обностей, с которыми запечатлены жизнь и быт российского посольства в Константинополе. Однако и книга Попова, изданная накануне революции, сразу же станет библиографической редкостью.
И еще на три четверти века ознакомительный лист, вклеенный в первый том «Младшего Григоровича», хранящегося на Серпуховке, в Архиве внешней политики России, останется девственно-чистым.
К счастью, всего этого не предвидел Лука Иванович, а то, кто знает, хватило ли бы у него сил завершить многолетний труд. Может, он, как и другие подвижники русской истории, задолго до Михаила Булгакова знал, что рукописи не горят?
Как бы то ни было, но первый день войны Лука Иванович восстановил с превеликим трудом. И лишь имя Левашова привело в движение цепную реакцию воспоминаний. Память будет выхватывать из черного небытия все новые и новые подробности того дня. Вспомнился сладкий послеобеденный час, когда Лука Иванович, очнувшись от короткого, но словно обновившего его сна, вышел в сад и истово, от души, как и наставлял его в далекие послушнические годы отец восприемный Феофан Желтковский, помолился за царя и людей, не забыв, впрочем, и себя.
Много раз бросала судьба по свету беглого монаха Полтавского Крестовоздвиженского монастыря, но нигде — ни в иерусалимском храме Гроба Господня, ни на Афонской горе, ни в синайском монастыре св. Екатерины — не испытывал он такой легкости в душе, такого благостного подъема, как здесь, на берегу древней Пропонтиды, в летнем доме советника российского посольства в Константинополе Павла Артемьевича Левашова.
Лука Иванович пользовался гостеприимством Павла Артемьевича уже третью неделю, и эти дни стали одними из счастливейших в его многотрудной жизни. Дом Левашова хотя и стоял на бойком месте, у базара, но был просторен, с множеством комнат. Леонтию и хвостом таскавшемуся за ним и в скитаниях по святым местам, и здесь, в Константинополе, церковному служке Алексашке, нареченному в монашестве Наркиссом, отвели во флигеле чистые, уютные покои с верандой, выходящей в тенистый сад. Столовался Лука Иванович с хозяевами, Наркисса кормили в людской. Денег, по русскому обычаю, не спрашивали, да если бы и спросили, то толку из этого не вышло бы. Лука Иванович с Наркиссом давно уже сидели без гроша в кармане: жалованье в посольстве платили крайне нерегулярно.
Собственно, это и привело Луку Ивановича в Буюкдере, живописную деревушку на берегу Босфора, в 16 верстах от столицы, куда на летнее время европейские министры выезжали подышать свежим воздухом, спасаясь от несносной константинопольской жары. Бели бы не крайняя нужда в деньгах, не рискнул бы Лука Иванович лишний раз появиться на глаза Обрескову. Посланник в последнее время поглядывал на него искоса, с холодком — вот уже без малого полгода, как отправил он в святейший синод представление о назначении Леонтия капелланом константинопольского посольства, а ответ все не поступал. В душе Алексея Михайловича зародились подозрения…
14 сентября, сразу по окончании Воздвиженского поста, который Лука Иванович в память о своем полтавском монастыре соблюдал свято, постучал он в ворота загородной резиденции посланника. Двухэтажный каменный дом с большой верандой и двумя флигелями по бокам стоял в тенистом парке на правом, европейском берегу Босфора.
Разговор предстоял деликатный, и начинать его, по разумению Луки Ивановича, следовало издалека, с подходом. Только осведомившись о здоровье самого Алексея Михайловича, деток, похвалив пространно погоду, принялся Лука Иванович по-полтавски цицеро-нить, многозначительно моргая.
— Пришел я, Ваше Превосходительство Алексей Михайлович, искать подмоги духу моему, шатающемуся во все стороны.
Обресков, начинавший уже терять терпение, поднял в недоумении одутловатое лицо.
— Разнеслись по городу недобрые вести, будто султан окончательно решил разорвать мир е Россией.
Посланник, еле сдерживая закипавшее в груди раздражение, — не жаловал Алексей Михайлович паникеров, — оборвал священника на полуслове:
— Не тревожьтесь, батюшка, о том, чего не знаете и не можете по своему положению знать. Пока я здесь, войны не допущу.
Он поднялся с кресла, подошел к французскому окну, из которого открывался красивый вид на обширную бухту со стоящими в ней купеческими кораблями. Затем резко повернулся и, глядя Луке Ивановичу прямо в глаза, сказал насмешливо:
— Если же есть у вас нужда в деньгах, то извольте, я распоряжусь, чтобы дали вам столько, что станет на неделю, а на следующей жду курьера — и выйдет вам всем жалованье.
Слегка опешив от такой проницательности, Лука Иванович счел за лучшее ретироваться под крыло гостеприимного Левашова. Истекли две недели, пошла третья. Денег все не было, а слухи между тем приобретали все более зловещий характер. В конце сентября, как говорил Лука Иванович Левашову, все и в Буюкдере, и в столице, за исключением разве что хладнокровных и безрассудных, трубили о неминуемой между Россией и Турцией войне.
Однако в этот чудный предвечерний час не хотелось думать о суетном. Леонтий поднялся с колен, отряхнул налипшие на рясу травинки и огляделся вокруг.
Солнце клонилось к горизонту, и его косые лучи высветили границы крыш стройных домов, сбегавших уступами по зеленым холмам к густой синеве Босфора. Хрустально-прозрачный, словно переливающийся в такт с колебаниями волн воздух был напоен ароматом лавра, акаций и еще каких-то неизвестных Леонтию южных растений, от которого приятно кружилась голова.
Леонтий повернул навстречу свежему ветру разгоряченное лицо, набрал полной грудью воздух и уткнул в небо рыжеватую нечесаную бороду, намереваясь огласить акафист во здравие царствующей императрицы Екатерины Алексеевны.
Здесь, в Буюкдере, где резиденций европейских министров и богатых купцов оказалось не меньше, чем турецких дворов, можно было отправлять христианское богослужение, не опасаясь гнева басурман. Лука Иванович иногда нарочно, вроде из-за озорства какого норовил начинать службу в тот неуловимый миг, когда последний луч солнца исчезал за горизонтом и из окрестных мечетей раздавались призывы к вечерней молитве. Стройные звуки православного песнопения, перекрывая затейливый напев басурмана, воспаряли над островерхими турецкими минаретами, как крест над полумесяцем на маковках российских церквей. Это был момент сокровенного торжества. Георгий Победоносец попирал серебряным копьем поганого змия.
Наркисс, боявшийся собственной тени, начинал робко теребить Леонтия за рукав рясы и умоляюще морщил белесые бровки. Но тот словно забывал, как два года назад был бит на святой неделе в Иерусалиме нечестивыми, как здесь уже, в Константинополе, чуть не до смерти закидали его турки каменьями.
Случилось это 11 мая нынешнего, 1768 года, в день памяти Кирилла и Мефодия, в седьмом часу утра, когда Леонтий заканчивал служить заутреню. Помянув мерным речитативом первоучителей славянских, он поднял голову от раскрытой псалтыри и обвел взглядом немногочисленный причт свой. Четверо рейтар и толмачей, пара лакеев, дворецкий посланника Алексея Михайловича Обрескова Федор да несколько дворовых людей, позевывающих спросонья, стояли в полутемной в тот ранний час посольской церкви. Из дипломатов был лишь секретарь посольства Степан Матвеевич Мельников, человек тихий и набожный.
Лука Иванович вздохнул и изготовился завершить службу. Набрав полную грудь воздуха, он задержал дыхание и, уловив чутким ухом, что муэдзин на минарете соседней мечети неспешно начал выводить призыв к утренней молитве, грянул натужным дьяконским голосом во всю силу легких:
— Многие лета!
Затрепетали свечи под образами. На тощей шее Луки Ивановича набрякли жилы, кадык судорожно заходил, зарываясь под бороду, в глазах вспыхнул фанатичный блеск.
— Эк насобачился наш батюшка, — толкнул в бок толмача Якова Сенченко кучер Прохор. — Поди, и в серале слышно.
Голос его, превысокий тенор, от чрезмерного напряжения как бы поблек, утратил малороссийскую бархатистость — и вдруг постыдно для бессменного речитатора Полтавского Крестовоздвиженского монастыря сорвался, дав петуха.
Лука Иванович с изумлением почувствовал, что земля под его ногами вздрогнула и заколебалась. Деревянные столпы, подпиравшие церковный свод, заскрипели, лампады под образами начали раскачиваться. Запахло пылью и известкой. Ужас затуманил разум, когтистой лапой вцепился в горло. Всхрипев, Лука Иванович рванул с шеи жесткий воротник золоченой епитрахили и бросился наружу. За ним, толкаясь, повалили прихожане.
Картина, открывшаяся перед ними с вершины холма Пера, на котором стояло посольство, была ужасна. Великий град Константинов, два века томившийся под игом басурман, погибал. Мечети турецкие падали, погребая людей, море без огня кипело, корабли в Золотом Роге разваливались и тонули. Стены глинобитных турецких домов складывались от подземных толчков, как карточные домики, образуя странные фигуры.
Истово перекрестившись на грузный купол Софии, праматери церквей русских, Лука Иванович вскричал:
— Спасение и слава, честь и сила Господу нашему, ибо истинны и праведны суды его!
Душа его ликовала. Перед глазами будто сами собой вспыхнули огненными буквами вещие слова откровения Иоанна: «…и солнце стало мрачным, как власяница, и луна сделалась как кровь; и звезды небесные пали на землю, как смоковницы, потрясаемые сильным ветром, роняют незрелые смоквы свои; и небо скрылось, свившись, как свиток; и всякая гора и остров двинулись с мест своих».
Однако толчки прекратились так же внезапно, как и начались. Пыль осела, и в Луку Ивановича, застывшего с поднятой рукой в толпе кучеров и прачек, из-за невысокого посольского забора полетели камни и комья грязи. Турки из окрестных домов, наущаемые муэдзином, решили, что духов преисподней вызвал русский священник, и собрались вокруг посольства огромной, глухо ворчащей толпой.
Народ вскоре разогнали янычары, а Лука Иванович, пользуясь поднявшейся суматохой, скрылся в своей каморке и не выходил из нее до конца дня.