– Схватит за бороду: «Ах ты, татарин!» Ей Богу!
– Придёт в лавку и, что ни попадёт, всё берёт. Сукна увидит штуку: «Э, милый, это хорошее суконце: снеси-ка его ко мне». Ну и несёшь, а в штуке-то будет без мала аршин пятьдесят.
Тут, словно пресекая упрёки, доносится угрожающее:
– А… жаловаться на меня? Вишь ты, проклятый иудейский народ! Постойте же, голубчики!
И спустя паузу на ту же депутацию обрушивается грубый начальственный рык:
– …Самоварники, аршинники, жаловаться? Архиплуты, протобестии, надувалы! Жаловаться?
Ещё через минуту из невидимой толпы выбирается жертва:
– …Кто тебе помогал сплутовать, когда ты строил мост и написал дерева на двадцать тысяч, тогда как его и на сто рублей не было? Я помог тебе, козлиная борода! Ты позабыл это? Я, показавши… мог бы тебя… спровадить в Сибирь. Что скажешь? А?
Глава парткомиссии сдержан – до него не всё доходит, тут лучше отмолчаться. Зато референт настораживается и даже, кажется, замирает, точно энтомолог, нацеливший сачок на редкую бабочку.
– Не хотите ли вы сказать, – из-за плеча шефа обращается он к автору, – что из Архангельска начало «Ревизора»?
– Не я хочу, – не глядя на него, отвечает автор, – история говорит. Гоголь просил у Пушкина сюжет. Вот Александр Сергеевич и вспомнил о письме Филимонова.
– Но, насколько мне известно, – по-прежнему вкрадчиво тянет референт, – это было после Оренбурга.
Автор непроницаем:
– Пушкин называет город Устюжну Новгородской губернии, нынче Вологодчина. Это 1833 год. А в Архангельске инкогнито из Петербурга появился задолго до этого, а именно летом 1826 года. Филимонов, назначенный архангельским губернатором спустя три года, естественно, был осведомлён… Тем более что дело-то оказалось не закрыто. Вот он и черкнул Пушкину, видимо, даже не подозревая о просьбе Гоголя.
– А в чём там криминал-то? – вмешивается наконец чин. – Потрудитесь пояснить.
– Извольте, – отвечает автор. – Весной 1826 года из Архангельска в Петербург стали поступать челобитные. Суть их сводилась к тому, что нижних чинов Архангельского адмиралтейства кормят негодным хлебом. Государь, ещё не пришедший в себя после декабристской заварухи, обеспокоился – не хватало ему только хлебного бунта – и поручил проверку доверенному лицу – флигель-адъютанту Голицыну. Приехав в Архангельск, полковник Голицын не стал представляться местному начальству, а сохранил свой визит в тайне. Он инкогнито обследовал лабазы, склады, биржи, заводил знакомства в банях, бакалейных лавках, посещал рыбный и молочный рынки, наведывался в трактиры, особо выделяя те, куда хаживали нижние чины адмиралтейства – матросы, баталёры, писари… Через месяц приватного пребывания в Архангельске у полковника Голицына сложилась такая картина. Хлеб адмиралтейству, в котором служат несколько тысяч человек, поставляют действительно негодный. Причина – плесневелая мука. Муку, взяв подряд на её поставку, приобрёл по дешёвке купец Грибанов. Заведомо зная, что продукт залежалый, он вступил в сговор с ответственными чиновниками – провиантмейстером и штаб-лекарем, которые обязаны были засвидетельствовать качество провианта. Разницу в деньгах они, разумеется, поделили.
– Кое-что перепало и Миницкому, военному генерал-губернатору, – неожиданно встревает актёр, играющий режиссёра. Это реплика не из пьесы.
– Человеку, похожему на губернатора, – добавляет шебутной «помощник», это тоже не из пьесы. – Без отката тут не обошлось…
Партийный чиновник переводит взгляд с одного на другого, значение слова «откат» ему не понятно, но переспрашивать актёров ему не по чину, обращается к постановщику.
– И дальше?..
– С военными спецами государь разобрался по всей строгости – отдал под суд. Причём не губернский, а столичный военный – и провиантских и штаб-лекаря. И суд, возглавляемый генерал-аудитором Ноинским, наладил их прямоходом в Сибирь. С конвоем, без всяких прогонных. Генерал-губернатору Миницкому был объявлен строгий выговор. А вот купец Грибанов, который и заварил всю эту кашу, точнее негодный хлеб, отделался… лёгким испугом. Вину пройдохи должны были определить на месте. Три года архангельский городской магистрат тянул разбирательство. Рука руку моет. Наконец осенью 1829 года приговор был вынесен, но какой? – оправдательный. И это при том, что по вине этого субчика чуть не половина адмиралтейства перележала в госпитале. Дальше – больше. Губернская палата уголовного суда утвердила решение. То есть Грибанов был окончательно признан невиновным. Так бы, верно, всё и сошло ему с рук. Но на ту пору в Архангельске оказался Владимир Сергеевич Филимонов. Человек чести, верности долгу, он искренне ненавидел казнокрадство, процветавшее в державе. Обнаружив в губернской среде воровство и мздоимство, он возмутился. По его ходатайству началось повторное разбирательство «хлебного» дела. Вот тут-то отцы губернского Архангельска и всполошились. Они же все были повязаны. Мздоимцы снизу доверху, включая главного. Как в гоголевской пьесе. «Ревизор» – по сути зеркало для тогдашнего (пауза) архангельского общества. Свой Тяпкин-Ляпкин, свои Бобчинский и Добчинский, свой Земляника… Нет, пожалуй, только одного, который в этом водоёме замутил изначально всю воду. По крайней мере у Гоголя его не видно.
– Кто же это? – подаёт голос чин.
– А тот, кто сунул в карман шинели Филимонова взятку – Хаим Каглов. Этот витебский коммерсант появился в губернском Архангельске в 1821 году. Используя свой богатый местечковый опыт (ты – мне, я – тебе), он живо опутал взяточничеством всё губернское правление, начиная с самого малого писаришки и кончая военным генерал-губернатором, и в итоге стал прибирать к рукам самые выгодные подряды. Вот его-то, залётного жука-прохиндея, местная элита и упросила улестить нового гражданского губернатора. Да Хаим Каглов и сам был крайне заинтересован в этом, почуяв смертельную опасность для своего такого, как казалось, прочно налаженного гешефта, ведь он ворочал огромными казёнными деньгами, сотнями тысяч, если не миллионами.
– Понятно, – прерывает монолог автора чиновник. – Он явился к Филимонову и сунул взятку…
– Двенадцать тысяч, – уточняет автор, – большие по тем временам деньги. Сунул и ушёл. И лёг спать. Он владел на набережной обширным домом. Какой процентщику, взяточнику и спекулянту снился сон? Наверное, о небесных кренделях в виде высоких процентов. Но внезапно среди ночи грёзы его были нарушены. В дом Хаима Каглова явился по приказу нового губернатора полицмейстер фон Шене. «Дранг нах!..» – сказал строгий немец еврею-прохиндею и повёл в губернское присутствие, где того дожидался разгневанный Филимонов.
Автор-постановщик показывает на сцену. А там – гром и молния.
Актёр, играющий Филимонова, трахает об стол пачку перевязанных бечёвкой банкнот:
– Что это?
Хаим ужимает голову в плечи, опять становясь похожим на жука.
– Я спрашиваю, – ледяным голосом цедит Филимонов, – что это?
– Не вем! Не вем! – лепечет Каглов, переходя на польско-еврейский суржик. Но этот лепет, кажется, ещё больше разъяряет Филимонова. Ещё бы! Это коварное «не вем!» он слышал в 13-м году, когда проходил с полком через царство Польское, и им, освободителям Европы, шляхта палила в спину.
За сценой стучат топоры.
– Не иначе гробы колотят? – доносится замогильный голос. Это даёт о себе знать третий член идеологической комиссии, неуловимо похожий на самого главного партийного идеолога.
– Не исключено, – отзывается автор. Год-то какой? – 30-й. На окраине империи – польская заваруха. Буза сродни «Солидарности». И тех, и этих пестует Запад. Помните, как Пушкин отозвался? «Кто устоит в неравном споре: кичливый лях иль верный росс?» Это из его манифеста «Клеветникам России».
Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал до пламенной Колхиды,
От потрясённого Кремля
До стен недвижного Китая,
Стальной щетиною сверкая,
Не встанет русская земля?..
Так высылайте ж нам, витии,
Своих озлобленных сынов:
Есть место им в полях России,
Среди нечуждых им гробов.
– А здесь-то, – слегка пришибленный грозной декламацией, морщится партийный чин. – Здесь, в Архангельске, отчего стук? Где действие-то?..
– Да тоже есть основания, – автор показывает на сцену. – Купец Грибанов в результате нового расследования дал дуба, умер от страха. Купец дал дуба. Начались аресты всех этих на-хлеб-ников и при-хлеб-ателей. Под стражей оказался Хаим Каглов и многочисленные его подельники, которые воровали безнаказанно долгие годы. В колодки их – и в Сибирь.
– Вся шайка, стало быть? – раздумчиво-угрюмо бурчит глава комиссии. Чиновник явно в затруднении. Он не то чтобы в трёх елях заплутал, то бишь соснах – он в дилемме застрял, путаясь между догмами интернационализма и сионистской угрозой, о которой время от времени напоминает контрпропаганда.
– Да, – невозмутимо отвечает автор и в лучших традициях партийного агитпропа добавляет: – Типичный образчик сионистской диверсии. В историческом контексте, разумеется.
Референт при этих словах ломко передёргивает плечами, словно ему тесен его рыжеватый пиджак. А партийному чину деться некуда: пароль сказан – надо отзыв произносить.
– Да-да, – поспешнее обычного кивает он и словно считывает с плаката: – Сионизм – ядовитое жало гидры империализма.
Автор при этом незаметно усмехается, однако же не обольщается, примечая в окаменелом профиле чиновника зреющее недовольство. Что ему остаётся делать? Только единственное – пояснить концовку, которая разворачивается на сцене.
– Сцена разговора, решительного разговора двух губернаторов, построена как дуэль. Здесь – пик конфликта. Оба губернатора – и военный, и гражданский – люди в принципе неплохие. Владимир Сергеевич Филимонов в тридцать лет был уже статским генералом – служил вице-губернатором в Новгороде Великом. А до того участвовал в отражении Наполеона, пройдя в составе действующей армии Европу. Заграничный поход отразился на его мировоззрении. Прогрессист, друг Пушкина и свободы, он ратовал за вольности крестьянству, о чём подавал по инстанциям записку, а ещё обращался с конституционным проектом, чем вызвал неудовольствие правительства… Степан Иванович Миницкий, военный генерал-губернатор, тоже положительный человек, даром что проявил слабость и не пресёк коварство искусителя. Не будь на ту пору его в Архангельске, корабельная Соломбала могла бы сильно пострадать. Указ императора повелевал ликвидировать все частные дома нижних чинов адмиралтейства, а их самих с чадами и домочадцами переселить в казармы. Другой бы на месте Миницкого принял царское поручение к немедленному исполнению. А Степан Иванович проволынил решение вопроса, прозорливо полагая, что императору не всё ведомо в архангельских обстоятельствах, и тем по сути спас Соломбалу… Короче, два прекрасных русских человека, два русских дворянина оказались стравлены прохиндеями и – хоть стреляйся!