-Дам – собор Парижской Богоматери. А ещё Латинский квартал. А ещё Пляс Пигаль. Как там когда-то пелось: «Хоть здесь не Пляс Пигаль, весельем надо лгать, тоской здесь никого не удивишь…»
О-ля-ля! На конкурсе бардов и менестрелей я пел когда-то эту песенку. Слушали хорошо. Но… Партийная дамочка, сидевшая в жюри, гневно затрясла пальчиком. «А вы знаете, что это за улица такая? Эта Пляс Пигаль? – Она сделала паузу, и слышно было, как в стекло бьётся белая бабочка. – Это же улица притонов и кабаков!» Личико её пылало праведным гневом. До сих пор не пойму, каким местом рожают такие экземпляры. Не иначе оборотным… Так что за Париж я, можно сказать, пострадал, лишившись заслуженного приза, поскольку сорвал больше всего аплодисментов. Даже бабочка пыталась меня утешить, порхнув на мой лацкан и сложив крылышки, точно запоздалая ромашка. А господа президенты так и не удосужились меня пригласить. Сколько их сменилось в Пятой республике? Четыре или пять? И ни один… А сейчас уже и поздно. Поздно, месье де Голль. Поздно, месье Помпиду. И вам поздно. И почти мне… Поздно, месье Жискар. Поздно, дядюшка Миттеран. Поезд, который мог домчать меня до Парижа, ушёл. А на бронепоезде, который «стоит на запасном пути», я не хочу.
Чего я не успел? Многого. Пальцев не хватит, чтобы перечислить. Хотя сколько тех пальцев осталось! Как у Венеры Милосской.
Ха-ха-ха! Ехал грека через реку. Видит грека – в реке рак. Сунул грека руку в реку. Рак за руку греку – цап!
А чего успел? До сорока дотянул – успел. Женился – тоже успел. Орденок схватил – ещё как успел. Пятнадцать минут – и висюлька на лацкане. Как та бабочка-ромашка.
Тот заказ выталкивали досрочно – под премии и ордена. То ли к какому-то празднику, то ли к съезду – уже не помню. Да это и неважно. Лодка ушла в море. С полпути – тревога: «В районе реактора повышенные гамма-излучения. Подозрение, что в кожухе трещина. Требуется срочное обследование». Дня через три припёрли эту лайбу к причалу. Потроха из реактора вытянули. А меня, лаборанта, с прибором – туда. Сколько там светило – никто не сказал. «Родина слышит, родина знает…» Пихнули и всё. Сижу весь в белом – белые штаны, белая куртка, белая шапчоночка, вместо белых тапочек прозрачные белые бахилы, на рыле – респиратор, в кармашке под сердцем – личный дозиметр, на нём красно-желтая «ромашка» радиоактивности. Вот и вся моя броня. Сижу. Кругом тишина. Аж в ушах звенит – такая тишина. И вдруг звуки – много звуков. Музыка! Где? Откуда? Не могу взять в толк. Кошусь влево, вправо. И наконец, понимаю. Сквозь меня – вдоль хребта к голове – идёт какой-то поток. Аж волосы шевелятся. Я – музыкальный инструмент. То ли арфа, то ли виолончель. Кто-то неведомый касается этих струн, и они издают звуки. Звуки нездешние. Неслыханные. И… зловещие…
Мне дали на всё пятнадцать минут. Что можно сделать за пятнадцать минут? Видимость создать – не больше. Но я пытался. Щуп, как охотничий патрон, только вместо капсюля пьезоэлемент – то, без чего не пилят самопальные электрогитары. Тяну по смазке, чтобы плотнее… А на осциллографе – ни хрена, только два зубчика, точно чёртик зелёный рожки строит. Тяну дальше. Два, три, опять два зубчика, расчесочка как раз для моей нынешней шевелюры. Тяну. Чую, есть трещина. Нутром чую. Виолончель внутри меня стоном заходится. А прибор не ловит. Да и где поймать, когда пятнадцать минут. Даже прогреться ему нет времени…
Отчет обследования составлял завлаб. Моя подпись шла пятой. Каким в списке на орденок стоял, не знаю. Скорей всего, в том же порядке. Его успели пришпилить к предыдущему списку. Указ о награждении вышел через две недели. А ещё через три недели дошло известие, что на той лодке произошла авария.