столик, который Леонтий смастерил своими руками.
Все было бы ничего, да послал сатана искушение. Прачка Левашова Франческа, молодая, озорная итальянка, взяла моду развешивать постиранное белье прямо перед окнами его комнатушки. Сидит, бывало, Леонтий за столом, углубившись в благочестивые размышления, а Франческа, греховодница, в окошко глазищами зыркает, смеется звонко, руки ее голые перед окошком так и мелькают. Крепился Леонтий, крепился, но натура взяла свое: раздобрел на посольских хлебах, взыграла в жилах дурная кровь — и не выдержал…
После раскаивался.
А в общем, несмотря на приключение с Франческой, жили скучно. За три года, что Леонтий провел в Константинополе, и вспомнить-то было нечего. Вот разве что пожар.
Пожары в Константинополе были нередки. Их тушением занимались обленившиеся янычары, собиравшие с тех, чьи жилища они спасали от огня, немалую мзду. Случалось, что они и сами устраивали поджоги, чтобы поживиться. Однако пожар, приключившийся в Пере летом 1767 г., запомнился надолго. Сгорела половина квартала, в том числе три министерских двора: голландского, неаполитанского и российского посланников. В огне сгинула многокомнатная квартира Обрескова, дотла выгорели посольская канцелярия и церковь. Спасая святые образа, Леонтий дважды бросался в полыхавшую огнем церковь, опалил бороду, поранил левую руку. Только после тою как огонь утих, опомнился, что сгорела и его собственная квартира, а в ней, Господи прости, мантия новая, 10 палок из финиковой пальмы, вырезанных в пустыне Сур, кувшин с иорданской водой, около дюжины русских и столько же греческих книг…
С первым же курьером пришло из Петербурга разрешение выплатить компенсацию пострадавшим от пожара. Мельников получил тысячу левов, несмотря на то что на министерском дворе всем было известно, что у него только два войлока обуглились. Пиний построил себе новый дом на месте сгоревшего. Студенты и те урвали по 50 левов. У них ничего в огне не пропало, да и пропадать-то было нечему по крайнему их неимуществу. Народ нищий, но воспользовались случаем, стребовали с посольства деньги за переноску вещей из дома в дом.
Леонтию не досталось ничего, так как в штате посольства он все еще не числился. Как ни обивал он пороги, как ни силился доказать, что пострадал за усердие к казенному добру, ничего не помогало. Киевский толмач Федор Белый, прибывший ревизовать миссию после пожара, прямо в лицо пробасил:
— На кой черт чернецу деньги?
Леонтий задохнулся от возмущения, но Белый только ухмылялся в ответ и сплевывал под ноги.
Впрочем, как говорится, нет худа без добра.
Загадочна восточная душа. Рядом с самой извращенной жестокостью уживается в ней милосердие. Уже на следующий после пожара день прибывший от Порты кавас в алом кафтане с золотым шитьем известил, что Порта предоставляет российскому посланнику новое помещение. Немедленно отряд янычар явился к жившему, на свое несчастье, рядом с посольством армянскому купцу и изгнал из дома всех его обитателей.
Здесь уж Леонтий не упустил случая. Новую церковь по турецким законам посольство строить не имело права, но он убедил Обрескова оборудовать на скорую руку часовенку во флигиле его нового дома. Через два месяца часовня была освящена иерусалимским патриархом Ефремом.
В награду за сообразительность четыре тесные комнатушки с подслеповатыми оконцами достались Леонтию в личное распоряжение. Новая квартира по сравнению с прежней показалась ему боярскими хоромами.
Однако пользоваться ей пришлось недолго.
Сенченко, наутро вспомнив вчерашние крамольные разговоры, всполошился первым. За ним и Ренчкеев пошагал докладывать по начальству о настроениях батюшки.
А через три дня Леонтий проснулся от того, что в оконную решетку нетерпеливо постучали. Он неловко соскочил с постели, запутавшись спросонья в холщовом подряснике, в котором и спал последние ночи.
В окошко глядела хмурая физиономия Лашкарева:
— Открывай, отец.
Леонтий поспешил к двери, громыхнул засовом. Лашкарев боком протиснулся в полуотворенную дверь, из которой потянуло утренней свежестью. Топая сапогами, он прошел в горницу и тяжело опустился на резную деревянную скамью у стены. Лашкарев сдернул с головы шапку и вынул из-за ее отворота листок:
— Письмо вам, батюшка, от Алексея Михайловича, из крепости.
Леонтий обмер, засуетился, разгладил на столе шершавый листок с неровно обрезанными краями.
На нем корявым почерком Обрескова было написано:
«Священные иереи!
Я слышал, что вы, невзирая на столь горячие обстоятельства, расхаживаете по улицам. Для того советую и в то же самое время приказываю вам выбрать из двух одно, а именно: либо сидеть дома, из коего и не выходить ни на один шаг, либо, взяв у турок ларечные билеты, следовать, куда вам заблагорассудится»[14].
Прочитав записку, Леонтий впал в оцепенение. Глядя невидящими глазами на прыгающие, повалившиеся набок буквы, он представлял одутловатое лицо Обрескова с тонкими поджатыми губами.
— А верно люди говорят, что нрав у Его Превосходительства крутой, как гора, да кривой, как дуга, — проговорил он, будто очнувшись.
— Ты, батюшка, говори, да не заговаривайся, — прервал его Лашкарев. — Собирай-ка лучше вещички да ступай завтра прямо с утра к посланнику цесарскому или к венетскому баилю за подорожной. Имущество церковное можешь мне сдать, так Алексей Михайлович распорядился.
Делать было нечего. На следующий день Леонтий подпоясался старым кушаком и отправился на двор венецианского посланника. Венецианская республика не входила в число союзников России. Опасаясь Турции, она объявила о своем строгом нейтралитете в войне. Однако негласно венецианцы оказывали российским подданным множество услуг, особенно по коммерческой части. Второй драгоман венецианского посольства Калавр выписал подорожную и паспорт Наркиссу, представив его венецианским греком, возвращавшимся на родину. Через два дня Наркисс на венецианском судне благополучно отплыл на остров Зант, с которого легко можно было добраться до Триеста, а оттуда сухим путем в Россию.
Вернувшись в опустевшую каморку, Леонтий принялся сочинять письмо Обрескову. С обидной, как ему казалось, для резидента холодной вежливостью он перечислил то, без чего ему как капеллану российского посольства было неприлично отправляться в дальний путь: аттестат, паспорт, деньги на проезд, выкуп на случай, если попадет в плен.
Этого показалось мало, и он закончил письмо просьбой уж заведомо невозможной — устроить его на корабль, идущий в Россию.
Неудивительно, что на следующий день Лашкарев, вернувшись из крепости, мрачно сказал, что господин посланник письменного ответа давать не изволил, а устно сказал, что лучше жить без денег на свободе, чем с деньгами в тюрьме.
И все же в Едикуле, поближе к Обрескову, хотелось нестерпимо. Все посольские были убеждены, что хлопоты альянтов об освобождении Обрескова и отправке его на родину в самом недалеком времени увенчаются успехом. Старому Матвею Мельникову, попавшему в крепость явно не по чину, завидовали смертельно.
Леонтий выждал несколько дней и, воспользовавшись тем, что у него давно уже находился в починке серебряный нательный крест Левашова, послал его в крепость с письмом, которое начиналось: ловами «Благодетель мой Павел Артемьевич».
Ответа пришлось ждать долго. Только через несколько дней Лашкарев получил записку, в которой было несколько строк и для Леонтия: «Скажи нашим попам, чтобы они убрались из дома заблаговременно». На словах студент пояснил: «Павел Артемьевич советует тебе идти на Афонскую гору».
Тут наконец Леонтий понял, что его заветному желанию — по пасть в Едикуле к резиденту — исполниться не суждено. Помозговав речерок-другой, он решил, что оставаться на зиму с рейтарами небезопасно. Народ они отчаянный, на посольском дворе не сидят, ради жбана кипрского вина готовы идти пешком через весь Стамбул.
Опасения Леонтия не были лишены оснований. От безысходного однообразия жизни во вражеском городе рейтары все чаще позволяли себе ночные попойки, во время которых оглашали окрестности таким громким пением залихватских малороссийских песен, что из соседних турецких домов через ограду летели камни. Лашкарев пытался утихомирить разбушевавшихся рейтар, но увещевания студента с трудом доходили до их затуманенного разума. Однажды они допились до того, что Иван Петров, киевский рейтар, навострил было всю честную компанию идти в сераль, брать в плен султана. Спасибо Лашкареву — отговорил.
Пить с рейтарами Леонтию было и скучно и боязно. И вот в один прекрасный день собрал он свои пожитки в кипарисовый сундучок, обшил его войлоком и перебрался жить к знакомой гречанке, ходившей, когда была жива еще жена Обрескова, за его детьми. Алена-киндиянка, так звали ее русские, обрадовалась новому жильцу без меры. Нестарая и пригожая еще собой вдова, она полюбила безалаберное гостеприимство российского посольского двора, с которого никогда бы не ушла, если бы не покойная жена Обрескова, невзлюбившая ее невесть за что. Дом у нее был просторный, слишком большой, пожалуй, для Алены и двух ее дочек. Гостю была выделена большая и светлая комната. Отоспавшись в мягкой постели и отъевшись на вкусных Алениных хлебах, Леонтий совсем было стал почитать себя в центре земного Эдема, да начал вдруг замечать, что знаки внимания, которые оказывала ему Алена, становились все назойливее. Вечером она сама приходила застилать ему постель, утром ни свет ни заря скреблась под дверью. Леонтий тогда еще плохо говорил по-гречески, но понимал без труда и, услышав нечаянно разговор Алены с дочками, решил съехать от нее, пока не поздно.
На следующее утро затеял он с Аленой осторожный разговор о том, что неудобно одинокому мужчине, хотя и священнослужителю, жить в доме, где обитают только женщины. Алена, привыкшая брать все от жизни своими руками, устроила скандал. При этом смирная медоречивая Алена превратилась в такую фурию, что Леонтий поневоле вспомнил свидетельство апостола Павла: киндиянки лживы.