Случилось то, чего он никак не ожидал. Его жена с этим Ковачем, с этим… или они еще не успели спеться? Только тянутся друг к другу, робко, беспомощно? Но Марта как-то странно ведет себя. Была бы она раздражительной, это понятно, но откуда в ней такая решительность? Выходит, он нахамил? Ему не в чем раскаиваться. Пусть Ковач не рассчитывает на легкую победу. Мужчины боятся лишних осложнений; женщины куда смелей, отчаянней. Пускай господин Ковач поищет себе другую пассию. История эта недавняя, ее легко перечеркнуть, забыть… Несколько ласковых слов — и Марта, как прежде, станет послушна, точно овечка.
Он тихо подкрался к кухонной двери и стал подглядывать через портьеру. Марта успела уже переодеться; одной рукой она зябко стягивала на себе ворот старого застиранного халата, другой клала в кипящую воду яйца… сколько их? Четыре, пять? На столе, за которым вполне могло рассесться несколько человек, лежал хлеб, намазанный маслом, ломтики розовой ветчины и рядом кучка молочно-белой, осенней редиски.
Он вздохнул.
Так же бесшумно доковылял до дивана, на котором обычно лежал днем, и удовлетворенно улыбнулся.
Она и не собирается никуда идти, даже не собирается…
Впрочем, он это знал: она хотела его проучить. За болезненные капризы. Будем справедливы: ее нетрудно понять. Отчасти. Но ведь и он не желает выходить из игры… За долгие месяцы одиночества не только слух его, но и все чувства необычайно обострились. В особенности это шестое чувство.
Он терпеливо ждал. Расстаться с больным мужем — дело, однако же, нелегкое: кто будет его содержать? А тут еще сын, общее имущество… Марта и без того замученная — усталая, издерганная… Как он мог усомниться хотя бы на минуту? Смешно.
Немере примял за спиной подушку и сел, вытянув ноги. Расправил шерстяной плед, чтобы поставить на колени низенький столик, а на него водрузить поднос. Приятно обедать сидя за столом! Но если ломит поясницу, хорошим аппетитом не похвастаешь. Зато он, даже провалявшись так долго в постели, не отрастил себе брюшко, как этот Ковач. Честно говоря, привлекательного в нем мало. Самый заурядный тип, довольно невзрачный и старше его, по крайней мере, лет на пять. Стареющий мужчина. Ну, нет… У Марты же неплохой вкус.
Теперь он не спускал глаз с двери; сейчас войдет укрощенная жена, неся поднос с ужином; ловко отворит локтем дверь, а потом прикроет ее каблуком, легко и бесшумно.
И он не ошибся.
Правда, глаза у Марты вроде покраснели от слез, а может быть, от жара у плиты. Она подавала ему все, как обычно, а он следил за каждым ее движением: не выдаст ли она себя чем-нибудь. Но ничего подозрительного не заметил.
— Ты не дашь мне еще немного масла? — как ни в чем не бывало попросил он.
Она молча встала — плечи ее покорно опустились — и принесла из кухни небольшой кусочек масла, не в бумаге, а на тарелочке.
Он одобрительно похлопал в ладоши.
— Что произошло? Слышишь, я тебя спрашиваю.
— Ничего.
— Ты могла бы улыбнуться.
— Попытаюсь.
— Не пытайся, а улыбнись.
Марта, отвернувшись, села за большой стол и, точно потеряв аппетит, смотрела на бутерброд, который держала в руке.
— Я вижу, твои планы на вечер переменились.
— У тебя зоркие глаза. Ты отлично видишь.
Довольный, откинулся он назад, намазывая масло на золотисто-желтые кружочки вареного яйца.
— Бедненькая, бедненькая моя женушка. Мученица женушка, — с нарочито ласковой насмешкой сказал он. — Как мне жаль тебя, если б ты только знала…
Марта поднялась с места.
— Куда ты?
— Я забыла принести сироп, — сказала она и поплелась, но не в кухню, а в ванную.
«Теперь она, верно, немного всплакнет, — подумал он. — Осел я: сегодня незачем было такое устраивать. Незачем».
— Дурак я, — вполголоса проговорил он, покачивая головой и глядя на свежеприготовленный бутерброд. Он сам не знал, почему вдруг ему расхотелось есть.
Немере услышал, как хлопнула наружная дверь, а потом со двора донесся хорошо знакомый отчетливый стук каблучков.
Он вскочил испуганный.
Опрокинулся столик, поднос с едой, запачкался шерстяной плед, точно об него вытерли жирные руки. Немере не чувствовал ни боли, ни ломоты в пояснице. Он выбежал из комнаты.
На полу в ванной валялся старенький халат, стоптанные домашние туфли; в воздухе еще стояли клубы ароматного пара. А в передней уже ни следа. Дверь заперта. Он бросился в комнату за своим ключом, отыскал его на полке дивана — безнадежно потерянные секунды.
Во дворе глубокая тишина, могильная тишина, ворота на запоре. Он растерянно смотрел по сторонам. Вернуться, что ли, в квартиру? Его взгляд упал на почтовый ящик.
Дрожа от страха, он отодвинул засов — там было пусто, никакой весточки. На самом дне мирно покоился Мартин ключ от ворот с приметной зазубринкой.
Перевод Н. Подземской.
Карой Сакони
Я родился в Будапеште в 1931 году. Отец мой был официантом, затем открыл небольшой ресторанчик; в детстве вместе со всей семьей мне пришлось немало потрудиться там. И до сих пор в моих рассказах нет-нет да и всплывают необычные, занятные типы людей, подмеченные мною в то время. Поскольку отец мой был крестьянского происхождения, я много времени проводил вне города, и наиболее яркие впечатления моего детства связаны с деревней. Я рос в беспокойное время, война прервала мои занятия в гимназии, и лишь когда ад военных лет был уже позади, я вместе со своими сверстниками снова засел за школьную парту. Мы были полны нетерпения, строили большие планы на будущее, стараясь возместить утраченное из-за войны детство. Я собирался стать художником, потом решил пойти в актеры, литература меня тоже привлекала, но дело кончилось тем, что в 1949 году я стал солдатом и два года отслужил в армии. После демобилизации, не имея специальности, я мог стать только подсобным рабочим; потом научился обслуживать текстильные машины, работал также на деревообделочной фабрике, был кладовщиком, железнодорожным проводником, грузчиком, торговым служащим. В те годы я всерьез занялся писательской деятельностью. После появления первых моих рассказов поступил в университет на филологический факультет, но не окончил его. Меня привлекал театр; в 1963 году, получив стипендию, я попал в литературный отдел при Национальном театре. Тогда я написал свою первую пьесу, которую поставили на сцене в конце того же года.
К тому времени уже вышел сборник моих рассказов, я писал радиопьесы, драмы. Проза и драма — до сих пор одинаково важные для меня жанры.
В 1961 году мою книгу «Посередине облака» наградили премией Всевенгерского совета профсоюзов. В следующие годы были изданы книги «За городом» (1964), «Мужчины» (1965), «Фарфоровая кукла» (1967), «Французская усадьба» (1969), «Тридцать четыре человека» (1971), «Сообщаю, я здоров» (1976), «Почтовый индекс 2000» (1976).
В 1970 году за свои рассказы я получил премию имени Аттилы Йожефа.
В 1963 году поставили мою драму «Жока жизнь моя», в 1968 году в театре имени Мадача — драму «Чертова гора». В Пештском театре в 1970 году пошла пьеса «Телевизионные помехи», потом ее ставили многие венгерские театры; зарубежные театры от Хельсинки до Анкары также включили ее в свою программу; идет она и в нескольких театрах Советского Союза. За эту пьесу я получил премию Андора Габора, присуждаемую за сатирические произведения. В 1973 году в Мишкольце и в будапештском Национальном театре состоялась премьера «Гонконгского парика». И эту комедию видели советские зрители. В 1976 году для театра имени Мадача я инсценировал роман Гоголя «Мертвые души». Там же готовится к постановке моя новая пьеса «На шестой день». Помимо одноактных пьес, пьес для радио и телевидения, это наиболее значительные мои произведения.
Я женат, у меня четверо детей. Мы живем в Будапеште, а лето проводим за городом. В излучине Дуная в Сентэндре у нас маленький домик с садом. Я часто уезжаю туда, чтобы писать. Там река, горы, вокруг тишина.
Посреди земли
И что бы вы думали? Прошло добрых два часа, гляжу, а она опять заявилась. Смеркалось. Я работала в саду, палую листву под деревьями сгребала. Между делом выполола сорную траву на клумбе с астрами и подвязала георгины — они было под ветром совсем поникли, большие, грустные их макушки клонились к земле. Осень все больше себя оказывала, утренники становились день ото дня холоднее, и ветер наскакивал злой и порывистый, но от дел никуда не денешься. А тут смотрю, и циннии отцвели, надо бы выбрать подходящие и на семена срезать — словом, работы невпроворот. Так что я даже и не жалела, что она ушла, — только попусту от дел отрывала, — а тут вот те на, опять она выглядывает из-за ограды; стоит как в воду опущенная, руки уронила, плечо оттянуто сумкой, голову она склонила набок и молча уставилась на меня через штакетник.
— Стало быть, ты не уехала? — окликаю это я ее. — Опоздала к поезду или еще что приключилось? — Потому как раньше она говорила, что у нее, мол, есть время до отхода поезда, но ей неохота торчать в привокзальном буфете.
— Нет, я не опоздала.
— Тогда в чем же дело? — Я подошла к калитке и отодвинула щеколду. — Заходи, нечего тебе там забор подпирать. Ну, заходи же!
Она едва волочила ноги, со стороны подумаешь, будто тяжко больная; ей бы мои хвори да заботы, посмотрела бы я, как она тогда бы ползала. Я распахнула калитку и посторонилась, чтобы дать ей пройти; руки у меня все в земле были, я сорвала пук травы, кое-как обтерла пальцы.
— Может, подсобишь кое в чем по саду, — говорю я ей. — Палую листву сжечь надо. — Она мне и на это ни слова. — Ну-ка, закрой калитку, видишь ведь, у меня руки в земле.
Она толкнула калитку плечом, но вышло это у нее куда как неловко: подолом зацепилась за гвоздь и располосовала чуть не всю юбку, — а ей и горя мало. Сумку она поставила на землю возле самой калитки.
— Бери свой узел, — говорю я ей, — и неси в кухню. Сейчас и я за тобой приду.