Посох вечного странника — страница 27 из 32

И приидет деньПовесть-притча

С небесной высоты они выглядели двумя каплями туши, случайно оброненными художником на белую пустыню листа.

При ближайшем рассмотрении они напоминали выворотни чернозёма, вздыбленные неведомым плугом посреди заметённой степи.

И только уже вблизи становилось ясно, что это живые существа – человек в чёрной хламиде с посохом в руке и чёрный пёс, бредущий за ним по бескрайней заснеженной целине.

Вдруг поднялся ветер. Вьюга закружилась, мигом окутав их непроницаемой пеленой, как пчёлы заворачивают в кокон прополиса чужеродную живность – улитку или мышь-полёвку, дабы своим неизбежным тлением они не заразили улей и не заморили рой.

Что же не глянулось художнику в изначальной картине и почему он столь внезапно очистил белый лист от чёрных пятен? Кто знает… Но чтобы не вдаваться в объяснения, он прекратил ветер, укротив внезапный буран, и вновь открыл снежную степь – извольте, глядите: вот вам скиталец в хламиде, вот чёрный пёс, вот окружающее их пространство.

Вдалеке виднелась череда телеграфных столбов, прочерченная прямым грифелем. Прямая – самый краткий путь. Это аксиома. Но странник не повернул к этой линии, чтобы следовать столбовой дорогой. Прямая практична, когда есть цель. Но если эта цель эфемерна, как линия горизонта?! Демонстративно поведя левым плечом, скиталец отвернулся, однако боковым зрением продолжал видеть ту остолбеневшую череду. Что она ему напоминала? Аппиеву дорогу, вдоль которой стояло шесть тысяч распятий.

И опять взметнулась позёмка, взвихрив ближнее пространство. На сей раз, однако, она не закатала странника и собаку в белый кокон, а подогнала к скирде соломы. Скирда была завалена сугробом, но с одного боку оказалась открыта, чернея свежей норой. По всему видать, здесь недавно хоронился волк. Не оттого ли пёс ощерил зубы и зарычал.

Неожиданный звук удивил бродягу. Что это? Он осмотрелся вокруг себя. Пёс. Чёрный. С обвисшими ушами и облезлым хвостом. Странно. Доселе он не замечал собаки, бредущей по пятам, потому что никогда не оглядывался.

Зачем она здесь, эта приблудная тварь? Она хочет загрызть его и напиться его крови? Именно такие собаки всю жизнь и преследовали его. Они грызлись меж собой, но если среди них оказывался чужак, который норовил отобрать кость или требуху, они набрасывались на него всею сворой. На его руках, на плечах, на шее – следы их когтей и клыков. Иных собак он не знал, потому замахнулся на пса палкой. Пёс остался недвижим.

Бродяге припомнилась последняя деревня, которую он миновал. Оттуда, что ли, эта псина?

Он окинул равнодушным взглядом дали, простёршиеся до горизонта. Ни куста, ни дерева, ни крыши. Что занесло его в эту необоримую глухомань – он не ведал, да и не пытался понять. Только чуял, что к югу, к теплу путь ему заказан, словно ту сторону закрывала невидимая стена, а луч небесного циркуля очертил будний круг, за пределы которого ему нет хода.

В той, оставшейся позади деревне, он обретался дня три. Ни хлеба, ни тепла там в помине не было – окна выбиты, сусеки выметены. Как и во многих деревнях этой скудной студёной земли. Дух жизни давно выветрился отсюда. Ценностью для него тут могло быть только тряпьё. Вот он и обходил дома в поисках какого-никакого остатка.

Соорудить хламиду – дело плёвое. Растянул тряпицу, если длинная, прорезал дыру для головы посерёдке – и на себя. И покрывала постельные, и накидки, и даже задрипанные половики – всё в дело идёт. Если шмотина коротка, ту же дыру с краю и на себя – спину прикрыть, а другой тряпицей – грудь и плечи. Вот и катишься, как капустный кочан, сам – кочерыжка, а округ тебя листья. А на голову – засаленный треух, коли в каком-нибудь чулане найдётся. А нет – можно приспособить кусок меховой рвани или простёганной ваты. Свернул из рогожки в кулёк, стачал проволокой – и на голову. Делов-то! Нищему одеться – только подпоясаться, так говаривали в этих, теперь безлюдных краях.

Вот и в той деревне он обзавёлся кое-каким «приданым»: справил сносные валяные опорки, которые прихватил ремнями, а голову окутал шерстяным платком, даром что платок побит молью. А выходит, и ещё нечто приволок на невидимом поводке – эту забытую или брошенную в деревне собаку.

Чего этот пёс увязался за ним? Чего ждёт? Ждёт, когда я паду, и обглодает мои кости? Так ведь не дождётся. К нему немало приставало приблудных собак, которые заискивали, ловили его взгляд, клянчили подачку, но вскоре отворачивали, не получая ни корки, ни обглоданной кости. А этот плетётся и плетётся, неведомо чего ожидая, неведомо чем питаясь.

Смеркалось. Тяжёлое, как гранитная плита, небо ускоряло сумерки. Дальше брести было некуда. Бродяга раздвинул волчье логовище и забился в скирду. Пахло пылью, мышами, прелым зерном. Подобрав ноги, он скрючился, как младенец в утробе матери, и потихоньку стал впадать в забытьё. Когда забралась в логово собака, он не слышал, но краем сознания отметил, что со спины стало теплее.

…Переночевав в скирде соломы, бродяга и псина обменялись блохами и в утрах поплелись дальше: он, человек, впереди, не удостоив пса взглядом, чёрная собака с некогда настороженными, теперь обвисшими ушами – за ним.

Более художник не затушёвывал картину, дозволив человеку и псу следовать предназначенным путём. Больше того, он обозначил на этом пути жилище, которое они не могли миновать. Именно так они и поступили.

Это был домик путевого обходчика – кубик под двускатной крышей, – приткнувшийся посреди степи на буранном полустанке. Железная колея, утонувшая в снегах, не проглядывалась, но понять, что это строение при железной дороге, было нетрудно – в специальных ячейках близ дверей стояли инструменты железнодорожного назначения: полосатые шесты, знаки предупреждения и опасности.

Окинув домишко и окрестности взглядом, странник догадался об истории этого места. Дорога была закрыта давно. Но старый обходчик долго не покидал свой пост, приезжая сюда коротать время. Ветхой изгородью обозначен огородик, там дальше – погреб, стало быть, выращивал картошку. Тропок нигде не видно. Значит, с осени здесь не бывал. Картошку убрал, а более не приезжал, может, помер.

Двери оказались не закрыты. Две проушины, а в них вставлен гвоздь на верёвочке – вот и весь запор. Войдя внутрь, странник поставил в угол посох и огляделся. Два оконца на оба конца дороги. Возле глухой стены против дверей – топчан, застеленный немарким солдатским одеялом. Слева от него – небольшая плита об одной конфорке, дымоходная металлическая труба обложена кирпичом, но почему-то только с трёх сторон, да и то до половины. Зато печка уже набита дровами, знай только чиркни спичкой, которая торчит из коробка, что лежит на припечке.

Что ещё новожилу бросилось в глаза? Столик возле правого оконца, на нём затёртая железная посуда – миска, кружка и ложка, а под столом – сундучок. Отворил. В нём какой-то узелок, похоже, наволочка, завязанная красной тесёмочкой, ощупал – не иначе сухари. Боковым зрением приметил под топчаном ещё какой-то ящик, но более нагибаться не стал – это потом, тем более что сначала следовало заглянуть в погреб.

Навыки его не подвели – он правильно определил историю домика. Старик-обходчик, чья чёрная шинель висела на гвозде подле дверей, жил здесь каждое лето, ухаживая за огородом. В погребе оказалось два просторных сусека картошки, один небольшой – семенной. Кроме того, на засыпанных песком поддонах хранились морковь, свёкла и репа, а на полках десяток вилков капусты. Всё в первозданном виде, словно только что с грядки.

Набрав полведра картошки, странник старательно закрыл погреб: все шмотины – ветхое стёганое одеяло, домотканые половики, мешки, набитые стружкой и опилками, сложил той же чередой, а сверху придавил эту перину досками и кирпичами. Что ещё? По пути к домику зачерпнул ведром свежего снега, при этом приметил, что вода тут есть: сруб колодца был заметён, но сверху крышки темнела гнутая цинковая бадейка.

Зайдя в домик, новожил поставил ведро на плиту, сняв предварительно кольца конфорки, и затопил печь. Всё здесь располагало к остановке, но кто знает, будет ли это ему дано.

Огонь заплясал в печке весело и азартно, словно застоявшийся рыжий жеребёнок. Руки потянулись к теплу, и собака легла неподалёку, смиренно и сморённо положив голову на лапы. Чёрная морда была неподвижна. Только белое пятно во лбу чем-то озадачивало.

Домик скоро наполнился парким духом – двойные рамы на оконцах да двойные двери хорошо удерживали тепло. Новожил стал потихоньку разоблакаться, скидывая с себя одну за другой части ветхого рубища, и, когда остался налегке, накинул на плечи форменную шинель.

Печка прогорела, надо было снова подбросить дров. Чтобы не гнуть поясницу, он подвинул к огню маленькую скамейку, на которой, видать, сиживал и хозяин. Ворочая кочерёжкой, он снова увидел под топчаном ящик и, когда закончил подкидывать дрова, той же кочергой подвинул ящик к себе. Это был квадратный короб из фанеры с ручкой и двумя крючками для запора. Открыв крышку, он обнаружил сверху фонарь «летучая мышь» с квадратными выдвижными оконцами. Сквозь закопчённое стекло виднелся огарок свечи. Он вытянул одно стекло, чтобы извлечь тот огарок, и вдруг замер. В отблесках огня возникло чьё-то лицо: острый кадык, угловатый подбородок, обмётанный клочьями бороды, впадина чёрного рта, вислый с горбиной нос и ямы глубоко запавших, неразличимых глаз. Кто это? Он не сразу признал себя – столь давно не видел отражения, что даже забыл, какой есть, и теперь глядел в маркое стекло, как на чужой портрет, равнодушно и холодно. Но едва отогнул холстину, поверх которой лежал фонарь, встрепенулся и отпрянул: в четырёх равновеликих отсеках короба лежали инструменты – железная лапа, деревянные колодки разной величины, короткий – углом – нож, шилья – прямые, гнутые и с крючками, дратва, вар, пучок свиной щетины, металлические и деревянные гвоздики… Вид сапожного скарба внезапно обдал его жаром. С грохотом захлопнув крышку, он пихнул короб обратно под топчан, а потом ещё раз толкнул ногой, чтобы он исчез из виду.