Четыре свечи (для горения).
Один металлический сосуд (серебро).
Одна перфорированная посудина.
Четыре книжки (маленьких), чтобы на них возложить вышеупомянутую.
Четыре коробки спичек.
Вода для кипячения.
Часы для точности.
Влажная губка на случай воспламенения.
Металлическим сосудом был стаканчик, которым меня снабдила мама, один из комплекта стаканчиков разного размера, они помещались друг в друга и занимали мало места. Серебряные, позолоченные изнутри, они были подарены маме в день свадьбы. Предназначались для пикников, в надежде на такой случай мама мне его и дала, но воспользоваться им не пришлось — всегда было полно стеклянных стаканов. Видимо, мама также полагала, что стаканчик будет свидетельствовать о моей утонченности, все поймут, что я из хорошего дома. Для химического опыта он подходил почти идеально, потому что был чуть толще яичной скорлупы.
Перфорированную посудину, от которой главным образом и зависел успех колдовства, заменила белая эмалированная съемная мыльница, красовавшаяся над моим умывальником. В середине ее было большое отверстие, да еще несколько отверстий по кругу — через них, предполагал я, пробьется пламя от свечей; если поставить ее на книги, получится нечто вроде треноги.
«Вернувшись, растолочь в стаканчике компоненты и превратить их в кашицу, потом добавить воды, но не слишком много, иначе будет долго кипеть. Вода вскипает, когда появляются пузырьки (212° по Фаренгейту). Это должно произойти в полночь, во время кипения произнести заклинание (сочинить текст), тринадцать раз задом наперед, тринадцать раз как полагается, и нужно приговаривать: «Мне тоже тринадцать», — не слишком громко, чтобы не услышали в коридоре, но достаточно громко для человека, сидящего в комнате, а если колдун вспотеет, добавить в смесь несколько капель его пота, это даст самый большой эффект.
После ворожбы ни в коем случае не прикасаться к жидкости губами, но вылить ее в туалет, а всю посуду вымыть и как следует протереть, потому что ею будут пользоваться и другие».
Не знаю, какую часть этих инструкций я сумел повторить про себя; я записал их на чистой странице дневника, намереваясь безопасности ради вырвать ее, как только перестану гордиться ими. Но я забыл об этом, как забыл на следующий день и о многом другом.
Глаза постепенно привыкли к темноте, но густые и расплывшиеся очертания красавки я увидел, лишь вплотную приблизившись к сараям. Растение замерло в дверях, словно дама, высматривавшая кого-то на улице. Я был готов к тому, что при виде его меня бросит в дрожь, но никак не думал, что в душе поднимется буря. Казалось, не только я пришел к красавке, но и она ждала меня. Я тоже нужен ей, как компонент, и сейчас она покусится на меня. Заклинанию было невтерпеж, оно не хотело рождаться на свет в моей комнате, оно рвалось наружу сейчас, здесь, в этом сарае без крыши, и не я готовил его для красавки, а красавка — для меня. «Заходи» — как бы приглашала она; наконец, спустя неизмеримо долгое время, я протянул руку сквозь загустевшую тьму и почувствовал, как на ней мягко сошлись листья и ветки. Отдернув руку, я заглянул в сарай. Внутри места для меня не было, но, войдя туда, в пропитанную пороком тьму, где нашла себе приют эта пружинистая масса растительной силы, я узнаю ее секрет, а она — мой. И — будь что будет! — я вошел. От настоенного воздуха сладко закружилась голова, листья, ветви казались такими податливыми; это, наверное, цветок порхнул по ресницам, а это, наверное, к губам прижалась ягодка...
Мной овладел панический страх, я рванулся было наружу, но потерял дверь: с четырех сторон меня окружали стены, и я в кровь разодрал костяшки пальцев. Сперва я боялся причинить растению боль, но потом, охваченный ужасом, стал кидаться на него и услышал, как хрустят и трещат его ветви. Скоро я расчистил пространство у себя над головой, но этого мало — долой эту нечисть, всю, целиком! Растение оказалось куда слабее, чем я думал: я вступил с ним в бой и, ухватившись за ствол, сломал его пополам. Раздался шелестящий звук; с легким вздохом посыпались листья, я по колено оказался в водовороте перевернутых листьев, из них торчал искалеченный ствол. Я схватился за него и потянул что было сил; и в эту секунду слова еще не составленного заклинания, навеянные каким-то уроком истории, вдруг сами собой возникли в мозгу: «Delenda est belladonna, delenda est belladonna»[99]. Я услышал, как хрустят и рвутся корни, прилагая последние усилия, чтобы защититься от меня, растение в предсмертной агонии боролось за жизнь. «Delenda est belladonna», негромко, но чтобы поблизости было все-таки слышно, повторял я, собираясь с силами для того, чтобы вырвать его с корнем. И вот оно уступило и целиком оказалось в моих руках, тихонько вздохнуло, град земляных комьев пробарабанил по листьям; а я упал и, лежа на спине, все еще вцепившись в безобразную культю, тупо смотрел на косматые корни, с которых на лицо мне осыпались мелкие комочки земли.
ГЛАВА 22
Той ночью я спал как убитый и впервые со дня приезда в Брэндем-Холл проснулся лишь после появления лакея. Чувствовал я себя очень странно и не мог собраться с мыслями. Лакей раздвинул шторы, но ощущение странности не исчезло. Что-то было не так во мне самом, но и не только во мне. Помню, как выдавил из себя: «Доброе утро, Генри!», иначе он вышел бы, не произнеся ни слова, — он говорил со мной, лишь если я заговаривал первый, да и то не всегда.
— Доброе утро, господин Лео, с днем рождения!
— Ой, сегодня мой день рождения! Я совсем забыл!
— Вы, может, и забыли, господин Лео, — сказал лакей, — зато остальные помнят. Да, бежит времечко! Вот вам уже тринадцать, а там, глядишь, скоро и четырнадцать. И пошло-поехало: пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, восемнадцать, и что ни год, то новые заботы.
Эти слова мне не очень понравились, хотя он, конечно, произнес их с добрыми намерениями, просто был пессимист до мозга костей. И все же я чувствовал себя странно: что-то не так, но что? Я взглянул в окно, и одно объяснение явилось самой собой.
— Святой Боже, дождь идет!
— Пока не идет, — проворчал Генри. — Но к концу дня пойдет обязательно, попомните мои слова. Да и то сказать, давно пора. Такая жарища — это уж чересчур.
— Но ведь сейчас лето! — воскликнул я.
— Лето или не лето, а чересчур, — повторил Генри. — Все кругом повыжгло, и еще говорят, — тут он зловеще взглянул на меня, — что много народу с ума посходило.
— Ух ты! — воскликнул я, потому что умопомешательство, как и прочие бедствия в этом мире, чрезвычайно меня интересовало.
— Прямо собачья жизнь настала, — доверительно сообщил он, покачивая головой.
Вот, значит, на что способна погода! Я спросил:
— А вы лично знаете каких-нибудь собак, которые сошли с ума?
Он снова покачал головой.
— С ума сходят не только собаки, — сказал он с мрачным удовольствием. — Люди тоже.
— Надеюсь, здесь таких нет? — спросил я, навострив уши.
— Здесь или не здесь, — туманно заявил Генри, — об этом я ничего не говорю. А говорю я другое: куда ударит молния — это ей одной известно.
Эта тирада до меня не дошла, и, не держись Генри так надменно, я бы обязательно попросил его объяснить. Он стоял, наклонившись над умывальником, привычно вынимая из раковины кувшин и заменяя его обернутой полотенцем медной посудиной, в которой была горячая вода. Вдруг он укоризненно произнес:
— Здесь была мыльница.
— Вон она, — виновато откликнулся я и показал на письменный стол, который для экономии места стоял у края кровати. Генри пересек комнату и уставился на выстроенное мною сооружение.
Выглядело оно как небольшой языческий алтарь, или Стонхендж[100] в миниатюре. Огораживали участок четыре книги, внутри довольно близко одна к другой стояли четыре свечи. Над ними, лежа на книгах, покоилась мыльница, а на ней, в готовности принять все компоненты, стоял серебряный стаканчик. Вокруг на требуемом ритуалом расстоянии размещались бутылка с водой, влажная губка, четыре коробки спичек. На перекличку не явились только часы. Хрупкое строеньице явно было плодом детского ума, но все же выдавало оккультные замыслы его создателя и по мере возможностей казалось готовым на черные дела; не без смущения пришлось признаться, что архитектор — это я.
Генри медленно покачал головой. Я понял, что он имел в виду: вот еще один, у кого от жары расплавились мозги. Но он сказал лишь:
— Похоже, сегодня у вас и вправду знаменательный день.
Генри частенько отпускал лаконичные замечания, когда хотел показать, что к подобным безвредным чудачествам относится с олимпийским спокойствием.
— Но, — сурово добавил он, — убирать это я не обязан.
Как только Генри удалился, я вылез из постели и осторожно разобрал мой колдовской механизм. Отдельные предметы, разложенные по своим местам, сразу утратили магическую способность творить зло. Да они и обрели ее, лишь когда я уснул, потому что вечером после моей схватки с красавкой они выглядели самой что ни на есть белейшей магией, даже не магией вовсе. Битва так измотала меня, что на обратном пути я напрочь позабыл о пугающей перспективе заночевать на улице. Дверь была открыта, и я просто вошел в нее, будто было не одиннадцать вечера, а одиннадцать утра.
А сейчас небо затянула серая пелена: одна из причин, объяснявших мое странное самочувствие. Облачные дни случались и раньше, но пасмурные, грозящие дождем — нет. Я так привык к солнцу, что был просто обескуражен, словно всегда улыбающееся лицо вдруг нахмурилось. Да, значит, лето кончается, впереди более суровое время года.
Вчерашнее вечернее приключение в какой-то степени подготовило меня к этому переходу. Я не зря взял в союзники погоду — мое лето тоже кончилось. В схватке с красавкой я вывернул себя наизнанку, очистился от всех фантазий, копившихся во мне со дня приезда в Брэндем-Холл. Фантазируй, да не зарывайся! — никто меня так не наставлял, но сейчас я сам говорил себе это. Прощайте, детские выдумки! И я не без успеха пытался думать о схватке в сарае как о простой прополке, уничтожении ядовитого растения, о котором надо было давно рассказать хозяйке.