— Вдруг к нам вломятся. — Она даже с лица изменилась.
Я как раз разбила яйца на яичницу. Покосилась на нее, решила, что она шутит, и сама рассмеялась.
— Вот те на! Видать, начиталась страстей, а может, в кино насмотрелась?
— В кино? — Похоже, ей и впрямь было невдомек, о чем я толкую. Она вся сжалась в комочек. Пестрый котенок вспрыгнул было ей на колени и так напугал ее, что она вскочила, как подброшенная.
— Слышь-ка, что за напасть с тобой приключилась? Уж не захворала ли ты?
— Вот и вы туда же, тетя Веронка, все меня об одном и том же спрашивают!
— Бледная ты да худющая — страсть глядеть. Как живется тебе, не знаю, сама ты ничего про себя не рассказываешь. Не видишь тебя годами, потом мелькнешь случаем, не присядешь, не поговоришь, к поезду, видите ли, ей надо спешить… но сейчас-то тебе спешить некуда, все равно ведь не уедешь. Ты хоть работаешь ли где, не пойму я?
— Работаю… А почему вы не запираете калитку? Как можно оставлять открытой настежь?
— Да не настежь она открыта, говорено тебе, что заперта на задвижку. Кто и захотел бы войти, так не сможет.
А той, знать, беспокойные мысли сидеть не давали, вскочила на ноги и ну сновать из угла в угол, я едва успевала следом головой вертеть.
— Садись к столу, я суп разливаю.
Но ей все неймется.
— Не стоит бояться их, сторонних-то людей, — сказала я. — Никому нет дела до других, всяк сам по себе живет.
— О, если бы! — воскликнула она и рассмеялась. Напугал меня этот смех, потому как не чувствовалось в нем веселья. — Вы и не представляете себе, тетя Веронка, что творится на свете.
— А чему там твориться? Идет все, как заведено. Хотя бы меня взять, к примеру, мало ли я всякого натерпелась, две войны пережить, и перемены, и власти разные, а мне все ничего, живу себе и живу. Ну, будет тебе с ума сходить, иди садись к столу.
Я разлила по тарелкам картофельный суп, вкусный такой получился, с кореньями разными и сметаной заправлен. Эдит села, но к еде не притронулась. Я помешала ложкой в тарелке, подула, чтобы остудить, и принялась за хлебово. А сама думаю: может, и она разохотится, на меня глядя. Но та ни в какую. Вытащила из сумки сигареты и сейчас задымила.
— Поглядите на нее: вкусный суп в рот не берет, а за свои вонючие сигареты хватается! — упрекнула я девчонку.
Но она мои слова пропустила мимо ушей. Знай смолит табачищем, а рука у самой так и ходит ходуном, Я только сейчас и заметила, что пальцы у нее трясутся.
— Если бы и я могла так жить! — говорит она. — Чистота-порядок кругом, медная посуда сверкает, картофельный суп приправлен майораном…
— Вот и поела бы, коли тебе по вкусу! А то у самой ребра торчат, как у худой клячи, и руки вишь как трясутся.
Она поскорей убрала руки под стол, подальше от глаз моих.
— Я не работаю сейчас, — сказала она.
— Чем же ты занимаешься?
— Чем занимаюсь, спрашиваете? — Она подняла руку, затянулась сигаретой, щеки ее совсем запали от глубокой затяжки. Потом она снова спрятала руки под стол, чтобы не были видны дрожащие пальцы. — Чем я занимаюсь? Наблюдаю. Только наблюдаю, сосредоточиться я не в силах. И это самое ужасное: столько всего нужно видеть и слышать. У меня полно заказов, но я не в состоянии работать. Я делаю эскизы плакатов…
— Разве ты не картины рисуешь?
— Нет, плакаты. Послушайте, тетя Веронка. Совсем недавно сделала я один плакат… — И замолчала, как осеклась. Я почти дохлебала свой суп, а ее остывал в тарелке. — Нет, вы только послушайте!
— Слушаю я, слушаю. А вот суп у тебя стынет.
— Представьте себе огромную такую мышеловку…
— Может, хоть яичницу поешь?
— …мышеловку, а внутри — большой грецкий орех.
— Должно быть, красиво получилось. — Я отставила прочь нетронутую тарелку с супом, подумала, что, наверное, он ей не по вкусу. Я успела забыть, что из еды она любит.
— Красиво?! — Эдит схватила меня за руку. — При чем здесь красота! Страшно это!
— Отпусти руку, а то сало пригорит.
— Господи, да неужели вы не понимаете?! — Она с отчаянием смотрела на меня.
— А чего тут не понять? Большая мышеловка, а внутри орех. Так обычно и заряжают мышеловки, кладут для приманки орех, шкварку или просто сала кусочек… Прежде ты картины рисовала. Помнится, когда жила у нас, ты как-то даже сад наш нарисовала.
Растопленное сало зашкворчало на сковороде, я вылила на сковороду яйца; кошка с котенком почуяли вкусный запах и принялись мяукать. Я приподнимала вилкой края, где прожарилось, хотелось, чтобы яичница получилась пышнее.
— Ты как любишь — пожиже? — спросила я.
— Западня! — сказала она, не отвечая на мой вопрос. — Гигантская западня. Вот только не знаю, орех — этого достаточно? Подходящая ли это приманка? Может, надо было изобразить вместо ореха что-нибудь другое: эту кухню, к примеру, с ее начищенной до блеска медной посудой, с ее теплом и уютом. Или цветущий сад. Рождественскую елку. Или влюбленную пару, мужчину и женщину, идущих рука об руку…
Яичница доспела, я поставила сковороду на деревянную подставку, чтобы не повредить этернит на столе. Эту пластмассовую обшивку когда-то, должно быть году в сороковом, сделали по заказу покойного мужа. Какой-то агент ходил по домам, предлагая этернит на кухонный стол. Этой вещи, мол, сносу не будет, уговаривал агент. Мы облюбовали материал красного цвета. Обшивка и сейчас еще как новая, вот только в одном уголку треснула. Я хоть и знаю, что ей сносу не будет, а все стараюсь обходиться бережливо.
— Ешь, — говорю я Эдит. — Что-то никак я в толк не возьму, к чему ты клонишь с мышеловкой этой.
— Западня. Я говорю о громадной-громадной западне, куда все мы суемся по своей доброй воле. А иначе никак не заполучить этот треклятый орех.
— Невдомек мне, чего он тебе дался, орех этот. Ты лучше яичницу ешь, а то остынет! Мне одно ясно: с тобой творится что-то неладное. Раньше ты мне куда больше нравилась, когда картины свои рисовала. А ведь я тогда еще тебя остерегала: береги, девка, береги себя. Табачище курить да ночи напролет просиживать — до добра не доведет такая-то жизнь. Помню, еще отец твой в каждом письме наказывал, чтобы тебе не потакали. Стала ты художницей — ну и ладно, сама захотела, никто тебя не неволил, хотя по мне уж лучше пошла бы в аптекари, как отец твой… Ну, хватит табаком дымить, ешь, пока не остыло. Желудок у тебя всегда был слабый, тебе бы о здоровье своем подумать. Поживи у меня с недельку, наберись силенок, а окрепнешь, тогда ступай, куда тебе надобно. Всю семью врозь пораскидало, но уж раз ты сама ко мне пожаловала, я тебя приструню малость. Ешь давай!
Она неохотно поковыряла вилкой яичницу, начала лениво жевать.
— Чего это ты там пережевываешь? Яичница нежней нежного, я в нее молочка подлила, сама в рот просится, тут и жевать нечего!
— Ах, тетя Веронка, не понять вам этого… Впрочем, так оно и лучше для вас.
— Чего тут особо понимать-то? Заказали тебе мышеловку нарисовать и орех внутри. Ты нарисовала, и дело с концом.
— Никто мне этого не заказывал. Но я все равно сделаю.
— Ну и ладно, рисуй, коли хочется.
— Каждому своя мышеловка. И вы тоже, тетя Веронка, сидите в мышеловке — вместе со своим садом, курами, кошками… по вечерам топите печь, ругаете медную ступку и дверную ручку, крахмалите занавески…
— Крахмалю, а как же! У меня всегда порядок, как заведено; так было десять лет назад и тридцать лет назад… Я себе поблажек не даю, хороша я была бы, вздумай распустить себя! Отродясь я этого не знала, чтобы сигаретами баловаться, строить из себя невесть что или сидеть сложа руки. Семьдесят третий мне пошел, а я каждый божий день с шести утра на ногах, весь дом на мне, и никто мне не помогает. Ну как, вкусно?
— Вкусно.
Она разохотилась и ела теперь с аппетитом, кусочком хлеба подчистила тарелку. Я разлила по рюмкам смородиновую наливку, крепкая была наливка, с прошлого года настаивалась. Едва я успела пригубить, как Эдит уже опрокинула свою стопку.
— Я закурю, — сказала она.
— Кури уж, что с тобой делать!
Я собрала со стола грязную посуду, смела крошки. Дождь как зарядил, так и лил беспрестанно, по стеклам прямо потоки текли.
— Постелю тебе на диване, там, где ты раньше спала, ладно?
Она кивнула.
— Вы побудете со мной, пока я не усну?
— Раньше полуночи я все одно не ложусь, — говорю ей. — Нам, старикам, много сна и не требуется.
— А вы посидите рядом со мной… пока я не усну?
Я так и обомлела.
— Послушай, — говорю, — что это за дурь на тебя нашла?
— Страшно мне…
— Что калитка не заперта, оттого, что ли, страшно?
— Сюда могут прийти, и… — Она осеклась.
— Будет глупости-то городить! А может, ты натворила чего?
— Нет, — отвечает она, — что вы, тетя Веронка! В том-то и беда, что я ничего не сделала. Или сделала плохо. Сама не могу разобраться.
— Чиста у тебя совесть или нет?! Если совесть чиста, чего тебе бояться! Преступники, те боятся. Ну и пусть их боятся, поделом им!
— А кто это — преступник? — Девчонка уставилась на меня, и вижу, в глазах у нее отчаяние. — Тетя Веронка, скажите мне, кто такой преступник? И кто может сказать, чиста ли моя совесть?
— Оно, положим, верно: все мы не без греха, — поддакнула я ей.
— Правда? Не без греха! — ухватилась она за мои слова. — Но ведь это неправильно! Нельзя грешить безнаказанно!
— Так не бывает, чтобы грех остался без наказания, — говорю я. — Не здесь, так на том свете, но каждому воздастся по грехам его.
— Да никакого того света не было и нет! — перебила она запальчиво. — У человека только одна жизнь. И оказывается, любой грех может остаться безнаказанным. Вот чего я боюсь. Что не придут…
— О ком ты это? — Я вышла из терпения. Девчонка совсем задурила мне голову, и я теперь уж ни слова не понимала из того, что она городит.
— Не знаю. В том-то и беда, что я сама не знаю. Боюсь я, что не придет… или не придут…
Я попыталась привести ее в разум: