Я был под сильным впечатлением этой вести. В памяти вихрем пронеслись воспоминания о скитаниях по индийской земле, о разных встречах, добрых и недобрых… Но самым ярким и радостным было воспоминание о неповторимом параде в Гардезе — параде ополченцев из разных племен и родов.
О том, что англичане пошли в открытое, широкое наступление на наши войска, то есть что война началась, мы услышали, когда приближались к Мазари-Шарифу. С тех пор гром пушек часто отдавался в моих ушах, и, хотя война была далеко, на границе Афганистана и Индии, я ощущал ее горячее дыхание, казалось, я сам испытывал все опасности, все тяготы боев, кровопролитий и, представляя себе, что происходит сейчас на линии фронта, не мог справиться с дыханием, не мог замедлить гулкое и беспорядочное биение сердца. Враг был силен, хитер и беспощаден, и сознание этого держало меня в постоянном напряжении. Я боялся представить себе, какой размах примет это жестокое столкновение.
И вот ему настал конец! Враг повержен, изгнан из Тала, и чувство облегчения и гордости захлестнуло меня.
Заслышав подъехавшую машину, я выбежал на улицу, чтобы встретить господина посла. Но это оказался Фархуддин. Новость накатывала на новость: Фархуддин сообщил, что завтра едет вместе с нами. Видимо, он оказался одним из тех, кого эмир намерен был направить в Ташкент по согласованию с Туркестанской республикой.
Саид Алим-хан делал это против своей воли, об этом легко было судить по его реакции на любое упоминание нашим послом большевиков, тем более доброжелательное упоминание о них и об отношениях с ними. В эти моменты лицо эмира становилось жестким, влажные губы начинали кривиться и подрагивать. Он и не пытался замаскировать свою ненависть к большевикам и то и дело прибегал к едким пословицам вроде «Гусь свинье — не товарищ», «Пожалел волк кобылу…» и прочее в этом роде. И вот после всего этого он посылает своих людей в Ташкент! Стало быть, есть обстоятельства, которые сильнее его!
— Пытается пустить пыль в глаза большевикам, — едко заметил об эмире Фархуддин, глянул на часы, потом извлек из кармана новенькой гимнастерки какую-то бумажку и протянул Мухсину. — Гляди, вот такие же точно были расклеены по всему городу, даже на стенах Арка. Говорят, эмир приказал не позже завтрашнего утра найти виновных. На ноги поднята не только вся полиция, но и армия, по городу идут повальные обыски.
Мухсин прочитал бумагу и протянул мне. Я увидел набранные крупным четким шрифтом строки:
Я говорю: падут ночные тени
И захлебнется мир в крови гонений,
Тогда эмиры, и муллы, и шейхи
Потонут в мутном море преступлений.
Я говорю: тогда падут короны,
Обрушатся дворцовые ступени!
Я говорю: пусть разлетятся троны —
И рухнет хан пред нами на колени!
Дождавшись, когда я кончу читать, Мухсин объяснил:
— Это написал Садриддин Айни, я говорил вам о нем. В прошлом году эмир замучил его младшего брата — Хаджи Сираджиддина, и Садриддин посвятил стихотворение покойному брату. А сейчас эти строки переходят из уст в уста, из рук в руки. — И, обведя нас одухотворенным взглядом, Мухсин с чувством повторил последнюю строку:
И рухнет хан пред нами на колени!..
4
Спать я лег очень поздно, но проснулся чуть свет — еще кричали где-то вдали петухи и ревел осел. Послышался кашель старого повара, — стало быть, и он проснулся; донеслись голоса домашней прислуги.
Пока я брился и мылся, окончательно наступило утро, и до меня донесся голос муэдзина, призывающего к намазу:
— Аллахи акбер! Аллахи акбер!..
До нашего отъезда оставались считанные часы — миссия в Бухаре завершилась. Чем? Собственно говоря, ничем, потому что встречи с Саидом Алим-ханом оказались почти безрезультатными. Вчера вечером господин посол около трех часов провел у бухарского эмира; о чем только они не говорили, но по главным, самым существенным вопросам так и не сумели добиться единства мнений. Вернувшись от него поздно вечером, Мухаммед Вали-хан сказал нам:
— Он похож на плохого капитана судна, идущего ко дну: растерян, сам не знает, что делать. И если бы не надежда на англичан, думаю, он просто-напросто бежал бы со своего капитанского мостика.
После завтрака к нам явился мирахур[51] с подарками от эмира. Он набросил на наши плечи халаты с шитыми золотом воротниками. А халат из темного бархата, украшенный драгоценными камнями, вчера вечером эмир Саид Алим-хан собственноручно преподнес господину послу.
Мы попросили мирахура передать его величеству слова глубокой признательности.
В полдень, облачившись в официальную форму, мы торжественно проследовали к раскинувшейся против Арка площади Регистан. Впереди — парадный кортеж. Около двадцати военных в праздничных формах, гарцуя на разукрашенных прекрасных конях, пробивали нам путь сквозь несметные толпы народа. Разноцветные тюрбаны, тюбетейки, халаты, чадры переливались под солнцем всеми цветами радуги; звонкие голоса, звуки бубнов и сурнаев — все это сливалось в веселый, оживленный гул и словно бы растворялось где-то под синим куполом неба.
Вообще-то Бухара произвела на меня довольно тягостное впечатление атмосферой какой-то неистребимой безысходности, пассивности. А сейчас казалось, что города коснулся дух обновления, надежд, светлой веры в доброе будущее… Лица людей будто помолодели, блестели глаза, сверкали белозубые улыбки… Гул толпы по мере приближения к Регистану становился все более мощным, все громче звучала музыка, люди пели, танцевали, смеялись. Это были хорошие проводы — так провожают друзей. И, хотя встречи с бухарским эмиром не удовлетворили господина посла, народ все же сумел почувствовать и душою понять, что мост дружбы между Бухарой и Афганистаном перекинут.
Почти вся городская знать собралась на Регистане — государственные чиновники разных рангов, высокие военные чины, именитые муллы, ахуны. В общем, цвет того общества, которое привыкло находиться на гребне волны.
Нас встретил сам кушбеги. Он представил господина посла самым важным старейшинам, а затем — представителям Бухарского государства, направляющимся в Туркестан. Главой этой делегации был перваначи[52], на щегольском, ярком халате которого красовались ордена. С ним рядом стоял наш новый приятель Фархуддин. Он издали приветствовал нас, помахивая рукой.
На трибуну, сооруженную специально ради такого случая, поднялся сам кази-калон. На нем все было белым — и тюрбан, и костюм, и халат, и от этого его и без того крупная, высокая фигура казалась особенно внушительной, даже величественной.
Теребя холеными пальцами свою бороду, тоже белую, как снег в горах, он несколько минут стоял, оглядывая толпу внимательным и чуть надменным взором, дожидаясь наступления полной тишины. И тишина, абсолютная, как в пустыне, тишина многотысячной толпы наступила. Все замерли в ожидании первых слов кази-калона. А он внушительно покашлял, затем что-то заговорил, так тихо, что ничего невозможно было расслышать, и вдруг, воздев морщинистые руки, громко и взволнованно благословил от имени аллаха и его тени на земле — эмира всех, кто собрался в путь.
— Доброго пути! — заключил он торжественно и гулко.
И по огромной площади майским громом прокатилось:
— Доброго пути!