Посол III класса — страница 55 из 80

Левашов счел за лучшее промолчать. В последнее время отношения его с Обресковым вновь осложнились. Споры иной раз возникали по самому незначительному поводу — бывало, и не раз, что Алексей Михайлович и Павел Артемьевич не разговаривали днями, не сойдясь во мнениях о погоде.

Потом уже, возвратясь в Петербург, Павел Артемьевич не раз поминал недобрым словом тяжелый характер Обрескова. И действительно, нрав Алексей Михайлович имел крутой, суждения высказывал прямо, порой в обидной для собеседника форме. Но не в этом все же была главная причина его размолвок с Левашовым. Если взглянуть глубже, в самую, так сказать, суть непростых взаимоотношений Алексея Михайловича с Павлом Артемьевичем, то следует признать, что, несмотря на шесть с лишним лет совместной работы, Игнатов так и остался для Обрескова чужаком. Левашов живо интересовался нравами и обычаями турок и как-то даже поделился с Алексеем Михайловичем задумкой написать об этом книгу. Однако, по глубокому убеждению Обрескова, на события в Турции Павел Артемьевич смотрел глазами заезжего визитера. Обрескову, проведшему на Востоке большую часть жизни, суждения Павла Артемьевича о турецкой политике казались поверхностными и легковесными. Конечно, он и сам любил повторять, что послу в Константинополе надобен лисий хвост и волчий рот, однако сам тон слегка просительного высокомерия, в котором Левашов иногда отзывался о политической наивности турецких сановников, беспрестанно вспоминая при этом о своей службе в Вене, Берлине и Регенсбурге, будил в душе Обрескова беса противоречия.

Это был извечный конфликт. Дипломаты, аккредитованные при европейских дворах, отличались в силу традиций русской дипломатической службы от работавших на Востоке не только профессиональными навыками, но и социальным происхождением. Дипломатические должности в Европе были излюбленной синекурой для отпрысков аристократических фамилий. Это определяло весь стиль работы и дух жизни российских посольств в Париже, Лондоне, Вене, кишевших богатыми бездельниками. Отправляясь за рубеж, они, в сущности, лишь меняли салоны Петербурга на дипломатические гостиные европейских столиц. Вращаясь в высших сферах общества, большинство из них дела толком не знало, да и мало кто, сказать по правде, ждал от них профессиональной работы.

Павел Артемьевич, начавший свою карьеру по протекции влиятельного дяди, был в глазах Обрескова одним из тех дипломатических мотыльков, к которым его коллеги, работавшие на Востоке, питали скрытую, но оттого не менее острую неприязнь. В Константинополь никто из этих эфирных созданий отроду не залетал, так как работа на Востоке считалась в высших сферах чем-то вроде ссылки. Справедливости ради следует признать, что Левашов по натуре своей мало чем походил на великосветского шалопая. Еще будучи в Регенсбурге, он удивлял начальство редким прилежанием, любознательностью и склонностью к путешествиям. Не менее серьезно он отнесся и к своему назначению в Турцию. Однако манера поведения, усвоенная с юности, — он будто стеснялся своей прилежности и трудолюбия — больно уязвляла Обрескова, привыкшего всего в жизни добиваться подвижническим трудом.

Одним словом, не сошлись характерами Алексей Михайлович с Павлом Артемьевичем, и это немало мешало им в их вынужденном совместном житье-бытье.

Осень и зима 1770–1771 гг., которую они провели в Демотике, выдались тревожными. Чем больше крепостей и городов Молдавии и Валахии занимала армия Румянцева, тем нервознее становились турки. Узники Демотики всерьез опасались за свою жизнь. Приходящиеся на это время записи в дневнике Левашова отрывочны и скупы. Однако они остаются единственным и потому бесценным для нас источником, воссоздающим атмосферу тех дней. Обратимее еще раз к свидетельству Павла Артемьевича:

«Октября 6 прибыл в Демотику требунчужный паша родом из армян Капы-Кыран, который сослан туда в заточение. Он был янычар-агою за несколько уже лет пред сей войною; потом определен требунчужным пашою в Виддин, и по дошедшей к султану об нем славе, что он человек храбрый и в состоянии привесть в порядок янычар, которые прежде нигде почти себя инако не оказывали, как только скорым и проворным бегом ради спасения живота своего, велено было ему принять над ним начальство, и коль скоро он сие исполнил, тотчас начали говорить, что второй поход будет удачнее первого, потому что Капы-Кыран непременно должен россиян победить, что утверждали и нашей орты чиновники. Когда я у одного из них спросил, почему нового сего янычар-агу столько превозносят и приписывают ему отличные способности, когда он на роду своем еще и на войне не бывал и нигде не имел случая оказать своей храбрости, то он мне отвечал, что в храбрости и искусстве его отнюдь не должно сумневаться, поелику-де он величав, статен и отменно добротен, имея притом и бороду, простирающуюся даже до пояса. Таковой отзыв крайне бы удивил меня, если бы многократно уже не испытывал, что турки вообще уважают великорослых, статных и длиннобородых людей. Впрочем, как имя оного янычар-аги Капы-Кыран означало дверелом, то и сие не оставлено без внимания, и все думали, что он действительно пробьет русскую стену, какою бы твердою грудью она ни была укреплена; однако ж, невзирая на то, мнимый их чудодей был при Кагуле нашими совсем разбит и одним только бегом спас жизнь свою, как о том сами же турки после нам рассказывали, признавая за неслыханную странность, чтобы муж толь знаменитый объят был робостью, за которую, собственно, и заточен он в Демотику.

Ноября с 8 по 9 число около полуночи была тут пресильная буря, которая поломала дерева и с корнем из земли вырвала, так же сбросила едва не со всех домов кровли, в том числе и у наших. Падавшие везде черепицы причиняли столь великий треск и шум, что проснувшиеся вдруг люди пришли в смятение и ужас и оставляли свои дома, спасаясь, чтоб не быть в них погребенными, и думая, что то было землетрясение. Мы также принуждены были удалиться из своих покоев в стоявшую на дворе людскую избу и там дожидались покуда пройдет сия необыкновенная буря, продолжавшаяся около двух часов с чрезвычайными порывами и потом мало-помалу утихшая, после чего мы в свои бескровельные тогда хижины возвратились и нашли оные наполнены ломаными черепицами.

В то же почти время получено тут известие из Константинополя, что там свирепствовало пресильно моровое поветрие, так что по всем улицам ничего иного не видно было, кроме трупов человеческих и полумертвых лиц.

Декабря 26 в ночь на 27 число в одиннадцать часов и девять минут было в Демотике жестокое землетрясение, но, по счастью, недолго продолжалось и состояло только в двух или трех самых сильных ударах, от которых все здания вдруг затрещали, как бы нарочно кто оныя ломал, и дома колебались на все стороны подобно колыбели, отчего мы все с постелей вскочили и выбежали во двор».

Землетрясение, потрясшее Адрианополь и Демотику рождественской ночью 1770 г., взволновало умы. Турки видели в нем знамение грядущей военной катастрофы, русские дипломаты — указание на то, что наступающий 1771 год станет счастливым для русского оружия и позволит им вконец вернуться на родину. Так оно и случилось. Однако, как и предполагал Алексей Михайлович, на протяжении зимы и весны 1771 г. велась упорная дипломатическая борьба вокруг условий созыва мирного конгресса.

В конце января прусский посол в Константинополе Зегеллин известил Обрескова, что Порта дала согласие на созыв мирного конгресса при посредничестве прусского и австрийского дворов. Алексей Михайлович, знавший уже благодаря вездесущему Лашкареву об итогах конференции, состоявшейся у реис-эфенди, счел тем не менее своим долгом поблагодарить Зегеллина. В ответном письме, отправленном с тем же нарочным, Обресков просил посла позаботиться о его детях, оставленных в Константинополе, и при первой возможности отправить их в Демотику.

Основания для беспокойства у Алексея Михайловича были нешуточные. Отношения его с английским послом Мурреем, протежировавшим русским подданным, к этому времени серьезно осложнились. Получив из Лондона суровый реприманд за то, что сент-джемский двор не оказался в числе медиаторов, посол решил вымерить гнев на шурине Обрескова Джордже Абботе. Под горячую руку он вычеркнул его вместе со всеми родственниками из списка британских подданных, пользовавшихся протекцией посольства. Это не могло не встревожить Алексея Михайловича, так как дети его по-прежнему жили в семье Аббота.

Между тем Муррей не прекращал своих домогательств. Правительство Вильяма Питта-младшего стремилось заручиться поддержкой России в своей войне против американских колоний, и было бы весьма кстати, если бы она оказалась обязанной Великобритании заключением мира с Портой. Однако Берлин и Вена не собирались делиться с Лондоном хотя бы частью выгод, которые они ожидали от заключения русско-турецкого мира. В начале февраля Алексей Михайлович был извещен австрийским интернунцием Тугутом о том, что султан решил наконец-то отпустить русских дипломатов на родину. Турецким наместникам в Белграде и Землине было отдано приказание обеспечить их безопасность.

В ответном письме Тугуту Обресков просил передать туркам его настоятельное требование: все русские подданные, находившиеся в Константинополе, должны быть немедленно отправлены в Демотику. Возвращаться на родину надлежало всем вместе. Однако турки придумали новый маневр. В конце марта Тугут сообщил Обрескову, что детей его решено оставить в турецкой столице в качестве заложников. Конечно, напрямую об этом коварном замысле не говорилось. Тугуту было лишь предложено передать, что доставить детей Обрескова со всей свитой из Константинополя в Демотику — возможно, так как население тех мест, через которые они будут проезжать, неминуемо поймет, что русского посла отпускают на родину, а это произведет на народ невыгодное впечатление.

Негодованию Алексея Михайловича не было предела. Вступив в прямые сношения с реис-эфенди, он категорически заявил, что и шагу из Демотики без детей и всех русских подданных до единого человека не сделает. Туркам пришлось уступить.