Посол III класса — страница 32 из 80

Завистливые пушкаровские кумушки, видя частые мои посещения монастыря, не замешкались всклепать на нас скверную небылицу, не к чести доброй монахини относящуюся. Однако ничего другого, кроме любви духовной, промеж нас не было, да и быть не могло. И не только потому, что была Евпраксия много старше, но и потому что познакомился я у нее с дочерью нашего пушкаровского сотника Феклой Димитриевной. Влюбился я в нее, как в молодости бывает, без памяти, да и она отвечала мне взаимностью, но она — господская дочь, а кем я был, вы Сергей Лазаревич, и сами теперь знаете…

Леонтий опустил голову и зашагал медленнее.

— Встречи наши продолжались три года. На согласие родителей Феклы Димитриевны отдать ее за меня замуж нечего было и надеяться. Любезная моя убеждала меня увезти ее за границу, где она хотела постричься в монашеский чин с условием, чтобы я остался монахом в мужском монастыре, не в далеком расстоянии от него находящемся. До сих пор не знаю, почему не согласился я на ее уговоры.

По истечении третьего года несчастную Феклу Димитриевну, чуть не сошедшую с ума от горя, выдали за бунчукового товарища пана Валевского. Свадьба ее и отворила мне дверь в монастырь.

Помню, как незадолго после этого явился я, да не один, а с престарелыми моими родителями, пред игуменом полтавского Крестовоздвиженского монастыря отцом Феофаном Желтовецким. Принял он нас в своей темной аудиенц-каморе, сидя на дубовой лавке за столом, на котором лежала старинная Библия да горела восковая свеча. Как только он уразумел из сбивчивых моих слов, что мы намерены были всей семьей вступить в монашество, его дебелое лицо изобразило крайнюю степень удивления. Он спросил: «И откуда пришло к вам этакое разорение?» Впрочем, стоило ему уразуметь, что вклад наш в монастырскую казну с лихвой покроет издержки на содержание моих родителей, речи его враз переменились. Я был принят на послушание в канцелярию Полтавского монастыря, матушка — в Пушкаровский монастырь на всегдашнее пребывание в монашеском чине. Отец мой, будучи не промах, как только был разлучен с матушкой, воротился домой и быстро забыл о своем обещании постричься в монахи. Он больше никогда не приходил к набожному своему чаду в Полтаву.

Наставником мне игумен определил старца Иосаафа Тихоновича. Поначалу отец восприемный столь богато набил мне голову одобрениями черноризничества, что не оставалось в девятнадцатилетнем моем сердечке и полместечка для людской суеты.

Однако три долгих года, которые мы с послушником Мартинианом провели в одной келье с нашим наставником, много изменили в наших умах и сердцах. Да и, правду сказать, Иосааф Тихонович прескверный был старикашка. Маленькие, острые, как буравчики, глазки его вечно следили за нами из-под мухоярового клобука. За малейший проступок ставил нас всю ночь в угол под иконы на великопостные наклоны.

Семья наша в Пушкаровке жила небогато, но чисто. С прибытия моего в монастырь ничто не казалось мне столь несносным, как шина общая келья. Сырая, темная и очень грязная. У хорошего хошина хлев таким не бывает. И вот как-то раз мы с Мартинианом, улучив денек, когда келейный наш пастырь отлучился из монастыри по святому послушанию, взялись за метлы и вычистили наше убогое пристанище.

Его высокопреподобие игумен, заглянувший в тот день в возобновленное наше жилище и увидевший небывалую до того чистоту, похвалил нас за труд, а келью наименовал первой по опрятности в монастыре. Однако недолго пришлось нам радоваться. Вернувшись, старец столь разгневался, что заставил нас ползать у его ног, отвечая на наши мольбы о прощении строгими выговорами, смешанными с бранью.

Уж не знаю, как дал Бог вытерпеть три года послушания. Не было у меня ни телогрейки, ни постели, кроме голой лавки, четырех кирпичей и толстой Библии вместо подушки. Тяжела жизнь монастырская, только старцы живут в них с толком. Мне-то еще повезло, через три года после поступления я был пострижен в рясофорные монахи, а затем и в мантийные и стал называться Леонтием Немало помогло мне и то, что умел я портняжничать, прекрасно вырезывал по дереву и знал садоводство. Скоро сделался я в монастыре необходимым человеком. Обладая недурным голосом, первым тенором, служил перводьяконом в монастырской церкви в течение девяти лет. Дела мои пошли на лад. Отец игумен стал доверять мне поездки за сборами к казакам в Запорожскую Сечь, а потом сподобился я побывать и в обители святого Сергия.

Однако чем дольше жил я за монастырской стеной, тем злее терзала меня тоска, тем горше оплакивал я по ночам несчастную свою судьбину, сетуя, что не хватило мне ни глузду, ни мужества вести любезную мою Феклу Димитриевну подальше от постылой пой жизни. Сколько потом ни скитался я по чужим краям, сколько ни встречал женщин разных наций: и полячек, и венгерок, и гречанок, и турчанок, а никто уж не был мне так люб, как Фекла Димитриевна.

Наверно, тоска и была причиной того, что на десятом году жития своего в монастыре я опасно занемог и, будучи при смерти, дал обет пойти в Иерусалим на поклонение святому Гробу Господню. Однако много времени прошло, прежде чем смог я выполнить обет.

Помог случай.

В начале мая 1763 г. убежали из нашего монастыря два брата: иеродьякон Арсений да монах Нектарий. Был я тогда уже иеромонахом, а в отсутствие игумена оставался и наместником. Соборные братья, сожалея о тех беглецах, определили меня погнаться за ними. Отец игумен снабдил меня паспортом.

С Божьей помощью и паспортом переехал я линию и прибыл в Сечь, где без труда и настиг наших беглецов. Такую удачу счел я за божественный промысел и без угрызения совести не стал обращать к покаянию найденных мной беглецов, а сам сделался их проводником. И пошли мы через Черное и Белое моря на Афонскую гору, откуда на другой год отправил Нектария в наш монастырь, а иеродьякона Арсения оставил на Афоне. Сам же отплыл на греческом судне в Александрию, так как намерен был совершить паломничество на Синайскую гору, чтобы поклониться мощам святой великомученицы Екатерины.

Неблизкая дорога с Афона на Синай, да уж не было мне пути назад.

Леонтий помолчал и огляделся. За разговором он не заметил, как они дошли до середины долины. Перед ними высилось чудо-дерево — гигантский платан, тень от которого в косых лучах вечернего солнца доставала до края долины. Только приглядевшись, можно было понять, что это не одно дерево, а семь сросшихся могучих платанов, серебристая кора которых выдавала их почтенный возраст.

— Святое место, — задумчиво сказал Лашкарев. — Константинопольские греки верят, что здесь стояли лагерем крестоносцы, направляясь на Иерусалим. — Он дотронулся рукой до шершавой коры платана. — Стало быть, этому дереву не менее семи веков. Турки называют его еди кардаш — семь братьев.

В стволе платана зияло огромное дупло, столь высокое и просторное, что в него мог бы въехать всадник.

— Чудны дела твои, Господи, — молвил Леонтий, — сколько ни скитался я у о свету, нигде не видел ничего подобного. В Египте, неподалеку от Каира, в древнем Гелиополисе есть сикомор под сенью которого, сказывают, отдыхало святое семейство, спасаясь от Ирода. Но тот сикомор, я думаю, поменьше будет.

Леонтий помолчал и сказал задушевно:

— Никому не говорил, да уж так и быть, открою тебе свою тайну, любезный Сергей Лазаревич. Не только благочестие и обет увлекали меня к святым местам. Не знаю, слышал ли ты, что был в Киево-Печерской лавре монах по имени Василий Григорович-Барский. Половину жизни странствовал он по святым местам и описал свои хождения так, что пошла о нем слава великая по всем российским монастырям. Был и у нас в Полтаве список его странствований, сделанный монахом Кириллом. Не одну ночь провел я над ним, листая при свете свечи страницы этого драгоценного манускрипта. Как живые, вставали перед моими глазами места, куда заносила судьба Григоровича. Уже тогда в мыслях своих называл я себя не иначе, как младшим Григоровичем.

Весь путь его я, конечно, повторить не мог, он ведь странствовал без малого 25 лет. Но в Египте, на Синае и в Иерусалиме побывал. И легко же было мне идти по его стопам! Где только не побывал — сразу узнавал те места, о которых еще в монастырском заточении читал в рукописи Григоровича. Как и он, приплыл я в Александрию на греческом судне, жил в Каире в коптском квартале Джование, дожидаясь каравана на Синай. Так же как Григоровича, поднимали меня монахи Синайского монастыря в корзине на высокую его стену. Много мытарств претерпел я на своем пути. На Синие чуть не убил меня злобный аравитянин, которого монахи не пускали в святую обитель. Был удостоен служить обедню в храме Неопалимой Купины, созданном матерью императора Константина благочестивейшей Еленой. А на самый праздник Рождества довелось мне служить и в храме Вифлеемского монастыря. Да, поистоптал я сапоги, странствуя по святым местам. Был и в Назарете, и в Иерусалиме, а в Иорданской пустыне приключилась со мной лютая болезнь, от которой не чаял я уж и оправиться. А как сюда, в Константинополь, попал, ты сам знаешь.

Лашкарев молча кивнул головой и быстрым движением, будто случайно, коснулся плеча беглого монаха.

После той прогулки в окрестностях Буюкдере Леонтий и Лашкарев, несмотря на разделявшую их солидную разницу в возрасте, делались неразлучными друзьями.

Глава VIIIБАХЧИСАРАЙ — НОВАЯ СЕРБИЯДекабрь 1768 — март 1769 г.

Читатель, конечно, помнит, что депеши барона Франсуа де Тотта, перехваченные русской разведкой, Обресков, направляясь на аудиенцию к Хамза-паше, прихватил с собой. Лишь неблагоприятное стечение обстоятельств помешало ему документально разоблачить интриги французской дипломатии в Константинополе и в Крыму.

Впрочем, начнем, как говорится с азов.

Когда руководитель австрийской внешней политики канцлер Кауниц узнал, что Порта объявила войну России, послу Марии-Терезии в Константинополе интернунцию Броняру было увеличено жалованье.

Если бы герцог Шуазель умел ценить своих сотрудников, как Кауниц, то жалованье барона Тотта, французского резидента в Крыму, должно было быть увеличено не менее чем вдвое. Именно Тотт оказался тем человеком, который умело и хладнокровно создал предлог для военного конфликта между Турцией и Россией.