Посреди земли — страница 43 из 57

Вали натирала маслом для загара бедра и плечи.

— Мы поедом в Швецию.

— Jawohl!

— «Тепло материнского тела»! — насмешливо фыркнул оператор. — По-моему, это пекло адское. В такую духотищу, да с набитым брюхом, я — пас, отказываюсь плавать, утрепывать за бабами, и никакие рулады на флейте меня тоже не прельщают. А кстати, за каким это чертом вы тащитесь в Швецию?

— Курт покажет мне все места, где побывал в войну. Мы остановимся в той самой гостинице, где он служил лифтером. В маленьком ресторанчике будем есть… как называется мясо, запеченное в рокфоре?

— А-а, вот и Маргит! Пристраивайся ко мне под бочок! — махнул рукой оператор. — Местечко в тени — экстра-класс! Кстати, выглядишь ты прелестно! Сколько тебе, пятьдесят три? Больше пятидесяти двух никак не дашь!

Писательница расстелила на траве купальный халат. Изуродованные ступни — пальцы на ногах были отморожены во время бесконечных выстаиваний на аппельплацу — она прикрыла полой халата. — Не мастер я писать сценарии, — говорит она Хаберманну. Она нарочно заставляет упрашивать себя. Ей хочется почувствовать, что для него это действительно важно.

— Самую суть я сумею уловить, а доработаем мы на пару. — Положив голову на колени Вали, он пробурчал нечто невнятное — сплошной набор шипящих.

— По мере того как продвигается работа, нередко меняется и сам замысел.

— Вот-вот! Потому и важно, чтоб вы приехали, тогда вместе мы…

— Хорошо, я согласна, — поспешно перебила она Хаберманна с такой интонацией, которой прежде за собой не замечала.

Большой красный мяч прокатился между ними, несколько раз подпрыгнул на ходу и шлепнулся в воду, разорвав серебристо-ртутную гладь реки.

— А ну, за ним — кто первый! — Хаберманн вскочил и, высоко вскинув руки, помчался вдоль берега; под мышкой у него синело пятно. На первый взгляд могло показаться, будто то был след от сильного ушиба, но тотчас же глаз улавливал и контуры — частые точки, выжженные иглою; у писательницы вырвался протяжный, жалобный стон, как у собаки, которой наступили на лапу.

Лучезарная улыбка, не сходившая с лица Вали и слепившая, точно незатененная электрическая лампочка, сменилась озабоченной гримасой. — Что случилось? Вам плохо? — Резиновой купальной шапочкой она принялась обмахивать писательнице лицо. — Пожалуйста, сделайте глубокий вдох.

— А ты что, не видела? — недобро ухмыльнулся оператор. — Уж кому-кому, а тебе-то давно следовало заметить.

— Что… что мне следовало…

— Или вы крутили любовь только при потушенных фарах?

— Заткнись! — Завлит долго возится с зажигалкой, спичкой ковыряет фитиль. — Возможен и такой вариант… гм… возможно, что в том сумасшедшем вихре… закрутило и его… не забудь, в те годы он был совсем зеленый юнец… гм… А нам остается только проглотить пилюлю. Другого выхода я не вижу.

Взгляд Вали напряженно упирается в спину Хаберманну, девушка следит, как он с маху бросается в воду и плавно выныривает на поверхность. — Что случилось? — Девушка машинально продолжает обмахивать повлажневший лоб писательницы.

— Так, мелочи жизни… — Губы оператора растянуты в ниточку, и каждое слово он роняет, будто стряхивает крошки. — У этого типа татуировка под мышкой. Он был эсэсовцем.

— Неправда!

— Правда, — кивает писательница. Она откидывает в сторону купальный халат, и ее искривленные, отмороженные пальцы подтверждают: это правда.

На лице Пали, не привыкшего к сложным переживаниям, всеприемлющая улыбка сбивается в растерянную ухмылку. — А ведь казался таким своим парнем… ну, своим в доску. Наверное… — Оборвав фразу, он встает, отряхивает приставшие травинки, цветочную пыльцу. — Чтоб тебе провалиться ко всем чертям!

— Где будем разводить костер? — подбегает к ним патлатый молодой человек.

— И без костра перебьешься, — оператор натягивает носки.

— Мы натаскаем хворосту. Кирпичами мы запаслись.

— Не нам этим заниматься, — говорит писательница, неотрывно следуя за взглядом Валики: зрачки ее мечутся справа налево, слева направо, в них смятение перепуганного насекомого, трепет наколотого на булавку мотылька. — Завтра он улетает. — Хорошая тема, так и просится на бумагу… Бесплодные мечты стареющей климактерички. Эти судорожные попытки ухватиться за несуществующую соломинку. Женщина было уже покорилась старости, как вдруг однажды… У писательницы слегка перехватывает горло, когда она представляет себе припорошенные сединою волосы и поблекшую за зиму вялую кожу, желтизна которой особенно заметна при ярком летнем солнце, и эта самоуверенность, за которою скрывается робость ее героини. Она более хрупкая, более ранимая, чем сама Маргит. Эту черту для своей будущей героини она позаимствует у Валики. Равно как и глаза янтарного цвета; они широко, изумленно распахиваются, стоит только мужчине… Да, кстати, а каков он, этот мужчина? Пожалуй, замкнутый и немногословный, он не любит привлекать к себе внимание. И конечно, он не похож на Хаберманна… Своей грубоватой честностью и требовательностью… требовательнее всего он относится к самому себе… Фантазия ее заработала, выстраивая деталь за деталью, теперь в бескровных муках она сотворит другого Хаберманна и другую Маргит, которая будет все же сродни ей самой.

Хаберманн шутливо целится в них мячом, вот он выходит из воды, садится по-турецки.

— Чудеснейший день! Поплыли на тот берег! Кто со мною?

Руки у Вали бессильно повисли меж колен, лицо серое, как закваска, она поднимает глаза на Хаберманна:

— Ты вовсе и не был в Швеции!

— Но, дорогая… о да, конечно, нужен документ… Ведь мы живем в эпоху документов. — Он смеется. — Неужели никогда не кончится эта власть бумаг над нами?

Безмолвие, как в аквариуме. Тяжелая, удушливая тишина.

— Пфуй, до чего ленивая компания! Auf! Встать, Пали! Фрау Маргит!

— Мы едем домой…

— Как, уже домой? Но ведь…

— Дождь собирается! — объявляет оператор.

— Пора сматывать удочки, — хрипло добавляет Пали. — Нюхом чую, быть грозе.

Ни единое облачко, даже самое крохотное, не омрачает бескрайней синевы неба.

Хаберманн хочет возразить, но что-то удерживает его. Он молча ждет, пока все соберутся к отъезду.

Сборы проходят в полнейшем безмолвии, и тем назойливее, оглушительнее становится треск кузнечиков.


Перевод Т. Воронкиной.

Шаролта Раффаи

Мне сорок восемь лет. Почти всю жизнь я прожила в Калоче и ее окрестностях. Калоча — это маленький городок на берегу Дуная, насчитывающий всего двадцать тысяч жителей. Там живет вся моя семья, там проходили мои годы учения, там ступила я на преподавательскую стезю, переезжая из села в село, в зависимости от того, где была в данный момент нужнее. Муж мой тоже учитель по призванию. У нас двое детей, дочь и сын, оба уже взрослые.

Трудно установить, откуда во мне писательская жилка: и в семье отца, и в семье матери одинаково почитали и любили литературу. Начала я еще в детстве, конечно же, со стихов; и первой опубликованной моей книгой был сборник стихотворений. И до сих пор я осталась верна поэзии, хотя признание как писатель получила после выхода в свет романа «Одна как перст» — видимо, лучшей моей книги. Затем последовали пьесы, рассказы, снова стихи и романы. В ближайшее время должен выйти сборник новых моих рассказов; готова к печати третья книга стихов; сейчас я работаю над романом.

Уже восемь лет я депутат парламента, четвертый год — заместитель председателя парламента. Недавно я переехала в Будапешт, где заведую Литературным музеем им. Петёфи.

Я неизменно верна одной теме: человек наших дней. Хотелось бы в будущих своих произведениях поделиться с читателями накопленным мною опытом — порою он и мне самой кажется невероятно богатым — и знанием людей и человеческих взаимоотношений.

Читателям, возможно, интересно узнать, что отец мой был каретником в провинциальном городишке, мать — из крестьян, однако не привязанная рабски к земле, впрочем, я считаю — интерес представляет не сам писатель, а его произведения, так что, может быть, этого достаточно?

Возвращение

Как только отзвонил в полдень церковный колокол, Немере стал прислушиваться, не скрипнет ли ключ в наружной двери. Он раздраженно выключил радио, хотя и слушал передачу с некоторым интересом, — вот уже полгода, как он, больной и беспомощный, валялся в постели и до сих пор не нашел более приятного способа убивать время. Когда после двадцатипятилетней службы не можешь делать ничего путного, чувствуешь себя точно приговоренный к смерти.

Жена оставила ему консервы и целого жареного цыпленка, но ни к тому, ни к другому он не притронулся, ограничился яйцами всмятку и молоком.

Ах, да, молоко…

Не спеша достал он из холодильника литр молока, отлил немного в кувшин и, прихватив стакан, понес на подносе в комнату. Передвигался он осторожно, с трудом, при каждом шаге ощущая боль в позвоночнике; на днях он узнал, что улучшение возможно лишь незначительное и что он навсегда останется инвалидом. Но ведь жить-то все равно стоит, даже если ты осужден вечно сидеть в одном и том же кресле, лежать на одном и том же диване, а в окно видишь лишь несколько веток старого орехового дерева, которые зеленеют, цветут, кудрявясь, плодоносят, а к зиме обнажаются, чтобы наблюдательный глаз и упорная, неистребимая фантазия без конца составляли из голых этих веток все новые и новые узоры.

Есть сын, которого иногда, в перерыве между его занятиями, можно усадить возле своей кровати и впитывать по капле атмосферу юности, совсем, впрочем, иной, чем твоя собственная, — давно уж минувшая. Потом есть радио, разные газеты, журналы; изредка стоит даже включить телевизор. По правде говоря, он ненавидит эту волшебную шкатулку, порой кажется, так бы и разбил ее кулаком вдребезги. Но когда получаешь лишь пособие по болезни, а в недалеком будущем тебя ждет пенсия инвалида, мало что можно себе позволить. Такова распространенная точка зрения, общепринятое мнение, а скорей беспощадный приговор осужденному на беспомощность.