ю карьеру, отказавшись поцеловать подпись султана на его послании королю Георгу II с благодарностью за поздравления по случаю восшествия на престол.
Еще хуже приходилось драгоманам, которые обычно избирались из числа греков и левантийцев — османских подданных. Турецкие чиновники то избивали их, то наказывали плетьми, то сажали на кол или обезглавливали. При объявлении войны Турцией Венецианской республике в 1649 г. первый драгоман венецианского посольства Грилло был повешен в своем официальном одеянии. Незадолго до этого, в 1632 г., французский драгоман Бальтазар был живым посажен на кол в присутствии самого султана Мурада IV.
В царствование Мурада III венецианского драгомана палками изгнали из зала заседаний Дивана, а драгоман французского посла Жан Баптист обязан спасением своей жизни лишь тому, что перешел в мусульманство.
Не были исключением и русские дипломаты в Константинополе. Петр Андреевич Толстой в злосчастном 1712 году трижды сиживал в Едикуле. Шафиров и Шереметев, бывшие аманатами при заключении Прутского мира, тоже не миновали его стен.
Теперь наступил черед Алексея Михайловича Обрескова.
В крепости их ждали. Комендант, восьмидесятилетний турок с седой бородой, написал расписку в приеме узников, и Обрескова с товарищами повели внутрь. Впереди шел, освещая дорогу, турок-стражник с факелом в руке. Сначала миновали одни темничные ворота, запертые огромным висячим замком, а потом узким и темным проходом подошли к башне, в потемках показавшейся огромной.
Только когда железная дверь с натужным скрипом затворилась за спиной, Алексей Михайлович почувствовал, что устал. Крайнее нервное и физическое напряжение последних дней, долгий путь от сераля до Едикуле сквозь визжащую и улюлюкающую толпу — об аресте российского министра возвещал идущий впереди глашатай (таллал) — все это настолько измотало Обрескова, что он был чуть ли не рад, что судьба его наконец определилась.
На ночь расположились на гнилых циновках, брошенных вдоль стен. Спали вповалку. Алексей Михайлович, запахнувшись в парадный кафтан, привалился плечом к тощей спине Яблонского и только было собрался обмозговать все происшедшие в тот день события, как уснул — усталость взяла свое.
В последний сладкий миг перед тем, как провалиться в небытие, увидел лицо дочки Катеньки, младшенькой, любимой. Слава Богу, будто чувствовал — оставил детей у шурина, Джорджа Аббота. Там им будет хорошо…
И все. Захрапел серьезно, с перекатами.
Николай Васильевич сначала удивился, а затем и вознегодовал маленько на Обрескова за такую беспечность, но тем не менее пролежал до утра скрючившись, в неловкой позе, боясь пошевелиться, чтобы не потревожить посланника.
Утром, когда бледный свет только начал пробиваться сквозь узкое зарешеченное оконце над дверью, Алексей Михайлович пробудился и сейчас же, массируя скрюченную подагрой кисть левой руки, принялся обследовать помещение, в котором прошла ночь. От низких сводов веяло сыростью. В темных углах шуршали крысы. Пол был выложен осклизлыми каменными плитами, а в центре его зиял темный провал, из подземной глубины которого доносилось плескание воды.
Алексей Михайлович, нагнувшись по-петушиному, заглянул в провал и сейчас же прошлепал к двери, приказав Яблонскому колотить в нее кулаком. Появившемуся на шум недовольному, заспанному стражнику было приказано звать коменданта.
Комендант в подземелье спускаться не пожелал, а велел стражнику привести Обрескова к нему в дом. Однако не тут-то было. Идти к турку на поклон Алексей Михайлович почел ниже своего достоинства. К коменданту был послан Пиний, чтобы объявить, что по причине крайней сырости и духоты узники не выдержат и трех суток заключения и вся тяжесть ответственности за будущие последствия ляжет на плечи коменданта. Инструктируя Пиния, Обресков вынул из кармана камзола серебряные часы итальянской работы и велел вручить их турку, если тот окажется податливым на внушение.
Поручение Пиний выполнил с блеском. Ему столько раз случалось давать взятки турецким чиновникам, что эта процедура была доведена у него до совершенства. Часы поменяли владельца как бы сами собой. При этом комендант, глядевший на Пиния с брезгливым любопытством, полуприкрыл глаза, будто подавая драгоману российского посольства некую надежду.
К вечеру Вельзевул, как окрестил коменданта Пиний, сам явился к Обрескову и объявил, что узников переведут в другую камеру. Вслед за турком Алексей Михайлович поднялся по каменной лестнице в десять щербатых ступеней и вышел во внутренний дворик, узкий, как воловий язык. Башня, в подвале которой узникам пришлось провести ночь, казалась отсюда высокой и громоздкой, как Сухарева или Иван Великий. За ее зубчатой вершиной алело закатное небо.
Во дворе стояли два неказистых флигеля, лишенные окон. Перед входом в каждый из них росло по тополю. Пыльные листья на них от жары свернулись в жестяные трубочки.
Узников поместили в один из флигелей. Внутри он был разделен на две лишенные мебели сырые каморки. Низкая арка, под которой можно пройти согнувшись, служила одновременно и окном и дверью. В потолке зияла закопченная дыра: убогий очаг топился по-черному.
В одной из комнат разместился Обресков с Пинием и Мельниковым. В другой кое-как устроились остальные.
Стараясь не выказывать облегчения, которое он испытал при этом первом успехе, Обресков пошептался с Пинием, и тридцать червонцев перекочевали из кошелька драгомана в карман коменданта.
Тут же принесли кофе и излюбленный турками розовый шербет.
— Комендант, кажется, человек разумный, — сказал Алексей Михайлович Пинию и не ошибся.
На следующее утро, изрядно выспавшись на широкой войлочной софе, он принял из рук повара Александра чашечку кофе и с некоторым удивлением узнал, что с утра Лашкарев с дворецким Обрескова Федором Долгим привезли с рынка съестные припасы и обед узникам разрешено готовить самим.
Вслед за этим от коменданта принесли и доставленные Лашкаревым два увесистых тюка — один с постельным бельем, второй с кухонной утварью и столовой посудой.
Обресков повеселел. Появлялась возможность сообщаться с теми, кто остался на воле.
У него не вызывало сомнений, что Левашов не замедлит известить Петербург о происшедших событиях, однако большой веры в то, что Павлу Артемьевичу удастся сохранить хладнокровие и отписаться достойно, не нагнетая обстановку, у Алексея Михайловича не было.
Разжиться бумагой, чернилами и пером труда не составляло. Стражники, узнав, что комендант подобрел к арестантам, наперебой предлагали свои услуги, надеясь на бакшиш.
Над депешей к Панину Алексей Михайлович корпел целый день, добросовестно восстанавливая в памяти слова Хамза-паши и собственные ответы. Переправить ее за стены крепости удалось без труда.
Все устроил Лашкарев, умная голова.
События повернулись слишком круто, чтобы Обресков успел условиться с Лашкаревым о действиях в непредвиденной ситуации. И тем не менее он был уверен, что Сергей Лазаревич не подведет. Поэтому, когда повар Александр принес ему первую записку от Лашкарева, найденную на самом дне овощной корзины, под огурцами и баклажанами, Алексей Михайлович воспринял это как должное. Осторожный Лашкарев написал всего несколько слов, но начало было положено.
1 октября, на шестой день после объявления войны, в Едикулс объявился и Левашов, исхлопотавший от турок разрешение присоединиться к узникам.
— Видишь, Павел Артемьевич, признала-таки Порта тебя дипломатом, — говорил Обресков Левашову, смеясь.
Встретил он Левашова сердечно, рад был искренне, долго мял в объятиях.
Левашов оттаял, забыл старые обиды и принялся рассказывать о своих приключениях.
Первую ночь после разрыва Павел Артемьевич Левашов и Сергей Лазаревич Лашкарев провели без сна. До утра из трубы резиденции посланника шел дым — жгли документы, которые не должны были попасть в руки турок. Оставляли только такие бумаги, которые уже были известны Порте — в основном копии меморандумов и записок великому визирю и реис-эфенди. Левашов просматривал архивы, а Лашкарев, стоя у камина, бросал в пламя плотные листы бумаги.
Шифры, наличные деньги и векселя Обресков заблаговременно запечатал в чугунную шкатулку. С восходом солнца Лашкарев в сопровождении двух рейтар уже скакал по дороге в Константинополь, где, следуя приказу резидента, сдал Джорджу Абботу драгоценную шкатулку на хранение. Дети Алексея Михайловича находились уже у него.
Известие об аресте русского посланника молнией разнеслось по турецкой столице. На следующий день улемы в мечетях, пользуясь большим скоплением народа по случаю пятничной молитвы, призывали к священной войне против неверных. На улицах собирались толпы, начались погромы жилищ и лавок армянских и греческих купцов. Дипломаты сочли за лучшее расстаться с сельским воздухом и покинуть Буюкдере.
Павлу Артемьевичу, на которого свалился ворох срочных дел, попервоначалу некогда было задумываться над тяготами своего положения. В пятницу вечером он перебрался из Буюкдере в Перу, а в субботу с утра вездесущий Лашкарев привел елизаветградского купца Семена Сенковского, который с порога повалился в ноги Павлу Артемьевичу и сказал, что у него в коммерции образовался недостаток. Старшина стамбульского мехового цеха, хитроватый Мехмед, решил воспользоваться обстоятельствами и забраковал часть пушного товара Сенковского, и тот оказался должным цеху 2170 пиастров, без уплаты которых турки не соглашались отпускать несчастного на родину.
Времени наставлять незадачливого торговца на- путь истинный у Павла Артемьевича не было, и он, поворчав для порядка, ссудил ему необходимую сумму из собственных средств. Сенковский был толковым, тароватым мужиком, и Левашов, принимая расписку из дрожавших от радости рук купца, не сомневался, что долг тот вернет исправно.
Сложнее обстояло дело с воронежским купцом Ефимом Агафоновым, узнавшим о разрыве мира уже при выходе из Босфора в Черное море. Турок, хозяин судна, зафрахтованного Агафоновым, требовал пять тысяч пиастров в качестве гарантии, что оно не будет задержано в Темерникском порту. Таких денег у Павла Артемьевича не было, поэтому и пришлось просить голландского банкира Обермана дать турку форменную гарантию. Оберман согласился не колеблясь: как во время мира, так и в период войны, ручательство российского посольства ценилось высоко.