Др того способа, кроме небольшой победоносной войны, он не знал.
Удобным объектом для нападения представлялась ему Россия, всего несколько лет назад вынесшая на своих плечах основную тяжесть Семилетней войны.
Еще в 1757 г., вступая на трон османских султанов, Мустафа III опоясался мечом Айюба, оруженосца пророка, хранящимся в одной из мечетей Константинополя как величайшая святыня мусульман, и провозгласил себя гази — завоевателем.
Однако решиться на войну было непросто. Далеко не все в османской иерархии разделяли честолюбивые планы султана. Одним из немногих турецких сановников, не терявших способность трезво смотреть на вещи, был великий визирь Мохсен-заде.
«За войну стоят султан и константинопольская чернь, против — Порта и муфтий Дурри-заде, без фетвы которого по исламским законам султан не может начать войну», — доносил Обресков в Петербург.
В ответ летело указание всемерно стараться о сохранении мира.
И Обресков старался.
По долгому опыту общения с турками ему было известно, что многие османские сановники были податливы на внушения. Собственных послов за пределами Османской империи они не держали и поэтому сведения о явных и тайных интригах европейской политики вынуждены были черпать из бесед с аккредитованными в Константинополе послами. Опытный дипломат мог из турок веревки нить. А опыта и сноровки Обрескову было не занимать.
Если бы не мастерство Алексея Михайловича в «политических софизмах», война могла начаться уже летом 1764 г., когда усилиями России и Пруссии на польский престол был возведен Станислав Понятовский.
Обстановка тогда складывалась тревожная.
Зная, что Турция давно засматривалась на польскую Подолию, французский посол в Константинополе Вержен, достойный соперник Обрескова, впоследствии министр Людовика XVI, разыграл польскую карту» с блеском. С помощью австрийского интернунция Пенклера и польского посла Станкевича он распустил слухи, что Екатерина II собирается выйти замуж за Понятовского, своего старого фаворита, и таким образом соединить два государства — к очевидной опасности для Османской империи.
Подливал масла в огонь и крымский хан, доносивший, что в Хоти явился разбитый русскими войсками польский князь Радзивилл и, горько сетуя на Россию, отдался под покровительство Порты.
Султан пришел в ярость и велел великому визирю послать Обрескову записку, составленную «в терминах грубейших и неучтивейших». Алексей Михайлович, зная по опыту, что в Турции надо иметь, как он выражался, «волчий рот и лисий хвост», дал почувствовать великому визирю, что подобные выражения непристойны в отношениях между государствами, и напомнил, что последняя война между Россией и Турцией также произошла вследствии разных известий, которым турки слишком легко поверили, а между тем она стоила каждой из воевавших сторон более ста тысяч погибших.
Великий визирь (редкий случай в турецкой истории!) счел за лучшее принести извинения за «невольную резкость» выражений и просил Обрескова не сообщать о них в Петербург.
Екатерине понравилась оборотистость Обрескова. На его депеше об этой истории она собственноручно начертала: «Быть по сему; а ревность, искусство и усердие Обрескова нахвалить не можно; да благослови Господь Бог и впредь дела наши тако».
Однако при всем искусстве Обрескова военного конфликта избежать уже было нельзя, лишь оттянуть. Особенно взволновалась! Порта после того, как Россия, стремясь обеспечить православному населению входивших в состав Польши западноукраинских и бело-, русских земель равные права с католиками, увеличила численность своих войск в Польше. 3 декабря 1767 г. Обресков имел тайную конверсацию с реис-эфенди Османом, которая продолжалась четыре часа. Разговор принял столь острый характер, что, опасаясь немедленного разрыва отношений, Алексей Михайлович вынужден был дать письменное обязательство, что русские войска будут выведены из Польши в феврале следующего года.
Обресков прекрасно понимал, какую ответственность он на себя берет. Зная, как в Петербурге смотрят на польские дела, другой на его месте вел бы себя осторожнее и поостерегся бы давать обещания, не снесясь предварительно с Петербургом. Однако заминка с ответом неизмеримо увеличила бы риск немедленного объявления войны. Курьер до Петербурга добирался не менее четырех недель, значит, ответа на запрос следовало ждать не раньше чем через два месяца. Турки же получали известия из Польши через пять-шесть дней, а обращаться всякий раз за советом в столицу значило, по мнению Обрескова, заведомо погубить дело. Если интересы России требовали от него, русского посланника, идти на риск — он шел на него.
В Петербурге Обрескова не поняли. Екатерина, еще недавно хвалившая посла, нахмурилась. Посол в Польше Николай Васильевич Репнин, сторонник решительных действий, писал Панину: «Меня менее удивила неумеренность Порты в ее требованиях, чем робкая уступчивость г. Обрескова, который еще этим и доволен, будто успехом».
Однако дело было сделано и следовало подумать, как быть дальше. «Надобно, — писал Панин, — для развязания так дурно затянутого узла сделать, по крайней мере наружные доказательства к исполнению обещанного, ибо, помазав турецкое министерство по губам, можем выиграть время, которое всего на свете лучший поправитель… Не время еще доходить нам с Портою до разрыва».
На том и порешили, благо дела в Польше пошли на лад. После того как в январе сейм принял наконец решение об уравнении в правах католиков с православными, русские войска потянулись к своим границам. Однако в конце февраля явилась на свет барская конфедерация, и в Польше вновь поднялись смута и рознь, снова шайки конфедератов поскакали по городам и селам, грабя друга и недруга, поляка и украинца, разоряя монастыри и хутора.
Русские войска повернули назад. Между конфедератами отличался ротмистр Хлебовский, вешавший на придорожном дереве первого встречного, не разбираясь, кто он — католик, православный или иудей. Русским не нужно было проводников. Они настигали конфедератов по трупам их жертв.
С этого, момента события стали развиваться стремительно и неудержимо. Развязка близилась, и инциденты в Балте и Дубоссарах лишь ускорили ее наступление.
16 июля Обресков был вызван к Мохсен-заде, который напомнил об обещании, данном им полгода назад, и в категорическом тоне потребовал вывода русских войск из Подолии. Не успел Алексей Михайлович доложить об этом в Петербург, как разнеслись вести о том, что Мохсен-заде смещен и отправлен в далекую Кандию (остров Крит), определенную ему местом ссылки.
Султанскую печать — символ власти главы османского правительства — принял анатолийский бейлербей Хамза-паша, человек решительный и жестокий. В конце августа он прибыл в Константинополь и немедленно принялся смещать всех, кого Обресков считал людьми «благонамеренными и миролюбивыми».
«Через это, — сетовал Обресков в письмах к Панину, — я лучших своих друзей лишусь».
Панин сочувствовал — и только. В польских делах «ни слава, ни достоинство Ее Императорского Величества не могут сносить ни милейшей уступки», — предупреждал он Обрескова.
Правда, для возвращения дел «в обыкновенную и натуральную стезю» Алексею Михайловичу было ассигновано 70 тысяч рублей. Но как ими распорядиться? И великий визирь, и реис-эфенди — люди новые, подходы к ним еще не найдены.
Чем больше размышлял Обресков над создавшейся ситуацией, тем явственнее ощущал собственное бессилие. Однако и в этих крайних обстоятельствах посланник не позволил ни себе, ни другим опустить руки. Как только новый реис-эфенди, Риджави, ставленник Хамзы-паши, вступил в свои обязанности, Обресков вручил ему меморандум Панина и собственноручно писанную пояснительную записку об инциденте в Балте и Дубоссарах.
Документ
Письмо графа Н. И. Панина в Константинополь к резиденту А. М. Обрескову
Санкт-Петербург, 4 августа 1768 г.
Следущее здесь, вследствии Вашего представления от 30 апреля, письмо мое к верховному визирю уже было изготовлено, как князь Николай Васильевич через нарочного доставил мне письма Вашего Превосходительства от 7 июля, в котором в подробности объяснено, с каковою чувствительностью Порта первые известия получила о учиненном воровскою шайкой запорожцев, соединенных с польскими мятежниками, разбое в татарском селе Балт[7] и разграблении одной ханской вотчины и какия потому она, Порта, строгие меры приняла. Я во всем пространстве понимаю, в какие крайние беспокойства[8] и заботы Ваше Превосходительство ввергнуты были таковыми нимало неожиданным приключении, и сколь велики быть долженствовали труды Ваши к некоторому успокоению раздраженных духов в Вашем месте.
Учиненные Вашим превосходительством убедительные представления и употребленные средства при сем случае, равномерно как и во всех других, по справедливости заслуживают достойную себе похвалу, и совершенно соответствуют полагаемой здесь на Вас надежде, что по доказанному Вашему в делах искусству и точнейшему всех обращений места Вашего проникновению, и особливо по испытанному Вашему к службе Ея Императорского Величества усердию и ревности, Ваше превосходительство при всяком нечаянном приключении в состоянии найдетесь в крайности отвратить и неприятные следствия предупредить. Наша всеавгустейшая монархия, всемилостивейше отдавая всегда тому справедливость, и с высочайшим своим благоволением признавая неусыпные Ваши по делам ее подвиги, несумненно надеяться изволит, что при сем никем неожиданном происшествии, вы с таким же успехом старания свои употребите к совершеннейшему Порты успокоению и приведению наших тамо дел в прежнее плавное течение, чем Ваше превосходительство увенчаете усердные и полезный свои Отечеству услуги.
По получении помянутого письма Вашего я приобщил поскрипт к визирскому моему письму, которое и с переводом при сем прилагаю, предоставляя Вашему превосходительству в оном переводе сделать такия перемены, какие сами вы по сведению склонностей турецкого министерства за нашучшее признаете, а при том и Ваше превосходител