— Что известно?
— Что твоя машина весь вечер отсутствовала и видели ее совсем в другом месте.
— Значит, взялась за прежнее?
— Думаешь, так легко избавиться от меня? — не слушая, продолжает она. — Между прочим, я тоже занята. Еще не сдан отчет по конференции. И вообще это неинтеллигентно не отвечать на записки... Скажи, почему я должна убивать на ожидание весь вечер?
— Прошу тебя, — перебивает он, — не жди ты ничего. У меня башка трещит.
— Ах, вот как! — звенит ее голос. — Я и не знала, что музыка тебя так утомляет. Может, ты с ней еще и выпил?
— Прекрати сейчас же! — орет он, срываясь. — Не мешай мне работать!
— Буду, буду мешать, — звенит ее голос, — сегодня, сию минуту ты выслушаешь, что я о тебе думаю. — Она употребляет несколько сильных прилагательных. — Думаешь, если другие считают, что ты известный защитник, то тебе все списывается? Нет, дружок. Я-то вижу, что все это показуха, фальшь! Тебе до другого человека нет никакого дела. Твой махровый эгоизм прикрывается высокопарными словами о гуманности...
Он бросает трубку. Сегодня его нервная система к этому не приспособлена. Через пять минут она позвонит, будет извиняться, говорить: «Что взять с женщины, которая издергана любовью». Она издергана самолюбием, а не любовью.
Он открывает дверь на балкон. На улице сыро и безветренно. Сквозь рубаху сразу же пробирает холод. Он возвращается в комнату, еще раз перечитывает написанное. Необходимо ярче выразить о б щ у ю идею. Почему важно именно в нравственном смысле опровергнуть ложные показания преступника?
Он ходит по комнате минуту, две, потом набирает номер. Уже набрав, смотрит на часы — пять минут двенадцатого. Не очень-то удобно. Идиотски колотится сердце.
— Да, — ответила она тихо.
— Ты не спишь? — глупо спрашивает он.
— Нет, пришла недавно.
— Концерт так поздно кончился?
— Прошлась пешком, вечер хороший.
— Когда я тебя увижу? — спросил он.
Она помолчала.
— Это зависит не от меня.
— От кого же? — Он до смерти испугался. Сейчас — все, конец.
Она еще помолчала.
— От тебя, — сказала она.
Ему показалось, что она издевается. Но она ждала, и он оторопел. Потом вдруг понял. Бог ты мой, это же всегда в ней было потрясающе! Беспощадная искренность. Без всякого там выламывания, цирка...
— Наташка! — завопил он. — Ты великий человек! Нет, ты просто... даже не знаешь, какая ты! Почему ты не поставила меня на место? Не сказала: катись, мол, ко всем чертям, сам твой голос мне отвратителен? Почему, а?
Она засмеялась:
— Не знаю. Наверное, просто не могу.
— У меня есть предложение! — заорал он. — Значит, так. Я завожу машину и еду к тебе. Ты в это время спускаешься вниз. Садишься в «Жигули» 63-37. Мы едем ко мне. Затем, затем... — он приостановился, — ты готовишь ужин, мы ужинаем... Потом я доканчиваю работу, а ты... ты сидишь рядом на диване и читаешь великолепный детектив Жапризо под названием «Ловушка для Золушки», у меня даже подсудимый один просил. А затем? Затем ты читаешь мою речь и даешь оценку, понятно?
— Понятно, — усмехнулась она.
— Я сказал что-нибудь не то? — снова испугался он.
— Нет, нет, — засмеялась она, — ты сказал именно то, что должен был сказать.
Родион кладет трубку. Все еще не веря в то, что произошло, он включает магнитофон на всю катушку и, преодолевая боль в спине, начинает выделывать ногами козлиные па, потом, задохнувшись, выключает маг.
— Наташка! Наташка! — орет он, шалея. — Ты помнишь наши встречи... на берегу-у-у!
Когда он немного успокаивается, он вспоминает о защитительной речи... На чем же он остановился? Важна общая идея... восстановление справедливости в каждом случае... в каждом преступлении... Нет, не получится сегодня... А надо.
Он садится к секретеру, заставляя себя думать, затем, немного погодя, записывает:
«Требование закона: «Ни один невиновный не может быть осужден неправильно» — отражает неразрывную связь интересов общества с интересами личности».
Родион останавливается, потом добавляет:
«Каждое зло, каждая несправедливость в отношении о т д е л ь н о г о человека нарушает п р а в и л ь н у ю с в я з ь между человеком и обществом, воздвигает между ними стену, а значит, и вредит как интересам личности, так и общества в целом».
Перечитав это и выделив главное, Родион останавливается в раздумье. Все правильно, но звучит крайне казенно, неубедительно. Продолжать не имеет смысла.
Он переодевается, ставит на стол два прибора, бутылку вина. Затем, заглянув на часы, набирает номер Олега.
— Извини, не разбудил? — шепчет он в трубку. — Можешь завтра вечером заскочить ко мне?.. Ага, я так и знал. А когда? Ну ладно, ладно, бог с тобой, позвони утром.
Еще раз он внимательно осматривает комнату, расставляет все по местам. Потом заводит машину и едет за Наташей.
На рассвете, часов в шесть, Родион тихо пробирается на кухню. В квартире стоит запах «Шипра», сигарет, соединившийся с едва уловимым запахом душистого мыла и жасмина. Он зажмуривается от забытого ощущения ее присутствия. Наскоро перехватив сосисок с бутербродом, проходит в кабинет. Минуту сидит у секретера, боясь стряхнуть с себя блаженное оцепенение, потом пробегает вчерашнее начало защитительной речи. Переписывает одну фразу, другую, постепенно полемика с Тихонькиным захватывает его, и вот он уже катает страницу за страницей:
«Свои показания Михаил начинает с рассказа о том, как он сидел в переполненном клубе, где в этот воскресный вечер шла кинокартина «Кавказская пленница». В левом кармане, уверяет подсудимый, он сжимал раскрытый охотничий нож, в правый рукав пальто был вложен сапожный нож. Зачем он пришел в клуб с ножами, почему держал их в руках — на эти вопросы он ответить не смог».
Дальше на трех страницах шло изложение происшедшего в кино, которое заканчивалось так:
«Тихонькин уверяет, что после того, как весь этот вихрь погони скрылся из виду, он-де вырвался из рук матери и побежал за ребятами. Эта часть объяснения моего подзащитного — от момента, когда между ним и Шаталовым произошла перебранка, и до того момента, как Михаил вырвался от матери, — подтверждена многими очевидцами и сомнений не вызывает».
Теперь Родион переходил в наступление:
«Но то, что вслед за этим утверждает мой подзащитный, выглядит так же малоправдоподобно, как и то, что он сидел в кино, держа в руке по ножу. По утверждению Михаила, он побежал из клуба к забору, который огораживает детсад, выставив вперед два ножа. Увидев там Рябинина одного, он бросился на него и нанес два удара двумя ножами. И хотя твердо установлено, что в момент, когда добежал Тихонькин до забора, вся группа давно пробежала мимо этого места, он все же настаивает на своем. На все вопросы Михаил отвечает: «Было все так, как я говорю». Но изложу сначала вкратце, как появились сегодняшние показания Михаила...»
Здесь Родион оставляет место, чтобы позднее вписать признания Кеменова на другой день после преступления, очную ставку с Кеменовым, когда возникла новая версия.
«Отныне, — продолжал читать Родион, — для следствия все стало сразу предельно ясным: Тихонькин сидел с двумя ножами в кино. Тихонькин н е з а м е т н о д л я в с е х опередил ватагу, бежавшую за Рябининым, и бросился на него с двумя ножами в руках.
Городским судом семнадцатилетний Тихонькин был приговорен за нанесение двух смертельных ранений к десяти годам лишения свободы, к максимальному наказанию для лиц, совершивших преступление в несовершеннолетнем возрасте.
Но этот приговор был обжалован. Даже мать убитого Валентина Ивановна Рябинина, которая до сих пор не может поверить, что сын, которого она сама уговорила пойти в кино, больше никогда не вернется домой, — даже потерпевшая сейчас заявила в своей жалобе, что не верит ни приговору суда, ни показаниям Тихонькина.
Эта женщина добивается лишь одного: она хочет, чтобы за убийство сына ответил тот, кто его совершил...
Верховный Суд нашей республики отменил приговор суда и возвратил дело на дополнительное расследование...»
Звонит телефон. Родион поспешно хватает трубку, чтоб не разбудили.
— Ну что там у тебя? — раздался голос Олега.
— Ничего, — шепчет Родион. — Работаю.
— Ты что, осип?
— У меня тут спят.
— Ха... — неопределенно хмыкает Олег. — И много народу... спит?
— Немного. Валяй дальше, — довольно гудит Родион.
— Валяю. Позиция невмешательства в личную жизнь друзей меня всегда устраивала. Что Рахманинов?
— Отложили. Ждут возможности допросить Мурадова. — Родион косится на спальню. — Знаешь, — признается он, — я поражен твоей Шестопал. Видно, старею, механизм разладился.
— Эту свежую мысль ты высказал, помнится, последний раз года три назад. И до этого еще лет за пять.
— Надо признавать свои ошибки. Если она сумела выудить у подсудимого то, что я не мог на протяжении полугода, — пора подавать в отставку.
— Кроме того, — Олег смеется, — Ирина в некотором роде медиум.
— Таких в природе не водится.
— Как это? Не ты ли расписывал после Болгарии про ясновидящую Вангу из Петрича? — Олег довольно хмыкает.
— Так то ж Ванга... Ее, брат, академии исследуют как феномен.
— Ладно, не очень-то казнись. — Олегу кажется, что голос Родьки куда-то пропал. — Главное — избежали ошибки. Чего тебе еще надо?
— Избежать-то избежали, да помимо меня.
— А что, лучше было бы, если бы благодаря тебе все проморгали?
— Давай... лупи. Все одно.
— Ты знаешь, в чем я окончательно утвердился после дела Рахманинова? — помедлив, говорит Олег. — Его первый удар был ответом на смертельное оскорбление. Так ведь? Вот ты бы и заявил где-нибудь в высшей инстанции, что словесное увечье может служить таким же веским поводом для ответного удара, как повреждение челюсти. Ни в одном процессуальном кодексе сегодня еще не фигурирует эта сторона дела. Рукоприкладство карается, а оскорбление с л о в о м, которое порой приводит к смерти — через час, день, месяц? Помнишь, мы говорили с тобой об этом? Раны чаще всего заживают, а последствия