Наталья скорее всего не слушала – она неотрывно смотрела в огонь и не отзывалась ни на одно слово. А Варя то качала головой, то заглядывала на подругу сбоку, дескать, ишь ты как, то прыскала, прикрывая рот ладонью.
Ладежин к костру не подошёл. Он сел неподалеку, приткнувшись к штабелю досок. Отсюда тоже было слышно.
Лина умолкла. Читать принялась Варя. И тоже по памяти.
Кто долго жил в глуши печальной,
Друзья, тот, верно, знает сам,
Как сильно колокольчик дальный
Порой волнует сердце нам.
Ладежин слушал вполуха. Не столько вникал в смысл, сколько дивился памяти, из которой извлекались строфа за строфой, а ещё – перемене в голосе. Голос Вари обрёл твердость. Он был не вкрадчиво-тихим, как в разговоре, он стал вольным, открытым, уверенным.
Сказать ли вам, кто он таков?
Граф Нулин, из чужих краев,
Где промотал он в вихре моды
Свои грядущие доходы.
А ещё Ладежин прислушивался к сердцу. Оно не на шутку расходилось, всё ныло и ныло. Странное дело: наколешь стопу, а болит сердце. Где он это читал? Впрочем, какая разница. Но нога и впрямь успокоилась, а грудь томило и жгло.
На краю усадьбы горбилась времянка. Ладежин, обходя стороной костерок, устремился туда. Дверь хибарки была отворена. В отдаленных бликах увиделся топчан. Ладежин лёг. Осторожно вытянулся в полный рост, стал поглаживать грудь. Боль понемногу отступила, хотя и не прошла. До слуха волнами доносился голос. Его приносили порывы лёгкого ветерка, а глушили неровные – накаты крови.
Незаметно Ладежин забылся. Привиделся ему сон. Идут они с сыном по улице. Улица похожа на какой-то длинный коридор. Идут они, идут – конца-краю нет. В конце тупик. Сын шарит по стене – не может отыскать дверь. А он, отец, дверь видит, но никак не может отворить. Всё тужится и не может…
Очнулся Ладежин разом. Подле кто-то был. Он протянул руку, нащупал ткань, догадался, что это халат – тот самый, затрапезный, – рука скользнула меж пуговиц, под халатом ничего не оказалось. Ладежин замер, потом нарочито заговорщицким шёпотом произнёс:
Не спится графу – бес не дремлет
И дразнит грешною мечтой…
Она иронии не приняла.
– Это я, – донёсся шёпот.
Сердце Ладежина кольнуло, но он не стерёгся. Пальцы скользнули выше. До чего же маленькая у неё была грудь, прямо как у растущей девочки. Как же она выкормила, да ещё двоих. Вопрос этот едва не сорвался с языка. Но следом явился ответ: а как Митька кормился с первой недели…
Мысль о сыне осадила Ладежина. Рука, блуждавшая в потёмках, замерла на её левой груди.
– Бобо здесь, – виновато шепнул он.
– Сердце? – отозвалась она.
– А-а…
Она протянула руки, стала гладить его грудь:
– Ты хороший, ты замечательный. У тебя всё будет хорошо. Вот увидишь.
Тон был ласковый, но какой-то назидательный, словно она разговаривала с ребёнком. Ладежин не выдержал:
– И печаль пройдёт, и сердце успокоится, и казённого дома миную…
Она не уловила иронии:
– И печаль пройдёт, и дома всё будет хорошо, и у сына всё наладится…
О сыне он не упоминал. Откуда? Степан, что ли?
– Да-да, верь мне, маленький. Всё будет хорошо. Всё будет замечательно.
Одной рукой она гладила его по голове, другой касалась его груди, словно настраивала музыкальный инструмент. Он не противился. Но сегодня его чувства были не в ладу с телом. Она прильнула к его губам, губы её были горячие и сухие. А отклика не нашли. Он сам удивился этому. Почему? Но понял только одно – дело было не в выпитом.
Ушла она незаметно – так же, как и явилась. Ушла скорее всего удручённой, но лица её он, по счастью, не разглядел и поэтому долго этим не маялся.
В щели времянки потекла свежесть. Ладежин осторожно поднялся, застегнул молнию на куртке, толкнул дверь. Июльская мгла рассеивалась, светало. Он пересёк усадьбу, стал искать тропу в заозерье. Ноги выстудило. Сандалеты были обуты на босу ногу. Но надевать носки, которые торчали из карманов куртки, не имело смысла – на землю пала роса.
Тропинки Ладежин не нашёл. Его вынесло на какое-то поле. Он брёл, разрывая коленями охвостья спутанной мокрой травы. Брёл, не выбирая дороги и не глядя под ноги. И тут случилось то, чего следовало ожидать. Поле было местами перерыто, здесь ударно потрудились мелиораторы. Нога на миг потеряла опору, он оступился, упал, больно ударился, ободрал бок, а главное, опять – уже в третий раз – досадил пораненную ногу.
Минут пять Ладежин безвольно лежал на краю заросшей канавы. Надо было подниматься. Но сил не было – тело перестало подчиняться разуму. Он лежал, уткнувшись в мокрую густую зелень, в которой, несмотря на сумрак, что-то ползало, шуршало, перешёптывалось. И вдруг остро понял, что он здесь чужой. Что это о нём сейчас судачат все эти букашки и жуки, которые давно отошли ко сну и вот нежданно оказались разбужены громоздким чудовищем. И от того, что он чужой – чужой даже им, этим малым существам, – Ладежин вдруг ощутил такую тоску, такое одиночество, что заплакал. Тихо так, по-щенячьи. Как плакал здесь когда-то ребенком его отец. Как плачет сейчас утайкой его сын. Плакал, ни на что не надеясь и ни на что не уповая…
До станции Ладежин добрёл по узкоколейке. Нога, на удивление, не болела, зато всё больше донимало сердце. Ладежин купил билет и, усевшись на вокзальной скамейке, стал ждать поезда.
В город он вернулся днём. Вагон остановился в самом конце перрона. Ладежин вышел последним. Шёл дождь, но было светло. Пару раз, пересекая перрон, Ладежин останавливался. Валидол, который ему предложили в пути, не помогал. Наконец он достиг кромки и собрался уже сделать первый шаг по спуску. Но тут на первой ступеньке, почти там, где и накануне, он увидел того самого странного отрока, что загородил ему дорогу. Был он тот же, этот пухлый сердечник или даун, и словно не тот. Точно за сутки он сбросил вес, груз гравитации, отчего тело его будто вытянулось. Дождь соединил небо и землю. Расплывшееся, как бельмо, солнце затопило всё матовым светом, отражаясь в глазах отрока, а тот смотрел не мигая.
– Пойдём, – сказал отрок. Голос его был бесстрастным.
– Куда? – растерянно спросил Ладежин.
– Туда, – кротко ответил отрок, подавая руку.
– Туда, – покорно повторил Ладежин и протянул свою.
Сигнал – красная ракетаНовелла
Стояла гулкая, тягучая тишина. Чтобы убедиться, что не оглох, он простонал. Глотка, нос, уши были забиты песком. Он прокашлялся, с трудом помотал головой, чуя, как из ушных раковин вытекает. Расслышал собственное хриплое дыхание – слух, стало быть, не пропал. Теперь глаза. Открывать их нельзя – он лежал навзничь, и, чтобы очистить глазницы от песка, повернул голову сначала вправо, затем влево, а потом высвободил правую руку и для верности ещё подул на них, подставив к губам ладонь. Глаза были ещё запорошены, ещё являли невнятицу очертаний, но он различил над собой брёвна, вставшие домиком, и догадался, что именно они и спасли его в роковую минуту.
Чтобы выбраться из-под завала, он стал, помогая свободной рукой, поворачиваться на правый бок. Шуршала по плащ-палатке осыпь песка, тяжело отваливались комья глины. Освободилась левая рука. Опираясь на обе, он почти перевернулся на живот, и, чтобы перевести дух, ничком ткнулся в землю. Пахло волглой глиной, сухим песком, но сильнее всего перекисшим тротилом. Помешкав, он опёрся о локоть левой руки, а правой, обдув её, вытер глаза. Теперь можно было наконец осмотреться. И что же он увидел, подняв голову? Танки. Так показалось вначале. Крашенные охрой да углем панцеры он видел прошлой осенью в Подмосковье. Но, сдув последние песчинки и для верности послюнявив уголки глаз, понял, что это экскаваторы и бульдозеры. Не иначе, именно они, выкрашенные причудливо жёлтой краской, откопали его, вскрыв песок и глину на большой площади до самого уреза воды, которая сейчас, ночью, подсвечивалась дальним прожектором.
Подол плащ-палатки застрял в глине. Он с усилием потянул его и вызволил. Правая рука нащупала металл, это, судя по отверстиям, был кожух ППШ. Автомат был забит песком и глиной, он стал на ощупь очищать его, одновременно осматриваясь. А где же катушка с телефонным проводом? Пошарил рукой слева – нет, глазами справа – тоже нет. Возможно, её подхватил кто-то другой, увидев, что он недвижим – ранен, а то и убит?
Где-то здесь, под берегом, был блиндаж командира соседней роты, к нему он и полз, таща связь, – таков был приказ командира их седьмой роты старшего лейтенанта Наумова. «„Соляная пристань“, – ткнул старлей в карту, – вот здесь». И ведь он дополз до этой пристани, добрался до этого блиндажа, он вдруг ясно вспомнил, словно увидел всё воочию: вот вход в блиндаж, прикрытый куском брезента, он норовит уже метнуться туда, чтобы доложить о прибытии, известить о намечаемой атаке, но тут – столб огня, взрыв, взметнувшиеся брёвна…
Поднявшись на колени, он ощупал себя. Чудовищный снаряд, не иначе, гаубичный, разметал всё в клочья, а его не тронул, всё, похоже, цело. Только какое-то пустотелое, словно ты – сноп, который долго били цепами, такое вдруг из деревенского далека пришло сравнение. И голова кружится, будто спал, да не выспался. Ощупал голову – цела, мимолётно отметил, сколь долгим стал волос, надо стричься. А ушанка? Где ушанка? Ещё раз осмотрелся: вот она. Обрадовался не меньше, чем автомату, надо же – цела, даже звёздочка не отпала. Ну, лады – так-то живём, так-то жить можно!
Теперь надо было решать, что делать дальше. Блиндажа, к которому полз, нет, разбит прямым попаданием – видел собственными глазами, собственной шкурой испытал. Кому докладывать о прибытии, если кругом ни души, даже часовых? Стало быть, что? – надо поворачивать обратно, добираться до своих.
Сказано – сделано. Опираясь на автомат, тяжело разламывая хребет, он поднялся на ноги. С плеч и спины посыпались песок и глина. И сапоги, и ватник, и подштанники – всё было волглое, однако стылости он не чувствовал, словно сам слился с этой волглостью.