— Как только мы свертываем работу, гениальные идеи из тебя так и сыплются.
Статисты-легионеры лениво поднимаются со скамьи.
— …запас не исчерпан. Назавтра у меня новая девица. Эта и фотографию свою в письме прислала. Бабенка что надо! И кроме того, представляете, у нее собственная вязальная машина… Каждый месяц заколачивает пять тысяч чистыми. Вот только беда, что живет она на четвертом этаже и в доме без лифта. Невеста без лифта мне не подходит.
— Пешеходные маршруты уже не для меня. — Писательница украдкой разглядывает набухшие вены на икрах. Резкие, как лиловые галочки. А когда-то в молодости они компанией исходили вдоль и поперек будайские горы, лес вставал непролазной чащей, но они продирались сквозь густые заросли бука и дуба, по щиколотку утопая в палой листве, отдающей прелью. А годы спустя они бродили по лесу вдвоем с Дюлой, но теперь им надо было вовремя поспеть домой: в пять вечера начинался комендантский час. Цветущий, живописный край, исполненный покоя и красоты, простирался вокруг, налитая буйными соками природа, источая сладостные ароматы, торжествовала над человеческим убожеством, а она вне себя кричала: это возмутительно, это несправедливо! И неистово обрывала листья, била ногой по древесным стволам, но только каблук у туфли сломался, да ногу она подвернула в щиколотке…
— Мы поедем на машинах; у нас микробус и четыре легковых. Не забудьте прихватить с собой купальник.
— Браво! — Хаберманн хлопает в ладоши. — Брависсимо! Правда, билет на самолет у меня уже куплен, но ради такого случая… Человек живет не только работой, воскресенья тоже нужны для жизни. А у нас, к тому же, есть повод превратить пятницу в воскресенье.
Компания расположилась на поросшем травой холме, в густой тени деревьев. Зеленый травяной ковер служит подстилкой, упругие, шелестящие ветки — изголовьем. Вали тщится перевести на немецкий переполняющие ее чувства, но даже и на родном языке ей не очень удается их выразить. Лицо Хаберманна почти рядом, в сантиметрах от ее лица. Он и не пытается придвинуться ближе. Они все равно вместе, даже если не касаются друг друга. В мечтах Вали никогда не плела венков из одуванчиков. Нет, она мечтала, будто мчится в «фиате-500». Это Курт научил ее мечтать. На пальце у нее обручальное кольцо, сплетенное из травинок, а ритмичный плеск волн для нее как звуки свадебного марша. Да и не нужен он, свадебный марш! Достаточно того, что Курт касается ее мизинца и спрашивает… нет, даже и спрашивать ничего не надо!
— Обед готов! Гарантирую уху и лапшу с творогом. Направление — харчевня «Четверо Серых»! — Пали отхлебывает большой глоток домашней палинки и протягивает бутылку Хаберманну. — Будь здоров, приятель! — Он звучно чмокает режиссера в щеку. — За нашу дружбу. И за то, чтобы ее не омрачало ни тщеславие, ни самолюбие. Конкретно выражаясь… Конкретно выражаясь, за то, чтобы тебя не хватил удар, если он получит за наш фильм первую премию. — Мышино-серые глазки-буравчики оператора язвительно помаргивают.
— Слушай, старик, не о том речь. Я и правда его высоко ставлю.
— Все это ты успеешь прокрутить ему позже, когда он поперхнется ухой и из глаз у него брызнут слезы. Надеюсь, уха будет приготовлена по всем правилам: сварена из рыбы трех видов, мелкая рыбешка протерта и плавает в рубиново-красном соку, похлебка проперчена на совесть, острая паприка положена целым стручком, вместе с зернышками… И вот когда у нашего любезного друга перехватит дыхание, тут как нельзя кстати будут твои излияния в любви, хоть задницу ему лижи, как у нас повелось! Переведи ему, Вали, что после обеда в интимно-семейном кругу мы завалимся кверху пузом на берегу Дуная переварить жратву, ландшафт холмисто-округлый, как женские формы, так и манит в объятия… а потом сплаваем наперегонки; вечерняя программа — венгерские народные песни у костра, жаркое на открытом огне, джазовая музыка, вопль души под гитару, а под занавес — купание при лунном свете… Ну, что ты на меня уставилась, как глазунья со сковородки?
Писательница поглубже надвинула летнюю соломенную шляпу с широкими полями. Ей доставляли истинное наслаждение и вся эта суматоха вокруг пикника, неистощимое богатство летних красок, и многообразие звуков, сливающихся в равномерный гул. Как безрадостно проходит ее жизнь! Работа, повседневная суета, беготня, чашка кофе и снова работа, замкнутость, молчаливость несправедливо обиженного человека (интересно, замечают ли окружающие, что она чувствует себя обиженной?). Дома она держит под рукой жестянку с сухим печеньем и поминутно грызет его, чтобы поменьше курить, а почему бы, собственно, ей не курить сколько хочется, чего ради беречь себя?! Никто и никогда не спросит у нее, хорошо ли она спала. Да ведь и жаловаться имеет смысл лишь тому человеку, в ком болью отзывается твоя боль. А у нее близких людей нет. Мимолетные интрижки — это не для нее. Иное дело, если бы встретить такого мужчину, рядом с которым ее жизнь обрела бы смысл, мужчину, который мог бы служить ей опорой, в то же время не стесняя ее свободы. Она пристально разглядывала Хаберманна. Кожа на лбу у него и у глаз тронута мелкой сетью морщинок. Пожалуй, все дело в них, в этих морщинках: такой человек может понять ее одиночество, следуя за нею от фразы к фразе, постичь ее замысел, воплотить то, что она долгие годы несла в себе, копила, и тяжкий груз этот нестерпимо теснил грудь, пульсирующей болью отдавался в затылке. Этот человек словно переложил на себя все ее страдания. Сколько раз заставлял он Маглоди репетировать сцену, когда героиня фильма сошла с поезда и застыла на перроне, сжавшись в комочек, словно оброненный кем-то узел: «Да не плачьте же, черт вас возьми! Вы давно выплакали все слезы».
Вот и я тоже выплакала все свои слезы. Если бы удалось выплакаться, то, пожалуй, снова можно было бы обрести способность радоваться, воспринимать мелкие человеческие радости, — вот как сейчас, например… собственно, это еще не радость, лишь предчувствие радости. Хаберманн, к сожалению, слишком молод для меня, но вместе работать — это уже немало; у общей работы всегда есть общий ритм, связующая сила… Ее охватило приятное возбуждение. Иметь близкого человека, о ком заботишься. Прожить полной жизнью десять лет. Или хотя бы пять. Даже два года меня бы устроили.
Обед затянулся допоздна. Ребята из группы технического обслуживания привезли с собой хорошего вина из винодельческого кооператива. Бона ломал голову, как бы под шумок прихватить домой бидончик: у отца скоро день рождения.
Хаберманн с неистощимой нежностью поглаживал колени Валики и рассуждал о том, что проявления гуманизма зачастую вырождаются в пустой формализм, он же со своей стороны… Пали с приторно-преувеличенным усердием поддакивал, провожая взглядом каждое движение пальцев Хаберманна, блаженно замиравших у округлого изгиба; при этом режиссер повышал голос, словно желая заглушить беспокойный шорох Валики, волнением отвечавшей на его ласки. Солнечные лучи зигзагами пробивались сквозь кроны деревьев, и под их прикосновением сворачивались, никли цветки ипомеи, оплетающей беседку.
— Есть у меня одна заветная идея… но я до сих пор никак не решалась к ней подступиться. — Писательница сорвала цветок ипомеи, машинально растерла его на ладони. — Хотя она засела в глубине души и не дает мне покоя.
— Я помогу вам вытащить ее на поверхность! До тех пор стану мучить вас… А, что я слышу! Кто это так прекрасно играет на флейте?
— Да еще после плотного закусона! — откликнулся оператор. — Самое время сматываться отсюда. Пали наверняка облюбовал для нас какой-нибудь тенистый уголок. Наших гостей-иностранцев мы всегда стараемся попотчевать шелестом дубравы.
Компания расположилась на берегу Дуная, смех упругим мячом летал среди прибрежных деревьев, веселые голоса подзадоривали, перебивали друг друга, шелестела сбрасываемая одежда; Вали уже успела переодеться в бикини, тело ее было покрыто таким ровным загаром, как будто ее подрумянивали на вертеле, груди, словно чуткие радары, сами собой поворачивались в сторону Хаберманна, а тот настойчиво уговаривал писательницу не откладывать в долгий ящик, пусть она немедля принимается за работу, приезжает в Берлин, а там они сообща… Они станут спорить ночи напролет, ночью у него так ясно работает голова; будь его воля, он бы прямо сию минуту отправил ее домой, писать, отделывать сценарий.
Писательница рассмеялась — коротко, навскрик, будто человек, нежданно-негаданно обнаруживший давно утерянную вещь. Он, он сам высказал вслух то, о чем она втайне мечтала! Через три недели у нее будет паспорт в кармане. Номер в гостинице не потребуется, хватит с нее и небольшой квартирки с клетушкой-кухней, можно будет стряпать самой и угощать его новыми, необычными блюдами. Общая работа — это таинственная, неразгаданная связь людей. Духовный союз двух человек, которые с одинаковой страстью вступаются за униженных, с одинаково пытливым интересом присматриваются к пробуждающейся улице, к обнявшейся влюбленной парочке, неожиданно вынырнувшей из зыбкого предрассветного сумрака, к стрельчатым кронам акаций, стиснутых асфальтом, ко множеству ничего не значащих подробностей и ко множеству деталей, исполненных значимости.
— Это не к спеху, — сказала она, напрашиваясь на уговоры. — Я постараюсь так распределить свое время, чтобы подключиться сразу же…
— Какой бы ни был неотделанный набросок, присылайте, а еще лучше, привезите сами. — Хаберманн сдвинул солнечные очки на лоб, его настойчивый взгляд упорно сверлил ее руки, проникал через поры под кожу.
— Насколько я понимаю, вы снова вернетесь к нам. — Нежданная радость сделала писательницу великодушной. — Вали действительно очаровательное создание! — И она принялась перечислять все достоинства девушки. Затем, укрывшись за деревом, переоделась в купальник и, отколупывая смолу, капельками пота проступавшую на стволе, оттягивала момент, когда придется очутиться среди молодых обнаженных тел; она втянет живот и постарается взять язвительно-залихватский тон, чтобы заставить других забыть о ее возрасте, об одиноких днях, потому что это не правда, будто она перестает быть одинокой, как только начинает писать! Ей так необходим человек, который обронит иногда: я — здесь, рядом… Хаберманн не произносит этих слов и все же дает ей почувствовать, что он с нею.