– И чем же дело кончилось? – демонстративно глядя на часы, бурчит чин – он даёт понять, что на этом можно и закругляться, дескать, не обязательно есть всю редьку, чтобы понять её вкус.
Автор щурится, но самообладания не теряет. Он выходит из ложи-ящика, коротко взмахивает рукой, и тут на зал обрушивается голос левитановской октавы:
– Ваше сиятельство! На Ваш запрос от 17 дня сего марта за номером 52 дробь 2 по поводу лиц, входивших в сношения с убитым на дуэли титулярным советником Пушкиным, докладываю следующее.
(Старший чиновник и референт от этого гласа утягивают головы в плечи, третьего почти не видно.)
– Действительный статский советник Филимонов В. С., будучи генерал-губернатором Архангельской губернии, состоял в переписке с означенным господином Пушкиным. Ничего предосудительного в тех письмах, как с той, так и с другой стороны, нами не обнаружено.
Переписка между означенными лицами прервалась в 1831 году, когда господин Филимонов был привлечён к следствию по делу о тайном студенческом обществе Сунгурова. Поводом для привлечения господина Филимонова к следствию послужило признание студента Московского университета Поллонина, заявившего, что «Архангельский гражданский губернатор сочувствует обществу» и готов содействовать его революционным планам. Заявление на поверку оказалось оговором. Наши дознаватели установили, что инспирировал сей оговор некто Каглов, архангельский коммерсант. Войдя через доверенных лиц в сношение с вышеозначенным студентом, кстати, выходцем из Витебской губернии, что и Каглов, последний передал студенту за его услугу крупную денежную сумму.
Сей Каглов (по первоначальным метрикам Хаим Кагал) был замешан в архангельском уголовном деле о взятках и поставках непригодной муки. Дело велось с 1826 года и было закрыто. По ходатайству гражданского губернатора господина Филимонова В. С. в 1829 году его возобновили. По результатам нового следствия все фигуранты, проходившие по означенному противузаконному делу, были арестованы. Наказания избежали только военный генерал-губернатор господин Миницкий, которого Его Императорское Величество отрешил от должности, но державной волей помиловал, учтя прежние заслуги; а также означенный Каглов. Сему Каглову, по приговору суда лишённому честного имени, предписывалось под стражей направляться на поселение в Сибирь. Однако перед самой отправкой повелением Е. И. Величества сей субъект был из-под стражи освобождён во уважение его чистосердечного признания и раскаяния. Как нам стало известно, ходатайство о помиловании исходило от одного из членов императорской фамилии, ранее уже фигурировавшего в подобных делах, а собственноручную конфирмацию наложил сам государь.
Пользуясь случаем, Ваше сиятельство, я намеренно делаю акцент на персоне Каглова, ибо для сего есть основания.
Вернувшись в Архангельск, означенный Кагал, имея на руках Высочайшее помилование и используя сей документ как индульгенцию, добился ареста тамошнего полицмейстера господин фон Шене, сорвав на том своё зло. А затем замыслил отомстить господину Филимонову, о чём я докладывал выше.
Действительный статский советник господин Филимонов, привлечённый к следствию и помещённый в Петропавловскую крепость, как выяснилось, оказался ни при чём. Однако при разборе его бумаг были обнаружены несколько предосудительных документов, связанных с известными событиями 14 декабря 1825 года. Оказалось, что попали эти документы (письма и копии писем ряда осуждённых офицеров) в силу литературных занятий господина Филимонова и его интереса к истории. После завершения следствия, которое длилось четыре месяца, господин Филимонов, отрешённый от должности гражданского губернатора Архангельской губернии, был освобождён. Высочайшим повелением он был определён на поселение в город Нарву. А в 1836 году ему было дозволено поселиться в Москву. В настоящее время господин Филимонов проживает в Москве, занимаясь исключительно литературной деятельностью.
Что касается господин Каглова, то он отошёл от прежних коммерческих дел, а через подставных лиц в компании с соплеменниками стал владельцем ряда влиятельных столичных и московских изданий.
(В этом месте конфиденциального доклада на заднике сцены вспыхивает экран, на который проецируется изображение трёх елей. Укрупняясь, они заполняют всю площадь экрана, пока не остаётся ствол средней. Далее открывается нутро ели, словно её пронизывают рентгеновские лучи. С виду дерево крепкое, а внутри всё изъедено шашелями. В каналах ходов, проделанных жуками-короедами, кладки яиц. Сбоку на экране вспыхивает фотоокно. В нём изображение паразита анфас, в профиль и общим планом, как это делается при заведении следственного дела. А внизу крупно надпись: «Жук-типограф».)
– Смею доложить, Ваше сиятельство, что через эти газеты означенный господин ведёт весьма примечательную политику. В газетных статьях превозносятся лица, особо ничем не зарекомендовавшие в своей деятельности, и напротив – достойные персоны и истинные патриоты Отечества принижаются, а подчас и оговариваются. Тем самым создаётся благоприятная среда для продвижения на ответственные государственные должности угодных лиц. Имеет ли тут место связь с упомянутой особой из императорской фамилии либо это сговор владельцев газет во главе с Кагалом, сказать затрудняюсь. Но очевидно, что это нечто новое в нынешней действительности.
(На экране укрупнённые гнездовья жука-типографа. У всех одна конфигурация – средний ход прямой, как ствол, а от него ответвления, в концах которых отложены яйца.)
– Смею напомнить, Ваше сиятельство, что подобные обстоятельства сложились в ряде иностранных держав, как то: Австро-Венгрия, южные княжества Германии, Галиция, где в руках еврейских ростовщиков оказались многие газеты и журналы. Влияние такой журналистики особенно сильно в царстве Польском. Именно газеты подстрекали шляхетскую знать к бунтарству супротив Российской империи, что и обернулось известными волнениями. С совершенным почтением честь имею Третьего отделения полковник Иероним Потапов.
(На экране крупно один из разветвлённых ходов жука-типографа, чёрный, зловещий, о семи рогах.)
– Ничего себе цветик-семицветик, – доносится голос «помощника режиссёра». При этих словах референт подбирается и напрягается, как пружина.
В тишине доносится посвист ветра. Более ни звука – ни пилы, ни топора. Однако три ели, по виду крепкие и основательные, внезапно падают, наполняя пространство стоном и грохотом. А на этом месте тут же – кажется, не просто со дна сцены, а из самой преисподней – вырывается нечто странное. Даже артисты при этом вздрагивают. «Помощник режиссёра» бормочет, что это похоже на эмблему известной нефтяной компании, которая выкачивает народное достояние в свои карманы. Но это не эмблема. Скорее острога. Только на кого? Такой можно завалить кита, на котором доживает свой век последняя русская деревня. Или это большая – чтобы уж на всех – тюремная решётка?
А в зале-то что? В тот момент, когда взлетает вверх этот монстр, почти совпадающий по конфигурации с проекцией на экране, жукастый референт проворно выскакивает из ящика-ложи и вытягивается, как при подъёме своего знамени. В ящике остаются два чиновника. Главный растерянно оглядывается по сторонам. Референт, бросив на шефа оценивающий взгляд – сгодится? Не сгодится? – почти за шиворот вытаскивает его наружу. И тотчас ящик, словно шахтная вагонетка, срывается с места и с грохотом захлопывается в предназначенной ему прежде задрапированной нише, унося чиновника, похожего на главного партидеолога, в нети. Шеф в оцепенении глядит на огромную ручку захлопнувшегося ящика, куда, словно в ячейку колумбария, сыграл его заединщик, и подобострастно хватается за рукав будто бы раздавшегося в плечах референта.
А семирогий монстр царит. Царит над сценой-столом, сценой-пространством, сценой-миром.
– Такой вот цветик-семиТветик, – глухо итожит в тишине автор-постановщик и медленно поднимает топор.
Слепой дождьНовелла
Ладежин не сразу осознал, что едет в поезде. Все, что он делал перед этим, совершалось будто помимо его воли, почти автоматически: путь на вокзал, билетная касса, ступеньки на перрон… И только одно застряло в памяти, точно медленный стоп-кадр. На краю перрона, загораживая Ладежину дорогу, стоял пухлый мальчуган. Это был то ли заплывший юный сердечник, то ли даун. На мгновение Ладежину показалось, что тело мальца как бы сплюснуто, словно на него давила какая-то иная или не привычная для него земная тяжесть. Глаза на круглом, как скафандр, лице едва угадывались, это были узкие щёлки, и понять, куда он смотрит и смотрит ли вообще, казалось, невозможно. Но тут открылся рот – тонкая полоска розового цвета – и донесся голос.
– Ты куда? – спросил мальчуган. Голос был тихий и какой-то бесцветный. Ладежин покосился, не понимая, к кому это. Но поблизости никого не оказалось, мальчуган обращался к нему.
– Туда, – чуть суетливо бросил Ладежин, махнул рукой и, чтобы обойти мальца, сделал широкий шаг в сторону.
Эта минутная встреча время от времени всплывала в его сознании, точно и впрямь была роликом ленты с одним-единственным кадром. Но вот поезд миновал городскую черту, в вагонном окне замелькали чахлые тундровые березки, согбенно-кривые сосенки, потом поплыли зеленые массивы лесов, и та самая лента памяти, точно вырвавшись из однообразного круга, потекла вспять…
…Они возвращались с прогулки, Ладежин и его сын. Со стороны это выглядело, наверное, смешно или, наоборот, умилительно (это смотря, кто как видит), но он держал своего восемнадцатилетнего – на голову выше себя – сына под руку. Сын слепнул. Слепнул на глазах. У него было редкое заболевание. Причин этого не могли объяснить ни местные, ни столичные светила. Но сын всё больше погружался во тьму. Вот уже год ему предлагали лечь на операцию. А он упорно отказывался.
– Ну почему? – в который уже раз возник этот вопрос. Прежде сын отмалчивался или отвечал что-то невразумительное, а тут вдруг откликнулся – да как: