Мы сидели, сочувственно покачивая головами и сами этого не замечая, и лишь один Кахан оставался бесстрастным, безучастным. Он рассеянно крутил на пухлом холеном пальце свой бриллиантовый перстень и глядел куда-то, сквозь Неру. Глаза его ничего не выражали, лишь брови моментами сходились на переносице, — видимо, не по душе адвокату пришелся рассказ Неру, но он не пожелал в этом признаться. Возможно, что и сам Неру почувствовал или заметил подчеркнутое безразличие хозяина к услышанному, но не нашел нужным с этим считаться, и потому продолжал:
— Мудрая это поговорка — «сытый голодного не разумеет»! Помню, когда я был ребенком, в день рождения меня непременно взвешивали, при чем вместо гирь на весы клали мешок с пшеницей. И эту пшеницу затем раздавали беднякам, которые считали это бог весть каким благодеянием. А ведь я не только тогда, в детстве, но и много позже не знал, как ценится зерно! Лишь совсем недавно, обойдя много сел, я понял, что иной раз какая-то горсть пшеницы могла бы спасти человека от голодной смерти, но у него не было и этой горсти. Люди трудятся от зари до зари, на что-то надеясь, ожидая плодов своего труда, а наградой им служит тот же голод, пинки, ругань, унижения… И при всем том, на нас они глядели без ненависти, скорее даже с надеждой. А в моем сердце жили два чувства — чувство боли и стыда. Больно было видеть ужасающую бедность Индии, ее чудовищный упадок; стыдно было за свою сытую и комфортабельную жизнь.
Чисто выбритое лицо Неру было бледным и печальным, его подбородок слегка подрагивал. Низко опустив голову, он сидел в задумчивой позе, и дыхание его было трудным, прерывистым. Он был похож на человека, неожиданно столкнувшегося с тяжким и, быть может, неизбывным горем.
Мне казалось, что мыслями Неру был сейчас там, в селах, где он разговаривал с несчастными людьми и познавал глубины жизни. Так или иначе, но говорил он страстно, и в искренности его невозможно было усомниться.
После долгого молчания заговорил Кахан:
— И все же, мне кажется, друзья, что мы витаем в облаках. Поле сражения обширно и пестро по своему составу: сражаются разнородные силы. Но события развиваются в соответствии со своей логикой, в том направлении, какое подсказывает сама жизнь. Кто же может по своему собственному усмотрению менять это направление?
— А почему бы и нет? — отодвинув свою тарелку, возразил Юсуп. — И можно, и нужно придать событиям тот ход, который сплотит борющиеся силы. Однако для этого необходимо…
— Бросать побольше бомб? — прервал Кахан с нескрываемым сарказмом. — Вымотать из людей все нервы, вызвать бурю, крушить, разрушать, бить… Ну, а дальше? — Большие, маслянистые глаза Кахана тяжело уперлись в Юсупа. — Что дальше прикажешь делать?
— Дальше? — ничуть не смутившись горячностью хозяина дома и не снижая своего полемического тона, переспросил Юсуп. — Да, действительно, дальше надо будет сбрасывать бомбы на тех, кто, говоря от имени народа, сам высасывает из него кровь. Одной шумихой и пустыми посулами родины не спасти — нужно действовать! Действовать и всеми доступными средствами разжигать в народе пламя ненависти к поработителям.
Неру неприятна была эта перепалка, она вышла за пределы дружеского спора, и он попытался вернуть разговор в более спокойное русло:
— Ты прав, Юсуп, когда говоришь, что одними обещаниями и праздной шумихой свободу завоевать невозможно. Я был делегатом на съезде партии Национального конгресса в Банкипуре в двенадцатом году. На этот съезд прибыли представители правящих классов и светского общества. Они говорили по-английски, на них были визитки и безукоризненно отутюженные брюки… Все выглядело помпезно, но не было главного, ради чего имело смысл собираться: ни малейшей политической активности, ничего, что могло бы хоть как-то подтолкнуть развитие национально-освободительного движения! Огонь ненависти следует разжигать — в этом я с тобой тоже согласен, Юсуп. Но к этому надо подходить осторожно, с выдержкой и терпением, не давая воли одним лишь эмоциям. Патриотизм — великая сила, но направлять ее — дело непростое, требующее глубокого осмысления, иначе энтузиазм масс и вызванная к жизни энергия могут ничего не дать.
— Мархаба! Браво! — снова воодушевился Кахан. — Падающую звезду не поймаешь, стрельба в пространство — пустое занятие, оно доступно любому, но не имеет смысла.
— Нет-нет! — решительно помотал головой Неру. — Ты меня не вполне правильно понял. Из искры возгорается пламя! Небольшие очажки сопротивления, возникающие то там, то здесь, делают свое дело, они пробуждают сознание народа и волю к борьбе. А вот инертность, равнодушие, страх… О, если бы можно было излечить народ от этих давних недугов, ветер свободы всколыхнул бы всю Индию. — Неру опять обратился к Юсупу: — Вот ты только что говорил о преодолении страха. Да, быть выше страха — это уже очень много! Армия, полиция, суды, тюрьмы — это все институты насилия. Бомбы, самолеты, пушки колонизаторов не ведают страха и не пренебрегают никакими средствами. Легко ли в этих условиях вселить в народ веру в его силу и возможности? Ведь, в сущности, это равносильно тому, чтобы в корне изменить природу человека! Но существует еще одна сторона проблемы: благие намерения надо осуществлять осмотрительно, чтобы не было напрасных жертв. Если мы учтем все это, то, мне кажется, политика Ганди — то есть политика, отрицающая насилие по отношению к врагу, — сегодня окажется наиболее верной и бескровной. Я подчеркиваю — с е г о д н я!
Юсуп был явно разочарован.
— В таком случае, — сказал он, — ты мог бы сформулировать проще: политический курс умеренных — единственно верный курс?!
— Почему? — Неру узкой ладонью вытер вспотевший лоб. — Разве отрицание насилия и покорность воле колонизаторов — одно и то же? Ты так себе это представляешь?
— Честно говоря, я не вполне понимаю суть политики Ганди, о которой ты сейчас говорил. Как достичь какой-то цели, не оказывая сопротивления противнику и не применяя к нему силу? Стало быть, над тобой могут всячески глумиться, бросать в тюрьму, вырывать из твоего рта последний кусок, а ты — не только молчи, но еще и пресмыкайся перед мучителем? — Юсуп горько усмехнулся. — Право же, такой философии я не могу постигнуть! Не доходит она до моего сознания!
— Да, — сказал Неру, — я думаю, что действительно политику отрицания насилия сложнее постигнуть, чем политику насилия: политика силы проще! Но нельзя забывать и того, что сила человека измеряется не его физическими возможностями, а духовным богатством и волей. И потому я бы поставил вопрос несколько иначе: как воспитать в простом и угнетенном народе, в первую очередь, те волевые качества, которые понадобятся ему в борьбе? А вот чтобы ответить на этот вопрос, надо проникнуться психологией простолюдина, не просто сблизиться с народом, но как бы раствориться в нем. Мы же чаще всего судим о народе с высоты своих интеллектуальных колоколен. А Ганди — тот сумел спуститься с этих высот, и это помогло ему органически воспринять и характер, и интересы, и материальные и духовные нужды народа. Он сумел именно раствориться в народе, и народ принял его в свою душу и поверил ему как спасителю. — Искорки гордости вспыхнули в глазах Неру. — В конце семнадцатого года Ганди в Бихаре объявил «Сатьяграху», что означает, как известно, упорство в доказательстве истины. Он поднял крестьян на бунт против английских плантаторов, и те вынуждены были пойти на некоторые уступки, немного облегчить жизнь бедняков. А в прошлом году он же вызвал к активному протесту рабочих-ткачей в Ахмадабаде, сам же объявил голодовку, продемонстрировав этим подлинную духовную стойкость. И все это дало результаты, фабриканты под натиском рабочих вынуждены были пойти на некоторые уступки и прислушаться к требованиям ткачей. Что касается Гуджерата, то вы, вероятно, и сами знаете, что там произошло, а ведь и там вдохновителем крестьянского движения был тот же Ганди! И он наглядно доказал народу, что вера в себя, вера в свои силы и успех борьбы рождаются именно в подобного рода схватках с поработителями, кем бы они ни были — английскими колонизаторами или своими же помещиками.
— Все это так, — без энтузиазма отозвался Юсуп, — но попытаемся представить себе другое. Ну, если бы, к примеру, в том же Бихаре англичане, вместо того чтобы слегка поступиться своими интересами, подавили бы бунт с помощью полиции и армии? Что было бы тогда? Что, кроме жертв?
Неру молчал. Кажется, вопрос Юсупа озадачил его. Видно было, как сосредоточенно он обдумывает ответ, ищет убедительные аргументы.
— Видишь ли, — спокойно заговорил он после долгой паузы, — на этот вопрос сегодня и сам Ганди не дал бы определенного ответа, и потому его тактика безусловно пока еще не безупречна, в ней есть пробелы. Что до меня, то к политике я отношусь как к временной форме борьбы, то есть как к методу, который отвечает нынешнему положению дел и нынешним требованиям, не более того! Не существует таких методов борьбы, какие были бы пригодны в любой ситуации и в любой исторический момент, потому что каждый новый день порождает новое, обнажает новые пласты жизни. Политика, приемлемая сегодня, завтра может безнадежно устареть, утратить свою действенность, правильно? — спросил Неру, обратившись к Низамуддину.
— Так-то оно так, — вяло согласился тот, — все это само собой разумеется. Но возникает другой вопрос: можно ли, не имея четкого представления ни о формах сопротивления, ни о его конечной цели, — можно ли при таких условиях направить национальное движение в нужное русло? Куда мы идем? С кем идем? И тут с вами опять-таки нельзя не согласиться: концепция Ганди пока еще настолько слаба, что не дает ответа на эти вопросы. А ведь народ ждет ответов! Причем ясных, определенных… — Низамуддин закурил и, глядя на Неру сквозь легкое облачко дыма, продолжил: — Кроме всего этого, надо сказать и о том, что Ганди окрашивает народную борьбу религией, и возникает опасность полного перерождения политической борьбы в религиозную. А это, как вы сами понимаете…